Найти в Дзене
Язар Бай | Пишу Красиво

Глава 4. Обет у расстрельной ямы

Время в советском госпитале в Тернополе перестало существовать. Оно превратилось в вязкую, серую массу, состоящую из бесконечной чистки картошки, мытья грязных полов и стирки бинтов, слипшихся от крови и гноя. Дни сливались в один нескончаемый, унизительный кошмар. Ирена двигалась, как автомат. Вставала до рассвета, ложилась затемно, падая на жесткие нары и проваливаясь в сон без сновидений. Она научилась быть невидимой, смотреть в пол, не отвечать на грубость и не реагировать на сальные шутки охранников. Девушка, которая мечтала стать хирургом, умерла в том осеннем лесу. Осталась только оболочка, рабочие руки и пустота внутри. Ее медицинские знания стали ее проклятием. Она видела страдания раненых, слышала их стоны по ночам. По одному лишь виду повязки или запаху, идущему от раны, она могла поставить диагноз. Она знала, что вот этому парню с раздробленной ногой грозит гангрена, а тому, что тихо кашляет кровью в углу, осталось жить несколько дней. Она знала, что им можно было бы по

Время в советском госпитале в Тернополе перестало существовать. Оно превратилось в вязкую, серую массу, состоящую из бесконечной чистки картошки, мытья грязных полов и стирки бинтов, слипшихся от крови и гноя.

Дни сливались в один нескончаемый, унизительный кошмар. Ирена двигалась, как автомат. Вставала до рассвета, ложилась затемно, падая на жесткие нары и проваливаясь в сон без сновидений.

Она научилась быть невидимой, смотреть в пол, не отвечать на грубость и не реагировать на сальные шутки охранников. Девушка, которая мечтала стать хирургом, умерла в том осеннем лесу. Осталась только оболочка, рабочие руки и пустота внутри.

Ее медицинские знания стали ее проклятием. Она видела страдания раненых, слышала их стоны по ночам. По одному лишь виду повязки или запаху, идущему от раны, она могла поставить диагноз.

Она знала, что вот этому парню с раздробленной ногой грозит гангрена, а тому, что тихо кашляет кровью в углу, осталось жить несколько дней.

Она знала, что им можно было бы помочь, если бы были нужные лекарства, если бы кто-то проявил хоть каплю заботы. Но здесь человеческая жизнь не стоила ничего. Раненых было слишком много, и они были лишь расходным материалом.

Женщина-врач, та самая, что отправила ее на кухню, иногда сталкивалась с ней в коридоре. Она смотрела на Ирену с холодным презрением.

— Что уставилась, полячка? — цедила она сквозь зубы. — Работай давай. Не на курорте.

Ирена опускала глаза и шла дальше. Она никого не ненавидела. Она ничего не чувствовала. Ее сердце, которое когда-то было «слишком близко ко всему», превратилось в камень. Так было легче выжить.

Зима сорокового года была лютой. В бараке, где они спали, стены покрывались инеем. Еды стало еще меньше. Иногда, дочищая котел после солдатской похлебки, ей удавалось соскрести со дна несколько разваренных картофелин. Это был пир.

Она видела, как люди вокруг слабели, умирали от голода, болезней и отчаяния. Но ее это не трогало. Она просто наблюдала, как бесстрастный зритель.

Однажды, когда она мыла пол в палате для тяжелораненых, к ней обратился старый солдат. Он лежал у самой стены, был худ, как скелет, и дышал с тихим, свистящим хрипом.

— Дочка… — прошептал он.

Ирена замерла. К ней давно никто так не обращался. Она медленно подняла голову.

— Подойди…

Она подошла. Он с трудом вытащил из-под подушки крошечный, замусоленный кусочек сахара и протянул ей.

— Возьми… Тебе нужнее… Ты молодая…

Ирена смотрела на этот сахар, потом на его иссохшую, дрожащую руку, на его глаза, в которых не было ни злобы, ни похоти, а только тихая человеческая печаль. И что-то внутри нее дрогнуло. Камень в ее груди дал первую, крошечную трещину.

— Спасибо, — прошептала она, и сама удивилась звуку своего голоса. Она не говорила несколько месяцев.

Она взяла сахар и быстро вышла. Спрятавшись за сараем, она положила этот маленький, драгоценный кусочек в рот. Сладкий вкус, забытый вкус мирной жизни, обжег ее язык. И она заплакала. Впервые за все это время.

Это были тихие, беззвучные слезы, которые катились по грязным щекам и замерзали на морозе. Она плакала не о себе. Она плакала о нем, об этом безымянном солдате, который в предсмертный час поделился с ней последним, что у него было.

***

Весной сорок первого года все изменилось. По госпиталю поползли слухи. Говорили, что Германия и Советский Союз, вчерашние союзники, вот-вот вцепятся друг другу в глотки. Началась суета, передислокация.

В этом хаосе Ирене представился шанс. Во время ночной бомбежки, когда все метались в панике, она просто вышла за ворота госпиталя и пошла прочь, растворившись в темноте.

Она бежала, не разбирая дороги, подгоняемая не надеждой, а лишь животным инстинктом самосохранения.

Она шла на запад, к дому. Это путешествие было долгим и страшным. Она пряталась днем, шла по ночам, ела коренья и воровала кур в разоренных деревнях. Она видела следы новой войны — сгоревшие советские танки, трупы в зеленой форме. А потом она увидела их. Немецкие патрули. Она перешла линию фронта.

Ее родная Польша теперь была другой. Чужой. Везде были немецкие указатели, готические буквы, чужая гортанная речь. На столбах висели объявления, грозящие смертью за малейшую провинность.

И она увидела людей с желтыми звездами на одежде. Их гнали по улицам, как скот, избивали, унижали. Ирена смотрела на это своими пустыми, мертвыми глазами. Она перешла из одного ада в другой.

Добравшись до Радома, она не узнала родной город. Он был серым, притихшим, напуганным. Она не решилась пойти к своему дому. Что, если там чужие люди? Что, если ее семью угнали?

Она пряталась на чердаках, жила, как затравленный зверек. А потом ее поймали. Во время очередной облавы ее схватили вместе с другими молодыми поляками и отправили на принудительные работы.

Ее определили на оружейную фабрику. Работа была каторжной. Двенадцать часов в день в цеху, наполненном грохотом станков и едким запахом металла. Но самым страшным было не это.

На фабрике работали и евреи из недавно созданного гетто. Их приводили под конвоем, они были измождены до предела, и над ними издевались все — от немецких начальников до польских надсмотрщиков.

И вот однажды это случилось. В обеденный перерыв всех согнали на фабричный двор. Посередине стоял эсэсовский офицер, молодой, белокурый, с красивым, но жестоким лицом. Рядом с ним плакала молодая еврейка, прижимая к груди сверток с младенцем.

— Эта свинья пыталась пронести ребенку кусок хлеба, — лениво пояснил офицер, обращаясь к толпе рабочих. — А вы знаете, что воровство в военное время карается смертью. Мы должны преподать вам урок.

Он подошел к женщине, вырвал у нее из рук младенца. Ребенок заплакал. Офицер подбросил его в воздух, как куклу, и выстрелил из пистолета. Крик младенца оборвался. А потом он выстрелил в застывшую от ужаса мать. Она упала рядом со своим мертвым ребенком.

Толпа молчала. Все смотрели в землю. Никто не смел поднять глаз.

А Ирена смотрела. Она смотрела прямо на офицера. Она видела его скучающее лицо, видела, как он небрежно сунул пистолет в кобуру, словно прихлопнул назойливую муху. И в этот миг камень в ее душе взорвался.

Он взорвался не слезами, не криком. Он взорвался слепящей, всепоглощающей яростью. Вся боль, все унижение, весь ужас, который она копила в себе месяцами, слились в один огненный поток. Она вспомнила все: запах сирени, добрые глаза отца, его слова «…помогать друг другу…», пана Розенберга, убитого у своей лавки, молодого солдата Янека, старика с кусочком сахара.

И она увидела этого белокурого арийца, это чудовище в идеально отглаженной форме, которое считало себя сверхчеловеком и вершителем судеб.

Девушка с мертвыми глазами умерла на этом фабричном дворе. На ее месте родилась другая Ирена. Ирена-воин.

Она не опустила взгляд. Она смотрела прямо в глаза убийце, и в ее взгляде была такая ненависть, что если бы взглядом можно было убивать, он бы сгорел на месте. И там, стоя в толпе безмолвных рабов, глядя на тела матери и ребенка, она дала себе обет. Второй обет в своей жизни.

Это был не наивный обет юной медсестры. Это был страшный, холодный обет солдата. Она поклялась, что если выживет, то посвятит свою жизнь борьбе с этими нелюдями. Она не сможет взять в руки оружие.

Но она будет бороться по-своему. Она будет спасать. Она вырвет у них из пасти столько жизней, сколько сможет. Каждая спасенная ею душа будет ее выстрелом в это сытое, жестокое лицо. Каждая жизнь будет ее местью.

Она стояла неподвижно, а внутри нее бушевал огонь. Она больше не была жертвой. Она стала борцом. И с этой минуты ее жизнь обрела смысл. Страшный, опасный, но единственно возможный смысл.

P.S. Комментарии к роману можно оставить в последней главе.