Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стакан молока

Стороны света

Огород наш был невелик, каких-то четырнадцать соток, однако при заботливом уходе исправно кормил нашу семью и всю домашнюю живность от собаки до коровы. Хотя у иных сибирских крестьян, исстари привыкших к тучным, ещё не обессилевшим землям, навоз заведено выбрасывать за огороды, отец мой, однако, побывав на трёх войнах и пройдя многие западные земли, вёл своё огородное хозяйство скорее на немецкий, чем на сибирский лад. Всё, что могло служить удобрением, было прибрано к месту. С осени он вывозил назём в огород, складывал его в ровные буртики, а весной разбрасывал и аккуратно запахивал отлично перепревшее, дымящееся удобрение. Унавоженная земля рожала на диво хорошо. На небольших сотках деляны, отводимой под картофель, мы, бывало, накапывали его по полсотне мешков. Но мне более памятны урожаи другой «огородины». Вдоль забора, пригреваемого солнцем, располагался сплошной парник шагов на двадцать в длину. В его лунках, заправленных лучшей землицей, обильно вызревали тугие и гладкие огурцы
Рассказ из жизни // Илл.: Художник Ирина Рыбакова
Рассказ из жизни // Илл.: Художник Ирина Рыбакова

Огород наш был невелик, каких-то четырнадцать соток, однако при заботливом уходе исправно кормил нашу семью и всю домашнюю живность от собаки до коровы. Хотя у иных сибирских крестьян, исстари привыкших к тучным, ещё не обессилевшим землям, навоз заведено выбрасывать за огороды, отец мой, однако, побывав на трёх войнах и пройдя многие западные земли, вёл своё огородное хозяйство скорее на немецкий, чем на сибирский лад. Всё, что могло служить удобрением, было прибрано к месту. С осени он вывозил назём в огород, складывал его в ровные буртики, а весной разбрасывал и аккуратно запахивал отлично перепревшее, дымящееся удобрение. Унавоженная земля рожала на диво хорошо. На небольших сотках деляны, отводимой под картофель, мы, бывало, накапывали его по полсотне мешков.

Но мне более памятны урожаи другой «огородины».

Вдоль забора, пригреваемого солнцем, располагался сплошной парник шагов на двадцать в длину. В его лунках, заправленных лучшей землицей, обильно вызревали тугие и гладкие огурцы. Не знаю уж, как точно назывался тот наш деревенский сорт, но огурцы были исключительно белокорыми, крупными и не горчили даже при самом жарком лете. Вырастала их тьма-тьмущая. Когда шёл сбор, огурцы носили в вёдрах на коромысле и каждый «рейс» отмечали зарубкой на огородных воротах. А через каких-нибудь три-четыре дня начинался новый сбор, который был столь же обильным. Огурцы сперва ели свежими, с солью, раздвоив и натерев дольку о дольку, или с мёдом, потом – малосольными, а потом засаливали впрок с хреном, чесноком и укропом. Их хватало, как говорится, до новых, – зачастую уничтожать последние запасы приходилось корове, чтобы освободить кадки под новой урожай.

За парником начинались гряды, длинные и частые. В них, в прогретой земле, нежились брюква и свёкла, морковка, репа и редька, лук и чеснок, бобы, фасоль и горох. Горох бывал всякий: и ползунец, и сахарный, и «немецкий» с плоскими и широкими, как вареники, стручками. На гороховую гряду имел монополию я, на бобовую – отец. Он очень любил бобы, казавшиеся мне совершенно безвкусными. Частенько, приехав летом с поля и поужинав, отец набирал полную шляпу бобовых стручков, а то и, если уже было позднее лето, приносил пучок стеблей, садился на крылечке и начинал шелушить бобы. Подоив корову, рядом присаживалась и мать. Они заводили неторопливый разговор о том, о сём и засиживались до глухой темноты. Мне очень нравились эти их мирные сидения за бобами на нагретом за день крылечке, их незатейливые беседы, и я огорчался, когда отец, расщелкнув последний стручок, встряхивал шляпу, поднимался и говорил:

– Однако мы засумерничались, мать. Шурка, ворота заложил? Амбар замкнул? Собаку накормил? Давайте – спать. Завтра пораньше встанем.

– Встанем пораньше – напрядём побольше, – с шутливой серьёзностью поддерживала его мать.

Над грядами возвышались свекольные, брюквенные, редечные и капустные «садушки» – зрели будущие доморощенные семена.

Специальные делянки отводились в огороде помидорам (на солнцепёке, на земле с песочком), капусте (поближе к колодцу, потому что она пить чаще всех просит), табаку (подальше от гряд, в углу, чтобы не слышать его приторного запаха). Зато хрен, тыква и подсолнухи совершенно не имели своей земли. Эти изгои неудельные должны были довольствоваться или межой, как хрен, или, как тыква, жёстким ложем канавы, по которой через огород проходили сначала вешние, а потом дождевые воды; или, как подсолнухи, – обочинами узких дорожек, разделявших участки более почитаемых культур. Впрочем, подсолнухи росли и по меже, и по канаве, и по помидорам, и по капусте, а по картошке их было просто видимо-невидимо.

Ранним июньским летом, когда только начинали зеленеть грядки первыми всходами и прочикались редкие картофельные ростки, подсолнухи пока не бросались в глаза, и я даже упрекал мать, что на этот раз она их посадила слишком мало, должно быть, пожалев для них земли.

– Погоди ещё, встанут лесом – вырубать придётся, – говорила мать.

К концу июля подсолнухи и вправду «лесом вставали», опережая в росте всех своих соседей и по-особенному ярко зеленея широкими лопоухими листьями. Но всё же настоящий праздник у них был впереди, во весь голос они заявляли о себе несколько позднее, в августе, когда однажды утром вдруг поднимали к солнцу свои золотые чаши и, словно тысячетрубый оркестр, трубили гимн солнцу. В полдень, когда чаши запрокидывались почти к зениту, когда каждый лепесток пружинился и горел язычком свечи, казалось, что в огороде вообще больше ничего нет, кроме подсолнухов и высокого солнца над ними. И не потому ли до сих пор летний день представляется мне именно в образе солнца, которое висит над цветущими подсолнухами вон в той стороне, в конце нашего огорода, и не потому ли, когда я бываю в чужих краях, мне неизменно кажется, что там оно ходит совсем другой стороной…

***

Долго не мог я понять, зачем людям понадобился компас. Разве недостаточно, рассуждал я, знать, что в той стороне север, а в этой – юг? Тем более – ведь в любой точке земли стороны света остаются все те же: на юге – юг, на востоке – восток.

Мне всегда было известно, что там, где восходит солнце – приблизительно в стороне Мартяшкиной пашни, – восток. Потом оно поднимается вверх и ровно в полдень зависает где-то над Кругленьким озером – на юге. Закатывается солнце за Мельничным маяком или немного правее – за Староверским кладбищем, это, смотря по времени года, но всё равно – на западе. Ну, а с севером ещё проще. С севера параллельно главной улице тянется отмежёванная речкой крутая гора, называемая у нас Татарской.

И если даже я, допустим, зажмурюсь и не буду видеть ни одного из названных ориентиров, я всё равно безошибочно покажу все стороны света. Это же так просто! В чём же тогда ценность такого человеческого изобретения, как компас? Кому нужна эта игрушка с чуткой стрелкой на острие, мелко подрагивающей, как хвост трясогузки? Мне объясняли, что, мол, особенно необходима она морякам, когда идут они бескрайними океанами, не видя ни солнца, ни берегов. Но неужели же моряки, думал я, такие бывалые люди, завзятые бродяги-путешественники, не знают, что север всегда там – в северной стороне, а юг здесь – в южной?

Учитель географии Михаил Петрович посадил голос, доказывая мне, что всё не так, что он сам тысячу раз убеждался в этом, объехав полсвета и побывав во многих странах мира… В конце концов, обессиленный, он махнул на меня рукой. Самое же обидное – я единственный в классе не понимал столь очевидной мудрости изобретения магнитной стрелки, которая в любом уголке земли безошибочно показывает полюсы. Все ученики, даже мои близкие друзья, смотрели на меня с сочувствием, как на больного. Но я не верил, что они были искренними, когда вслед за Михаилом Петровичем, отчаявшимся вразумить меня, тоже наперебой долдонили, будто не всегда видно, где какая сторона света. Они тоже не понимают, они просто прикидываются понимающими, думал я. Мне тогда уже была известна сказка Андерсена о новом наряде короля, изготовленном искусными заморскими ткачами. Мои друзья боялись признать очевидное, чтобы не прослыть дураками…

Когда я заявил им это, они всерьёз рассердились на меня и, как я теперь понимаю, не без основания. Что может больше оскорбить человека, чем обвинение в неискренности? Тогда ребятишки решили разом: довольно споров, надо доказывать примером, практикой. Пусть упрямый слепец убедится на собственном опыте!

И вот после уроков они повели меня за Татарскую гору, в лес, откуда не видно было ни села, ни кладбища, ни Мельничного маяка. Туго завязали мне глаза шарфом, взяли под руки, долго кружили по берёзовому мелколесью, потом заставили повернуться несколько раз на месте и, предвкушая курьёзность моих ответов, стали спрашивать, где север.

Жалею, что у меня были завязаны глаза и я не видел их вытянувшихся физиономий, ибо, ни секунды не колеблясь, указал не только на север, но и на все остальные стороны белого света. Ребятишки не поверили собственным ушам, они решили, что всё это не более, чем случайность. Опыт был повторён, но мои ответы прозвучали ещё уверенней прежнего.

– Он подсматривает, – чуя что-то нечистое, предположил Федька Савватеев. – Надо плотнее завязать глаза.

К шарфу, стянутому так, что у меня перед глазами пошли зеленые круги, теперь добавился пиджак Ваньки Тёплых, наброшенный на мою голову. Однако ни шум в висках, ни кромешная тьма с вкраплениями красноватых искр не помешали мне и в третий раз подтвердить абсолютную ненужность компаса. Друзья мои всерьёз призадумались. Видимо, и в их уверенности зашевелилась тень сомнения. Но всё же они не хотели, не собирались сдаваться, имея столь прочные тылы. Их было больше числом, а главное – за ними стояли учебник географии и старый учитель Михаил Петрович, в войну доходивший до самого Берлина. За мной же никого не было. А когда, скажите, признавался авторитетом упрямый одиночка?

– Надо отвести его подальше от знакомых мест, – сказал Володька Григорьев.

Все тотчас согласились с ним и стали придумывать самый глухой угол в окрестностях. Называли Каменный, Пожарный и Мамаев лога, заброшенный Репинский выселок, Уджейские вершины, слывшие волчьими лесами. Наконец, кто-то предложил Моховое болото, и сразу всем стало ясно, что другой такой глухомани не сыскать.

Пошли на Моховое. Дело это нескорое. Отмахали километров восемь по распадкам и косогорам, по лесам и топким, как просяной ворох, осенним пашням. Пересекли тоненький голубой ручей за Репинским выселком, перевалили ещё один хребет и в разложине уткнулись в носок болота.

Ребятишки с удовлетворением оглянулись на глухо шумящий, осыпающийся лес, на высоченный, почти отвесный косогор, подпирающий небо, и особенно на рыжевато-зелёную от плотных мхов чашу бесконечного болота. Солнце было затянуто осенней хмарью и лишь едва заметно проглядывало сквозь пелену белесым пятном. В глубине болота гортанно кричали журавли, прибывшие полакомиться клюквой перед отлетом на юг.

И вот голова моя снова, как обручем, была туго-натуго стянута шарфом. Долго водили меня под руки, как слепого, по каким-то кочкам, оврагам, сворачивали то направо, то налево, заставляли крутиться волчком на одной ноге, отчего у меня кружилась голова и к горлу подступала тошнота. Однако всякий раз, к изумлению знатоков географии, моя рука не хуже стрелки компаса неизменно указывала на север. Меня уже начинали раздражать бесполезные старания этих заблуждающихся людей, не понимающих такой элементарной вещи, что север всегда находится в северной стороне, вон там, а юг – в южной, то есть в противоположной. Ведь это же как дважды два!

…И только потом, через годы, попав впервые в чужой город, я обнаружил удивительное, невероятное явление: солнце здесь всходило где-то на западе, а днём висело вроде бы в северной стороне. Улицы мелькали, как в кинокадрах, то и дело меняя первоначальное направление, и чтобы вернуться на квартиру, мне приходилось обращаться за помощью к прохожим. Только здесь я понял назначение компаса с чуткой красно-синей стрелкой, подрагивающей, как хвост трясогузки. И ещё открыл простую истину: лишь дома, в родном краю, можно обойтись без него. Я отчётливо вспомнил, что тогда за Татарской горой до меня доносился знакомый брех деревенских дворняжек, а в Моховом болоте привычно кричали невидимые журавли. Они кричали вон там – в северной стороне света. В городе же собаки, если и встречались, то молчаливые, в намордниках, а журавлей вообще никаких не было…

Tags: Проза Project: Moloko Author: Щербаков А.

Книга автора здесь

Серия "Любимые" здесь и здесь

Книга «Мёд жизни» здесь и здесь