Предыдущая часть:
9
Не знал командир полка, что Апухтин спешил в этот вечер сам и потому торопился отделаться от своего неожиданного спутника - Лосев случайно догнал его на дороге. Любезно предложил кружку пива. Пришлось Апухтину сворачивать в духан, в который он не собирался идти - тут Лосев ошибся. Да ещё пришлось идти с командиром полка назад, в гарнизон, там прощаться, и только после этого снова лететь в сторону духана и дальше, на край деревни. Дело в том, что днём Апухтин встретился с бывшей своей любовью и назначил ей свидание возле Кумисского оврага. А теперь, получалось, чуть не опаздывал.
Луны ещё не было, ночи были тёмные, и Апухтин, спешивший изо всех сил, спотыкался в темноте. Сзади обгоняли его машины, шедшие на Тбилиси - освещали погоны, звёзды на них, брюки, ботинки, всего. В такие секунды он был виден на шоссе отовсюду, как артист на освещённой сцене. Значит, точно так же будет попадать под лучи фар и Анна, думал он. Ему-то - что, он здесь в командировке, жена далеко - в Баку. А вот удастся ли Анне уйти из дома от мужа? Да ещё этот свет от машин! Испугается и вернётся…
Апухтин не мог себе даже представить, что любимая и желанная женщина к нему не придёт: "Это же с ума можно сойти!.. И раньше-то была хороша - какие ноги, бёдра, крутой зад! Не то, что у Катьки - ни рожи, как говорится, ни кожи. Украинка, а похожа почему-то на узбечку. Только ж и узбечка не из красивых: и задницы никогда не было - доска, и ноги короткие. Чего, спрашивается, нашёл в ней тогда?.. Ещё обижается! "Ты на женщин смотришь, как на лошадей!.." "Ну и что? Что в этом плохого? Люди не дураки, когда за красивую лошадь большие деньги дают. А я к тебе, между прочим, сам ходил тогда, как жеребец!.. За красотой, что ли?.."
Закуривая от волнения, Апухтин вспомнил, как по очереди ходил то к своей нынешней жене, то к врачихе, которую сравнивал теперь, после просмотра германского фильма "Девушка моей мечты", с Марикой Рокк – такая же фигуристая, высокая и блондинка: ну, копия, если раздеть. При мысли о раздевании Апухтина бросило в жар. Нагое женское тело для него было важнее всего на свете, и волновало всегда до дрожи, до загорания всей крови. И он вновь принялся вспоминать, что произошло между ним, женой и Анной.
"Ну, Катька, положим, сама виновата во всём: смотрела на меня, как кошка на мясо. Прямо пожирала глазами. Поэтому и трахнул её: с первого раза отдалась, не задумываясь. А потом мне эта врачиха, Аня понравилась. Тут было посложнее, но тоже не устояла. Ох, и жизнь же пошла у меня тогда!.. От чёрной бежал к беленькой. Разденется - кожа молочная, грудь - яблоками, и такой развал в бёдрах, что дух захватывало! Будто и не было ничего с другой; а ведь - только что!.. Теперь - ещё женственней стала: родила. Как увидел утром - зад, бёдра! - захотел прямо на месте… Кажется, вспыхнула вся и она, не должна не прийти, придёт! А тогда уж не выпущу, пока не…"
От жарких воспоминаний в Апухтине проснулось необузданное желание вновь, прямо на дороге, но тут его ослепил фарами встречный грузовик, и полковник, яростно чертыхнувшись, отбежал от шоссе и пошёл вдоль неровной обочины. Ему так захотелось близости с женой Медведева, так неудержимо и немедленно, что он с этой минуты только и думал об этом, и приходил в ужас от мысли, что Анна Владимировна не придёт. Он не думал о том, что ей скажет - ведь надо же было как-то объяснить ей свои тогдашние отношения с другой женщиной. Но ему и в голову не приходило, что на него можно обидеться навсегда. Резон против этого у него был один: раз согласилась на свидание, кивнула, что придёт, значит, простила. А если простила, значит, любит. А любит, так поверит каждому слову, о чём тут ломать ещё голову…
Он и не ломал, занятый лишь своим желанием. Поэтому, когда Анна Владимировна окликнула его из темноты, стоя сбоку от шоссе, сразу в конце деревни, где не было никого, он сразу и набросился на неё со страстными поцелуями, не объясняя ничего и вообще ничего не говоря. Сначала она противилась ему, не отвечала, но какая же любящая женщина, пусть и в прошлом, устоит против горячего неподдельного чувства? А он, захватив её этим чувством врасплох, целуя то в губы, то в нежную податливую шею, оглаживая всю, отводил её между тем от дороги всё дальше, в поле, поближе к Кумисскому оврагу и, наконец, принялся раздевать.
- Миша, Мишенька, не надо! Я же пришла только поговорить с тобой - как же так?.. Почему ты даже не сказал тогда ничего, ничего не объяснил!..
- Анечка, Анютик, милая, прости! Мы ещё поговорим с тобой, успеем… Я столько лет мечтал об этой встрече! Даже не надеялся… Ну, дай же нацеловаться, насмотреться на тебя! Как же ты не понимаешь… - И гладил, гладил, лез в запретные места, осторожно стаскивал трусики.
Она сразу расслабилась - поняла. Хотелось и плакать - от пережитой боли, сломленной жизни - и целоваться с ним: от радости, что всё-таки встретились, любима по-прежнему, произошла только какая-то нелепая ошибка, недоразумение, и всё, наконец, выяснится, уйдёт камень с души… Теперь, умудрённая опытом, она понимала, что в жизни случается всякое, в том числе и нелепое, по глупости. Вышла же вот замуж и она, не любя! Надо уметь прощать. Это хорошо, что судьба свела их ещё раз. Нет, мужа она не оставит - это невозможно уже, двое детей, какое у неё право разлучать их с любимым отцом? - но и с Михаилом нужно всё выяснить до конца, чтобы не мучиться больше. Сколько же можно жить с незаживающей раной на сердце? А то, что немного нацелуется за все пропущенные, тускло прожитые годы, это - ничего, такое она простит себе. А муж - никогда не узнает… Что же она, не человек, что ли? Все счастливы, а ей и на 5 минут нельзя…
Люди умеют себя уговаривать, прощать в мелочах, когда эти мелочи сладки, а душа изболелась от несправедливостей судьбы. Так было и с Анной Владимировной, которая считала себя женщиной порядочной, строгой. Влекомая желанием повидаться с Апухтиным и всё ему высказать, она и не думала о поцелуях с ним, хотя и отметила, что стал он красивее прежнего своей сединой. Но когда попала в магнитное поле его страстного желания, то почувствовала, что по-прежнему любит и сопротивляется лишь рассудком, а не сердцем. Слабея от забытой, горячей ласки, Анна Владимировна утешала себя одним: никто этого не видит и не узнает никогда. Ей было одновременно и сладко, и радостно, что любима, и… что любит сама, что не засохла ещё, как думалось иногда. И было горько оттого, что изменяет честному человеку, который любит её сильнее всех на свете, предан ей, а она вот… всё равно не любит его, как хотелось бы, и никогда не любила. Это было гадко, несправедливо. Она готова была сама оскорбить себя жутким словом - "****ь!". Но… ничего уже не могла с собою поделать, потому что помнила прежние сладкие близости с Апухтиным, и теперь ей тоже неодолимо захотелось отдаться ему ещё раз, последний, как она считала. Только уверенность в том, что никто не узнает, и позволила ей пойти навстречу своему желанию и чувству. И всё же она нашла в себе силы оттолкнуть его от себя в последний момент, когда осталась уже в одной рубашке, без лифчика и трусов:
- Миша, не надо! Вот этого - умоляю тебя! - не надо…
Господи, лгала и ему, и себе. Чувствовала одно, а говорила другое, какую-то нелепицу:
- Мишенька, у меня же семья, двое детей! Я должна быть чистой женщиной и матерью… - И смотрела с изумлением на его обнажённое тело, пику, поднявшуюся внизу - когда успел раздеться, даже не заметила в любовной горячке! Ну, чего же он?.. "Ну, сомни же, растерзай!.."
А он бормотал, стуча зубами:
- Анютик, у меня тоже семья. Но мы же с тобой - любим друг друга! Я ведь уже с тобой был, как с женой! Какая же разница?.. Что между нами изменится?!.
Увидев перед собой в темноте её голое бедро, низ живота под белой рубашкой, он ринулся на неё вновь. Она забилась под ним:
- Не надо силой! Пусти. Я хочу… хочу этого сама. Пусти!..
Тогда он рывком разорвал её рубашку - от выреза на груди до самого низа. И увидев обнажённое любимое тело полностью, начал ласкать её грудь поцелуями, а внизу - руками. Она опять расслабилась. Колени её стали податливыми и разошлись, и он, входя в её сладкую плоть, привёл горячим шёпотом свой последний и, как думалось, веский довод:
- Не бойся, я поберегу тебя…
Она сдалась, словно её и впрямь удерживала только боязнь забеременеть. Потеряв контроль над собой, целуя его в шею, словно благодаря за всё, забыв про рассудок, она целиком отдалась своему чувству. Но счастье было коротким, потому что Апухтин сразу "перегорел" и, как и обещал, прекратил близость, чтобы не подвергать её риску аборта. В ней же всё протестовало против этого. Но она оценила его "жертву", принимая её за подлинное и глубокое чувство к ней. Сказала:
- Теперь - уже всё равно…
Апухтин загорелся ещё раз быстро, и она отдалась без разговоров и выяснений. А когда близость началась, и на этот раз бурно, потому что сама шептала ему: "Задолби, растерзай меня!..", то поняла, что это и есть счастье, которого у неё не было с мужем. Но всё равно это счастье было теперь отравленным, потому что и во время близости она с тоской думала о себе под толчки: "Сука", "сука", "сука"!" И понимая, что, подбрасывая на себе Апухтина, предаёт мужа, детей от него, чувствовала непереносимость происходящего с ней, хотя "счастье" теперь было длительным, и она испытывала от него физический восторг.
А потом пришло горькое отрезвление. Перед нею сидел и спокойно одевался красивый, безразличный ко всему, самец, получивший удовлетворение. Ему не только нечего было сказать ей, но и не хотелось, хотя он и говорил что-то, говорил. Слова были банальные, мёртвые - слова вообще. В них не было ни ума, ни чувства. Пустота. А она, дура, приняла его похоть, мужское нетерпеливое желание, вылившееся в страстные поцелуи и ласки, за любовь. А ничего этого не было. Произошла обыкновенная, пошлая, как у всех мещан мира, супружеская измена, и всего лишь. Измена не во имя любви – что такое любовь, они оба, видимо, не знали, принимая за любовь половое влечение - а измена ради совокупления.
Анна Владимировна припадочно расплакалась и была некрасивой в свете ломавшихся спичек, от которых Апухтин пытался прикурить и нервничал. Её раздавило унижение не в его глазах, а в собственных. Хотелось умереть, повеситься от своего открытия. Да и как, в таком виде, идти домой? Что говорить мужу, когда спросит: "Что это с тобой, Аннушка? Где ты была?" Не рассказывать же о том, что лежала недавно тёмной воровской ночью голая на полковничьем кителе.
"Боже, Боже, да что же это в самом деле? Разум, что ли, отшибло? Ведь не думала о таком, не собиралась! Других осуждала… Ох, и накажет же Бог!.. Это при таком-то муже? Добром, внимательном… Не ему я изменила - себе!"
Поджав под себя длинные голые ноги, Анна Владимировна стала надевать лифчик, продолжая всхлипывать. Казалось, даже звёзды, видевшие всё, осуждают её. Апухтина в этот миг она ненавидела, не могла смотреть в его сторону и потому, швырнув его китель, резко проговорила:
- Уходи! И никогда больше не приезжай: я презираю тебя! И себя - тоже. - Голос её дрогнул, сломался.
Надевая китель, он спокойно обиделся:
- Зачем же тогда пришла? - И щуря глаза, выпустил струйку папиросного дыма.
Её ноздри словно ожгло резким, неприятным запахом. Она простонала:
- Это чёрный день моей жизни, самый чёрный, понял!
- Ночь, - равнодушно поправил он.
- Затмение! - уточнила она. Не для него, для себя.
Наконец, он что-то понял, поднялся и молча пошёл.
Одеваясь, она поймала себя на том, что нет у неё никакого влечения и к Дмитрию - только ощущение вины. Но и оно было - от ума, а не от сердца. Сердцем же она чувствовала, если любви к мужу нет, любить его по обязанности невозможно, это не служебный долг, за нарушение которого могут привлечь к суду.
Хотелось закричать от страшного одиночества под звёздами. Но вместо этого вспомнились чьи-то слова, сказанные в родном городе возле церкви, а она их услышала: "Истины не кричат, они только внезапно открываются. И поражают нас своей простотой. Как заповеди Христа".
Душа Анны Владимировны задеревенела.
10
На исходе был уже июль, а на замену Быстрину никто в полк не ехал. Лодочкин устал от дежурств по кухне, аэродрому, от "чужих" лётчиков, с которыми "подлётывал", чтобы не терять навыков штурмана, от неопределенности, от безразличия красавицы Капустиной – это надо же: чёрные глаза в поллица, чёрные, как смоль, волосы и фигурка такая, что можно упасть в обморок! – от всего устал. Сколько же можно? Все летали систематически, а он - только дежурил систематически. И ещё эта Оля по ночам снилась до выматывания сил. Вот, почему так: какому-то метеорологу - так досталась богиня? А человеку летающему, рискующему своей жизнью - такие только снятся. Где справедливость?
Справедливости не было, и Лодочкин дежурил опять - на этот раз по столовой. Правда, когда шёл на обед, Ольга ему улыбнулась как старому знакомому: хоть не муж, партнёр лишь по танцам, но всё-таки узнавать стала, спасибо и на том. Однако настроение было испорчено во время дежурства. Обед подходил к концу, никого уже не было, когда в зал вошли 2 запоздавших лейтенанта и капитан Волков. Хлебнув ложку остывшего борща, капитан позвал официантку и поставленным голосом спросил:
- Кто дежурит сегодня по столовой?
- Лейтенант Лодочкин. - Официантка, боясь смотреть в жёлтые кошачьи глаза капитана, смотрела на его белёсый пробор на голове - ждала.
- А, этот… штатный. - Волков шевельнул рыжими бровями. - Позовите…
- А что случилось, товарищ капитан? Может, не надо дежурного, я - сама?
- Девушка, вы поняли, что я сказал? Мне. Нужен. Дежурный.
- Сейчас позову. - Официантка обиженно дёрнула плечом и вышла. Вскоре в зал вошёл Лодочкин.
- Слушаю вас, товарищ капитан! - Лодочкин приложил руку к фуражке. - Вы меня звали?
- Здравия желаю, товарищ лейтенант! Кажется, так должны приветствовать друг друга военные? И потом – я вас не звал, а - вызывал, это - во-вторых. А в-третьих - сегодня вы дежурный?
- Как видите. - Лодочкин, потемнев лицом, уставился на заместителя командира первой эскадрильи - худого, высокого, холёного.
- С этого и надо было начинать: с представления - кто вы и что.
- Я - "кто", товарищ капитан. А представление, думаю, уже началось.
- Ах, вот как?.. Ну, тогда слушайте!.. Когда был готов обед?
- Без 20-ти 14.
- А когда его начали выдавать?
- В 14.15, согласно распорядку.
- Так почему же я, капитан Волков, - взгляд на ручные часы, - вынужден из-за непрекращающейся очереди обедать только в 16.00? Может, я не по распорядку пришёл? Так выгоните меня! – Капитан встал, развёл руки и, показывая всем видом, что готов подчиниться и уйти, добавил: - Если я не прав.
Лодочкин мёртво смотрел на его длинное лицо, покрытое веснушками, на прижатые, зардевшиеся от гнева уши, на зализанный, волосок к волоску, пробор на голове, впалые щёки. Опустил взгляд на солнечные пуговицы на кителе, на отутюженные, без единой морщинки, брюки, на сияющие от блеска ботинки и только после этого трудно сказал:
- Обед ещё не закончился, товарищ капитан. Кто-то же должен есть и последним.
- Да, но я теперь не смогу пойти на занятия. В конце концов, я уже опаздываю!
Лодочкин угрюмо посоветовал:
- Надо было прийти раньше. Ничем теперь помочь не могу.
- Но вы - дежурный! Вы должны были организовать обед. А у вас тут - я заходил час назад - народу, не протолкнёшься!
Лодочкин налился кровью тоже:
- Если у вас есть претензии к дежурному, подайте на имя командира полка рапорт! Но… только вот уже 40 минут, как в столовой - совершенно пусто.
- А вы меня не учите! Я лучше вас знаю, что и когда мне делать. Вот, когда дежурю я, капитан Волков, по гарнизону, у меня везде порядок! Потому что я знаю свои обязанности и выполняю их. А у вас на дежурстве - порядка нет. Вот и книжечку держите в руке - беллетристику. А это не положено на дежурстве!
- Все так делают… Чтобы не уснуть в ночную часть дежурства.
Волков осмотрел Лодочкина с головы до ног – словно измерил:
- Судя по вашему виду, у вас и не может быть порядка. Пуговички - не чищены, фуражечка - мятая какая-то, сами - не бриты.
Лодочкин изумился:
- Я?!. Не брит?!. - Он посмотрел на свои, только вчера надраенные пуговицы, хотел что-то добавить, но услыхал шёпот лейтенанта Пучкова:
- Коля, не надо, бро-ось!..
Шёпот услыхал и Волков. Подхватил:
- Видите, Лодочкин, вот и товарищи вам подсказывают: не правы - помолчите. Не удивительно, что вы - только по нарядам…
Пучков такого глумления не выдержал:
- То-варищ капитан!.. Разве ж это его вина? У него же лётчика списали…
Волков не обратил на реплику внимания:
- В общем, так, товарищ дежурный: обедать у вас я не буду - сыт! Вы испортили мне настроение. - И направился к выходу: прямой, холёный, "обиженный".
Когда дверь за Волковым закрылась, Пучков утешил Лодочкина:
- Да ты не расстраивайся, Коля. Хрен с ним! Рапорта он писать не будет.
- Я сам напишу! - Лодочкин вдруг ударил по столу книжкой. - Сколько можно по столовым "летать"! Может, нового лётчика ещё полгода не будет! "Я-а, капитан Во-лков!.." - передразнил он.
Вечером, сменившись с дежурства и загребая ногами пыль, Лодочкин шёл к себе в общежитие офицеров - двухэтажный большой дом; в одной половине жили холостяки, в другом подъезде - семейные. Вспомнив, что среди семейных жила и Ольга Капустина, самая красивая в гарнизоне и недоступная для него женщина, Лодочкин обиженно рассуждал: "Вот так и идёт жизнь. Ни одной девчонки в гарнизоне… А у всех красивых женщин - мужья. К тому же село - не город, тут все на виду. И скука собачья, хоть вой. Ведь вечер, и какой вечер!.. А пойти некуда. Кино - старое, библиотеку - перечитал. Хочешь - спи, хочешь - водку пей. Но и пить больше нельзя!"
В общежитии товарищи по комнате встретили Лодочкина загадочно:
- Кричи ура!
Это Княжич, вместе учились в штурманской школе, "свой". И Лодочкин вспыхнул:
- Надоело, Славик. Шёл бы ты, куда подальше!.. - Лодочкин пояснил, куда. Княжич оскорбился:
- Вот, дурак!.. Кончились твои дежурства: лётчик приехал!
- Разыгрываешь?..
Княжич обиженно отвернулся:
- Можешь проверить, в соседней комнате, у лётчиков сидит.
В разговор вмешался и третий жилец комнаты, штурман Хуртин:
- Синеглазый такой и улыба. Тут заходила к лётчикам твоя Капустина - книжку вернуть - и как только увидела…
- Какая она моя! - вспыхнул Лодочкин снова. – У неё законный муж есть! Капитан метеорологической службы…
- Вот я и говорю, - насмешливо продолжал Хуртин, - как увидела она его глаза, да улыбку, да новую форму - с галстуком, кортиком! - так и влюбилась сразу. Глаз от него отвести не могла - прямо светилась вся. Вот тебе и недотрога! Целый час книжку ребятам возвращала…
Лодочкин взорвался:
- Мне-то какое дело до всего этого?!. - И уже не рад был, что долгожданный лётчик приехал - уже ненавидел его заранее. Это же надо, как жизнь по-идиотски устроена! В полку - всего две по-настоящему красивых женщины - Медведева, да Капустина. Разные совершенно, но обеими - только любоваться, и даже, кажется, дружат между собой. Но бабы - их ненавидят. А теперь ещё и какие-то гадости рассказывают про Анну Владимировну - женщину просто не узнать стало! Так и мужики туда же - к Ольге уже подбираются…
- А чего ты орёшь на нас? Мы-то при чём?! - обиделся и Хуртин.
- Языками много позволяете себе! Вот что.
Видя, что и вправду далеко зашли, Княжич примирительно начал оправдываться:
- Так мы же "пропустили" уже немного, в честь приезда этого лётчика, вот и… - Он улыбнулся и развёл руками. - По-моему, неплохой парень! Ребята ему толкуют там сейчас про здешнее наше житьё, тебя все ждут.
Видя по глазам, что Княжич не врёт - глаза были без пакости - Лодочкин поднялся и направился к соседям. За ним пошёл и Княжич - посмотреть…
За столом у лётчиков сидел незнакомый симпатичный лейтенант в новой форме, какую Лодочкин видел только на картинках - полк на новую форму ещё не переходил. Оглядывая лётчика - действительно, синие глаза, тёмные брови, открытость какая-то, прямо распахнутость - Николай протянул руку:
- Ну, здорово! С прибытием, что ли?
- Да вроде того. - Парень поднялся и оказался высоким, худым. Назвался: - Алексей. Фамилия - Русанов.
- А я - Николай. Лодочкин. Жду тут тебя…
- Да мне уже говорили ребята.
Когда выпили "за встречу" и разговор пошёл раскованнее, Лодочкин про себя отметил: "Материться, конечно, стесняется, это видно сразу. А вот женщины таких любят. Летать будет, конечно, неважно, это видно тоже сразу: не Быстрин!" Вслух же спросил:
- Какой у тебя налёт?
- Налёт? - Русанов усмехнулся. - Курсантский у меня налёт, 140 часов.
- У Быстрина было в 10 раз больше. Полторы тысячи.
- Кто это?
- Мой бывший лётчик.
- А чего злишься? Он ведь тоже когда-то сиську сосал?
- Не обращай внимания, - сказал Лодочкин и покраснел.
В комнату вошёл Одинцов, пропуская свою собаку. Где-то уже подвыпил и, обдав Русанова резким запахом табака и водки, спросил:
- Ты, что ли, новенький? Пришёл вот посмотреть… А где же кортик?
- Хотите посмотреть? - Русанов отстегнул кортик от ремня, протянул Одинцову. Тот, оглядев оружие и новую форму, восхищённо воскликнул:
- Вот это - действительно парадная форма! Сурово, гуси-лебеди, а? - Он осмотрел лица. - Из-за такой формы придётся, видно, и мне остаться в авиации: чтобы, задрав штаны, бежать за комсомолом, а?
Возвращая кортик, Одинцов протянул Русанову руку:
- Давай знакомиться: я - Одинцов, тоже лётчик. Не штурман! - уточнил он зачем-то.
- Очень приятно. Русанов. Алексей.
- Лёва, - громко вопросил Княжич, - а если кто штурман, это что - второй сорт, что ли? Не люди?
Одинцов, пьяно подмигивая Русанову, лукаво усмехнулся, сказал:
- Видишь? Не любят… А я их - всё равно люблю. Кутята ещё, но - ничего. Не любят, что пью, а потом - молчу.
Княжич спросил:
- Для чего же тогда пить, если без разговора?
И опять Одинцов подмигнул Русанову и объяснил только ему:
- Их - ещё жареный петух в задницу не клевал, вот они и думают о себе, что - орлы. Которые на заборах каркают и могут всё говорить.
Русанов, подмигивая обоим штурманам, Княжичу и Лодочкину, спросил Одинцова:
- А кого клевал, тот - что, молчит?
- Во, правильно! - серьёзно согласился Одинцов. - Потому что тот - думает уже о жизни: почему она… такая?
- А какая она? - Алексей улыбнулся.
- А я так и не понял пока. Вот - думаю… А ты - думал?
- Не знаю, - тихо ответил Русанов.
- А людей - знаешь?
- Нет, наверное.
Одинцов внимательно стал разглядывать глаза Русанова, будто какое-то открытие для себя сделал. Сказал:
- Ты - этих барбосов, - он повёл вокруг головой, - не слушай. Наврут про себя. Но всё равно, люди – это единственное, что по-настоящему интересно на земле. - Одинцов, нагибаясь, обратился к своей дворняге: - Шарик, пусть живут, да?
- По-моему, надо разрешить, - заметил Русанов.
- Во, правильно! Только не надо иронизировать. - Одинцов вновь уставился Алексею в глаза. Тому стало стыдно от умного, вовсе не пьяного взгляда, и он покраснел.
Одинцов вытащил из кармана бутылку водки, ставя её на стол, спросил:
- Скучно у нас, да? Вот я и говорю: пусть живут все. Кроме - подлецов. Скучно, да?
Кивая на бутылку, Русанов серьёзно спросил:
- Будет веселее? - И опять увидел перед собой внимательные глаза.
- Может, и не будет. А ты - всё-таки налей. И - сурово! - Одинцов поднял указательный палец. - А я - ещё раз на твою форму полюбуюсь. Содержание - мы узнаем потом.
Ещё раз оглядев Русанова с головы до ног, Одинцов сел за стол и, каменно умолкнув, только подливал (нашлась ещё одна бутылка).
Зато не молчали новые друзья Алексея - рассказывали ему о своём житье, однополчанах, местных порядках. Княжич каждый раз горделиво спрашивал:
- А про "Деда" слыхал? А Лосева - видел?
- Видел, представлялся ему.
- "Представля-ался!.." - передразнил Княжич. - Тогда ты его ещё не видел. Но - увидишь! - многозначительно пообещал он. - А "Брамса" ты знаешь? А "Пана"? Тётю Шуру? А Витюню Скорнякова? А Вовочку Попенко?
Княжич пьяно повернулся к Лодочкину, огорчённо сказал:
- Не знает…
Расходились поздно, когда дежурный электрик выключил гарнизонный движок, и погас свет. Захмелевшего Одинцова пошёл провожать Русанов. Ему в спину сказали, что дверь будет открыта - чтобы не стучал, и легли спать.
11
На аэродроме, в первый же день, Русанова поразил внешний вид здешних лётчиков. Был яркий летний день, с гор свежо тянуло далёкими снегами, чистой прохладой, а эти - в меховых зимних куртках, унтах. В училище, где всегда летали только "по кругу", ну, ещё в "зону", на пилотаж, одевались легко. А здесь - и слова-то какие! - "ходили на высоту" – всё внове, всё было не так.
"Высота" воспринималась Алексеем как что-то бесконечно далёкое, в бездонной голубизне неба. И потому и люди в унтах казались особенными. От этого ему ещё сильнее хотелось жить и быть лётчиком, который "ходит" на высоту, чтобы сказать при случае темноглазой Оле Капустиной: "Да вот, ходили сегодня на высоту, бомбили".
Опять она ему встретилась утром, когда шёл в столовую. Господи, как смотрела!.. И глазищи какие - чёрные, как антрацит, большие. Что-то цыганское и во вьющихся смолисто-чёрных волосах, но лицо совершенно русское, прекрасное, с белой кожей.
Встречали Алексея в полку люди по-разному – каждый на свой манер. В четвёртой эскадрилье, которую нашёл он в самом конце стоянки самолётов, его окружили офицеры - рассматривали на нём новую форму, расспрашивали, откуда приехал. И вдруг кто-то истошно крикнул: "Па-а-н!.."
И понеслось на стоянке от самолёта к самолёту: "Па-а-н!", ""Пан" едет!", ""Пан" на мотоцикле!.." Солдаты подтягивались, механики убирали из-под бомболюков инструмент, офицеры поправляли на себе фуражки. И Русанов увидел, наконец, махонького кривоногого человечка, приближавшегося к самолётам - не майор, а чудо в перьях. Алексей был разочарован, что у него такой командир эскадрильи.
- Пойди представься! - шепнул штурман Лодочкин. - Наш комэска, Сикорский!..
Русанов подошёл к майору и чётко, но по старой курсантской привычке, нелепо отрапортовал:
- Товарищ майор! Курсант Русанов прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы!
Офицеры рассмеялись. Сикорский снисходительно улыбнулся:
- Ничего-ничего, бывает. Майор Сикорский, ваш командир! - Он подал Русанову руку и, оборотившись к лётчикам, зычно представил всем новичка: - Товарищи офицеры! Представляю вам нашего нового лётчика, лейтенанта Русанова. Фамилия у него - хорошая. Наверное, и сам будет такой же: прошу любить, жаловать!
Через минуту Сикорский, весь страшно деловой, весь сама энергия и собранность, уже вводил молодого лётчика в курс дела:
- Ну-с, значит, так. Видите наземную обстановку? Кругом - горы! Аэродром наш - чаша в горах. - Сикорский косил глаза на притихшую эскадрилью: наблюдают, конечно, слушают. Наддал: - Планировать на посадку - надо круто. Рассчитывать - точно. Хороших подходов - нет. Словом, увидите сами, как тут летаем. Здесь не Россия! А теперь - готовьтесь к экзаменам по материальной части, изучайте район полётов, одним словом, всё, что полагается. Даю вам на это - месяц. Потом - летать! Вопросы есть? - Он взглянул лётчику в глаза, напряг лицо в жёсткой улыбке: не размазня - командир, воля!
В общем, майор был по-лосевски краток, отрывист, и Русанов решил: сгусток энергии! Вопросов у него, опешившего от встречи, не было. Комэск не держал его тоже:
- Раз вопросов нет, свободны, товарищ лейтенант! - Сикорский надменно взглянул на лётный состав в стороне и пошёл от Русанова "по делам" - маленький, кривоногий, уверенный в себе. Ас, да и только!
Алексей поделился впечатлением с подошедшим к нему капитаном - румяным, быстроглазым:
- Толковый мужик, да?
- Дальше некуда! - серьёзно ответил капитан. И зло прибавил: - Индюк с красной соплёй! Фанфарон! Надулся, как геморрой в заднице! Ни как устроился человек не спросил, ни - откуда приехал, как закончил училище, кто родители? Имени даже не узнал! "Месяц срока - лета-а-ть!" - передразнил он Сикорского. - Тоже мне, Наполеон новоявленный! - И спросил: - Ну, всё понятно про "толкового" мужика?
Увидев у Русанова растерянное лицо, капитан рассмеялся:
- Да ты не красней: это не подрыв авторитета. Авторитета у него никогда не было. Скрывать это от тебя - глупо: всё равно узнаешь. Так лучше не тратить времени вообще. А теперь, давай знакомиться ближе: я отныне – твой командир звена. Фамилия моя - Птицын, звать - Александром. Куришь?
- Да вроде бы - уже да.
Птицын достал раскрытую пачку, протянул Алексею:
- Ну, тогда угощайся и рассказывай всё, что недосказал тут "Пану". Мне с тобой вместе летать, мне о тебе и думать.
Алексей рассказал. Птицын внимательно выслушал.
- Так, биография у тебя - хорошая. Ну, да и у ребят, - он кивнул в сторону лётчиков, - тоже не хуже. Ты это знай, и носа не задирай. Есть в полку, конечно, и дерьмо, но большинство - люди. Со своими недостатками, правда, но - у кого же их не бывает? Только ты - всякую мелочь, от крупного, отличай: недостатки тоже ведь разные бывают. Ну, и сам… не наряжайся больше, как петух в огненные перья. Ты - парень заметный и без кортика, так что лучше - поскромнее, а то невзлюбят.
- Спасибо, учту. - Алексей зарделся.
- И вообще, запомни: - продолжал Птицын, - лётчик - начинается с взлёта, а жизнь - с первого самостоятельного шага.
- По пословице? - попробовал отшутиться Русанов. - Видно птицу по помёту?
- Вот-вот, - усмехнулся капитан. - А ты у нас - ещё только выруливаешь на взлётную полосу. Не обижайся… - Птицын дружески улыбнулся и отошёл, давая Русанову прийти в себя. Но подошёл другой командир звена, старший лейтенант Дедкин, у которого летал в звене громадный молодой лётчик Попенко, прибывший в полк из Кировабадского училища в прошлом году. Дедкин, уже имевший опыт по устройству Попенко, пообщался кратко, в основном по семейно-хозяйственному вопросу:
- Женаты?
- Нет, холостяк.
- Это издесь плохо. Утку убьёшь, к примеру, исть захочешь - изжарить некому. Опять же нащёт стирки или там ласки - плохо, когда один. Деньги - зря тут не тратьте. Пошлите родителям, там сколько, и купите себе в первую очередь приёмник. Батарейный.
- Это зачем же?
- В общежитии у нас местов нету, значит, жить будете в деревне, на частной, а света там - тю-тю! Да и тут, в гарнизоне - движок только до 11-ти.
Офицеры подходили и отходили, а Русанов всё не мог наглядеться на горы. На севере - виднелся Большой Кавказский хребет, белел снегами на далёком горизонте, километров 100 до него. В ту же сторону, но близко - огромный Кумисский овраг, уходивший к самой Куре на северо-востоке. Действительно, единственный открытый заход на аэродром - с севера. Но заходить на посадку оттуда нельзя: сядешь поперёк поля, для пробега не хватит места. На юге, почти вплотную к аэродрому, начинались хребты Малого Кавказа. С запада - тоже вплотную - тянулась невысокая холмистая гряда Телетского хребта. Оттуда и был единственный заход на посадку. На востоке, по курсу взлёта - торчала невысокая гора Яглуджа, с широкими бурыми склонами. А высокие вершины, куда ни глянь, сверкали на фоне синего неба белизной снегов. Зубчатые вершины, застывшие и торжественные, поблескивали ледниками. Но это всё - горы далёкие. Близкие - бурые все, выгоревшие от солнца.
Алексею рассказали о двух селениях, видневшихся на склонах западных гор. Это Малая и Большая Марабда, пропахшие очагами, копотью, въевшейся даже в камни. Там родился, говорили, знаменитый Арсен, про которого было немое кино. А мост, который он удерживал в фильме на своих плечах, находился здесь, в Коде - Алексей его уже видел. Теперь он был из бетона, но речка под ним давно пересохла, превратившись в ручей, и под мостом не смог бы пройти даже телёнок. А прежде, говорили, глубокий ров был, шумела в горном потоке вода.
Месяц - срок не большой, но и не малый. Русанов снял себе комнату в деревне, купил, как советовал Дедкин радиоприёмник, работавший от сухих батарей, и знал теперь уже многих и много. На деле всё оказалось не так, как представлял он себе это в училище. В чём-то жизнь в боевой части была сложнее, в чём-то проще. Люди в полку собрались всякие. Были добрые и злые, умные и дураки, порядочные и подловатые. Что-то Алексей увидел и подметил в них сам, остальное рассказали товарищи. Но всё равно, как постепенно выяснилось, он жизни вокруг себя… не понимал, а потому и наваливались по вечерам невесёлые размышления. По стране шли и шли сотни тысяч оборванных нищих - просили, кто денег, кто хлеба. Так было в каждом городе, в райцентрах, крупных поселках. Алексей видел всё это сам, когда был курсантом, и каждую осень выезжал с товарищами в колхозы помогать убирать урожай. Видел там и сытых, с бесстрастными лицами райкомовцев - типичные надсмотрщики в габардиновых тёмно-синих плащах.
Однако здесь, в крохотной грузинской деревеньке, нищие поражали воображение Алексея особенно. Все они были, как правило, молодыми женщинами, бежавшими из западной Украины. Оказывается, там шли аресты и высылки, какая-то, затянувшаяся борьба с бендеровцами, и голод. За булку хлеба, кусок говядины с вином эти женщины продавали (возле стогов, в поле) своё тело местным мужчинам из сёл, солдатам. Глаза у женщин были обречёнными, как у брошенных хозяевами собак. Алексей не мог смотреть в эти глаза, особенно после того, как одна девчонка лет 15-ти умоляла его взять её к себе в наложницы: "Дядечко, та я и спаты з вамы буду, и по дому працюваты, я всэ вмию! Вы - я ж бачу - гарна людына. А то ж прыйдеться всэ римно загынуты з поганымы басурамнамы. То крашче буты живою, та й чыстою биля однои та гарнои людыны. За рик - чи мало воды втэче? Можэ пан Езус врятуе мэнэ, то повэрнуся до своеи батькывщины" ("Дяденька, я и спать с вами буду, и по дому работать, я умею всё! Вы - я же вижу - такой славный человек. А мне всё равно ведь придётся пропадать с погаными басурманами. Так лучше уж остаться живой и чистой возле одного хорошего человека. За год много воды утечёт. Может, спасёт меня Иисус, тогда вернусь на родину") Половины слов Алексей не понял, уловил только суть. Но что же он мог поделать? Дал денег да покормил рослую девчонку в духане обедом с вином. Как она благодарила, как смотрела на него! У Алексея сердце обрывалось. А когда стала целовать ему руки, не вынес и убежал, чтобы не расчувствоваться при всех. Больше он её не видел, но глаза девчонки остались в памяти навсегда: глаза скорбящей Богородицы. Представлял, как водят её усатые мужики под стога и терзают там, метался душой, наливал себе даже водки, чтобы уснуть. Целую неделю всматривался потом в нищих - хотел забрать к себе эту "Ганну" и жалел, что не решился сделать этого сразу. Но её нигде уже не было, да и понимал, всех один не спасёшь, нужны другие меры. Только вот, какие - не знал. А нищенки шли, шли…
Может, потому и не обращал Алексей внимания на гарнизонную красавицу Ольгу Капустину, от которой, это всегда чувствовал, особенно в клубе на танцах, исходили невидимые токи зарождавшейся любви и эротики. В душе он её осуждал, но резко обойтись с нею - не мог: уж очень хороши были чёрные глаза в поллица - так и лучились. А она всё чаще стала попадаться ему на дороге, когда шёл домой, первой здоровалась: "Здравствуйте, Алёша! Так заняты мыслями, что и не замечаете никого? О чём же, интересно, вы думаете? О невесте, небось?" И улыбалась, и была такой милой, а ему было не до неё: нищенка стояла перед глазами.
Добро человек приемлет умом - спокойно, как норму. Зло поражает всегда чувства. Наверное, потому и казалось, что зла вокруг больше, чем добра. А время текло суровое, сложное – со своими омутами и воронками: чуть не туда ступил, не так обмолвился, и затянет…
Утрачивая душевное равновесие и ясность, Русанов не понимал, что это уходит от него юность с её очарованием природой и жизнью, что вместо очарования приходит знание и делает человека взрослым и несчастным. Его удивляло, почему не мучаются и не сомневаются ни в чём другие?
Путь сомнений - дело известное – безрадостный путь, да и долгий. Чем больше круг знаний, тем больше длина окружности незнаемого. Русанову же хотелось понять сразу и себя, и своё время, зачем люди живут и чего хотят, чего надо хотеть? Начитался в училище всяких умных книжек из библиотеки, а теперь вот всё не сходилось с этими книжками, особенно про социализм и капитализм. Да разве такие проблемы одним махом решишь?.. Целую жизнь надо прожить.
Разлад с действительностью у Алексея начался, впрочем, ещё в детстве. Пусть неосознанный, смутный, но был. И толкнул его на эту дорогу сомнений родной отец.
- Чудак ты у нас, Лёшка! - сказал он однажды добродушно. - Столько прочитал, а всё - чужими глазами.
- Как это - чужими? - изумился Лёшка.
- А так. Ты ведь каждую книжку, небось, с предисловий начинаешь?
- Ну?
- Вот тебе и ну. А предисловия эти для недоумков пишут: понимай, мол, эту книжечку так-то и так. Вот ты по чужому, как тебе дядя в предисловии подсказал, и понимаешь всё.
- Пример! – требовательно воззрился Лёшка на отца.
- Пожалуйста, - сказал отец серьёзно. - Вот я просматривал твой учебник хрестоматии по литературе. А там статья о Фёдоре Михайловиче Достоевском, в которой доказывается, что он - реакционный русский писатель. А вся Россия знает, что это - один из её гениев! Ты почитай, почитай-ка его произведения… Какая защита обездоленных! Сколько чувства, любви к родному народу…
- Почему же тогда "реакционный"? - задал Лёшка логичный вопрос.
- Значит, кому-то нужно было его сделать для нас таким, - уклончиво ответил он.
- Ну, а всё же?
- Опять чужое мнение сглотнуть хочешь? – насмешливо спросил отец. - Ишь ты, какой! А ты сам почитай: и статьи, и какие фамилии под ними, и книжки писателя.
- Ладно, - согласился Лёшка, - а как же теперь быть с этими предисловиями?
- Читай сначала книгу, что писатель тебе говорит в ней. Подумай над его мыслями. А потом уж берись за предисловие и сравнивай его с собственными впечатлениями о книге. Вот тогда и увидишь кое-что…
- А что я увижу? - Лёшка любил конкретность.
Но отец рассердился:
- А то, что само откроется тебе, если ты не дурак, то и увидишь, понял! - Ответ опять был уклончив, и отец, чувствуя это, добавил ещё злее: - Не забывай и о доверии к печатной букве вообще! Нельзя всему слепо верить. Попы ведь тоже книги печатали, а разве обо всём правду писали?
С тех пор Лёшка больше не верил слепо ни в то, что напечатано типографским шрифтом, ни в предисловия. И стало ему столько нового открываться в книгах, что сам изумлялся иногда. А в училище понял, что Достоевскому мстили за поднятый им в "Дневнике писателя" так называемый "еврейский вопрос". Задумался над тем, почему все газеты до стыдобушки, до небес расхваливают Сталина, словно один он всё сделал - и выиграл войну, и построил социализм, а самому Сталину даже не стыдно от этого: никого не одёрнул, не пожурил. Выходит…
А то как раз и выходило, что отец был прав, когда шептался с матерью перед войной по ночам: "Да какие же они, Машенька, троцкисты! Я же Всеволода Георгиевича лично знаю, много лет! Ещё когда Беломор вместе строили… Нет, тут другое. Тут - эта усатая сволочь во всём виновата! И в том, что я на Беломоре оказался, и в том, что потом выслали сюда, и во всей этой истории с Всеволодом Георгиевичем и остальными инженерами". - "Тише ты, ребёнка разбудишь!.."
А ребёнок хотя и не спал тогда, но всё равно так и не понял ничего по-настоящему, находясь во всеобщей народной спячке, от которой начал просыпаться вот только теперь и по-новому воспринимать прошлое, даже то, что слышал случайно от отца. Однако и сейчас понимал, что о своих нынешних "открытиях" надо помалкивать, хотя распознавать жизнь, её ход так и не научился до сих пор.
Наверное, прав был Михаил Андреевич, чахоточный учитель истории, который приходил в гости к отцу и как-то сказал: "Эпоха, Иван Григорьевич, хорошо видится только на изломе. Так было в 1861-м, когда рухнуло крепостное право, так было в 17-м, когда поняли, что монархия изжила себя, так будет и теперь, когда…" Тут учитель увидел, что слушает и вошедший Лёшка, и перестал говорить, а отец ловко его закруглил: "Но ведь до перелома надо ещё дойти. Хотелось бы знать, сколько осталось?.." "Ну, на наш век, я думаю, хватит", - ответил тогда историк. А в войну он умер. Алексей же вот - думает над этим до сих пор: что они хотели тогда сказать?.. Помочь ему в этой горной деревне было некому, решил поговорить в отпуске с отцом - напрямую, без увиливаний и недомолвок.
- Здорово, Русанов! Ну, как жизнь, привыкаешь?
- Ничего, осваиваюсь. - Всматриваясь в сумерках в лицо лётчика, Алексей остановился. Перед ним был Одинцов - на этот раз выбритый, аккуратный. И собака его выглядела весело и чисто.
Всё это время Одинцова в полку не было - улетал в командировку. Он спросил:
- Куда топаешь?
- Домой, с ужина. Я ведь не в общежитии - тут, в деревне, живу.
- А я вот - в духан. Надо стопарик принять в честь возвращения.
- "Южный" - ведь ближе тебе был.
- Кончился "южный". Лосев запретил там торговать водкой.
- Ты куда летал?
- Где был, там уж меня нет. Ты расскажи лучше, что новенького здесь, пока я таскал для истребителей конус в Аджикабуле?
Так они и шли до самого духана, переговариваясь о пустяках. А когда поравнялись, Одинцов, кивая на духан, спросил:
- Может, зайдёшь - для компании?
В духане Русанов смотрел, как странно Одинцов пил - давился от водки, морщился, но старался проглотить поскорее, будто дал себе зарок выпить во что бы то ни стало. Потом заел огурцом, а собаке дал под столом колбасы:
- На, Шарик, закуси эту мерзость!
Алексей спросил:
- А не боишься, что свой экипаж когда-нибудь угробишь?
- Нет. Если почувствую, что не стало здоровья - сразу в запас: этим не шутят. - Одинцов привычно замолк и ждал, когда Русанов допьёт пиво.
- А зачем ты на это дело налегаешь? - Алексей кивнул на рюмку Одинцова. Тот опять наклонился под стол и, поглаживая Шарика по голове, ответил:
- Долго рассказывать. Как-нибудь в другой раз…
- А коротко - нельзя?
- Разве можно коротко – ну, хотя бы о здешней жизни? - Одинцов привычно-внимательно смотрел Русанову в глаза. - Тебе нравится здесь жить?
- Не знаю… - Алексей пожал плечами.
- Скучно живём. И мелко. А ты - коротко!
- Что же делать?
- Жить надо - прилично. Понял? Хочешь, прочту тебе стихотворение?
- Давай.
- Ну - тогда слушай… "Народное эхо" ("Народное эхо" и "Аквариум" - стихи поэта Вл. Сиренко):
Аплодисменты в залах,
На площадях и по радио.
Мы выступаем…
Льётся сладчайших речей вода.
Сколько у нас показного,
Сколько у нас парадного!
Мы выступаем,
и в этом наша беда.
- Где откопал?
- Нравится? Я тоже пописываю, но такого у меня нет.
- Необычно как-то.
- Сурово, - сказал Одинцов, разглядывая клеёнку на столе. - А написал парнишка, моложе тебя года на 2. Я с ним в отпуске познакомился, на Украине. На вид ничего особенного. - Одинцов оторвался от клеёнки. - А сочинил даже одно гениальное стихотворение.
- Почитай!
- Только с условием: не болтать… - Одинцов оглядел пустой духан и негромко, глухо прочёл:
Аквариум - иллюзия свободы.
Вокруг просторно кажется, светло.
Но рыба, телом раздвигая воду,
И плавником качая, как веслом,
В прозрачность стёкол тычется устало,
Плывёт по кругу днища, а потом
(ей кислорода до задышки мало)
Несётся вверх, хватая воздух ртом.
И снова опускается под воду.
4 стенки. Мутный, мутный свет.
Аквариум - иллюзия свободы.
Кругом свобода, а свободы - нет.
- Ух, ты-ы!.. - вырвалось у Русанова. - Ох, и здорово же! Только ведь, действительно, помалкивать надо…
- Это хорошо, что ты всё понял! Значит, подружимся… - Глаза Одинцова лучились, преображая его до неузнаваемости.
Перед Русановым сидел не лётчик-пьянчужка - одухотворённый, счастливый интеллигент. Всё в нём было изящно, интеллигентно - от умнющих глаз до позы, в которой сидел с достоинством, красивый, одарённый человек, лишённый общества и нашедший одного-единственного, но понимающего слушателя, выразившего своё восхищение им. Бросив Шарику кружок колбасы, Одинцов спросил Алексея:
- Ты Есенина любишь?
- А где его почитать? У нас же и его не печатают!
- Честный, искренний был поэт. А какой талантище! На всю Россию. И пропал…
- Пьёшь в подражание, что ли? Так ведь он был из-за этого и самым крупным хамом в Москве!
- Ты что-о?! - удивился Одинцов, глядя на Русанова, как на таракана. - Кто тебе это сказал?
- Отец.
- А я-то тебе поверил! Глаза показались хорошими… - Он замолчал, и лицо его, только что светившееся, снова погасло и стало скучным. Опять давясь, морщась, он допил водку и поднялся, чтобы уйти.
Русанов поднялся тоже, с обидой проговорил:
- Зачем же так?.. Лучше уйду я, раз обидел тебя. Прости…
- Вернись!.. - негромко, но требовательно воскликнул Одинцов, садясь снова за стол. И когда Алексей вернулся, скучно добавил: - Сядь. Сколько тебе лет?
- 22. - Русанов сел.
- Ну вот. А мне - 30. У меня самолюбия больше. Запомни: самолюбие с возрастом становится всё больнее и больнее. Особенно, если тебя обходят…
- Хорошо, я это учту, - проговорил Русанов обиженно, неуступчивым тоном.
- Ишь ты, учтёт он! Это - просто справедливо. Кто старше, у того больше права на самолюбие: дольше смотрел на мир, устал от него. Я - с одним только Озорцовым выяснял здесь отношения 2 года!
- Кто это?
- Начальник СМЕРШа в полку, в гражданском ходит. Тенью ходил за мной. Хорошо - с совестью мужик оказался, а то бы мне… Подозрительность у него - работа, понял?
- Прости…
Русанов смотрел на Шарика, вылезшего из-под стола. Шерсть у него была пыльная, серая. Он отряхнулся и с грустью уставился на хозяина. Тот проговорил:
- Ничего, бывает. Смотри только, чтобы и тебя жизнь не засосала. У всех - мышиная возня на переднем плане: как устроить своё маленькое, мышиное благополучие. А смелые и умные - не нужны никому.
Русанов согласился:
- Наверное, потому, что беспокойство от них…
- Правильно, - согласился и Одинцов. - Мещанин любит жить спокойно. Главное для него - чтобы не было перемен, чтобы он приспособился. Закон!..
- Прочти ещё что-нибудь, - попросил Алексей.
Одинцов погонял потухший окурок во рту, посмотрел куда-то невидящим взглядом, уйдя в себя, начал читать. Радостных стихов у него не было - читал безрадостные. И голос был глухой - казалось, в нём годами копилась тоска.
- А стихи у тебя - хорошие. Честные и смелые. Только ты их, кому попало, да ещё по пьяной лавочке, не читай.
Одинцов, снова преображаясь, улыбнулся:
- Поэт, я знаю, - суеверен, но редко служит он властям.
- Твоё?
- Тютчев. А кому попало, я не читаю.
Помолчали, сидя в тихой счастливости от покоя и радости на душе. Потом Русанов спросил, разглядывая на руке Одинцова зеленоватый якорёк:
- Зачем это тебе?..
- А, наколка? Мечтал в детстве стать моряком. Уплыть, чтобы просторно, светло. Ну, как ещё об этом тебе?.. Я ведь вырос в Феодосии, у самого моря. А мечта - не сбылась. Знаешь, плохо, когда разлад с мечтой. Да и с совестью тоже.
- А почему с совестью?
Одинцов помолчал, закуривая новую, и очень тихо продекламировал - в духане уже были люди:
Писатель, если только он - волна,
А океан - Россия,
Не может быть не возмущён,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражён,
Когда поражена Свобода.
- Ух, ты-ы!.. Вот это да-а!.. - восхитился Русанов.
- Это - не моё, - опередил Одинцов. - Русский поэт Полонский, современник Пушкина. Пошли?
- А про "аквариум", ей богу, не хуже! А?..
- Спасибо. Но… тоже не моё.
Они вышли из духана, и темнота показалась им не только чёрной, но и влажной от густоты. За деревней белым серпиком светил безжизненный месяц, повисший над невысоким и смутным хребтом земляных гор. Лаяли собаки в темноте, огней видно не было. И горы, будто придвинулись плотней и давили, давили - со всех сторон. Глядя на высокие, мерцающие звёзды, Русанов сказал:
- Мышеловка!..
Навстречу шли в духан два, уже подвыпивших, техника - "добавить". Один из них громко и старательно выводил:
Она ево за муки полюбила-а,
А он её-о…
"Молодые ребята, - удивился Алексей, - чуть старше меня…"
Над верхушками тополей, тянувшихся вдоль шоссе и трепетавших листвой, появились тучи, закрывшие собою уже полнеба и звёзды. Одинцов зловеще прошептал:
- Днём - воюют герои, а ночью - мародёры пожинают плоды их побед. Так было всегда!.. - И, не прощаясь, пропал в темноте.
Русанов постоял и повернул к себе домой. Но не шёл, а почти бежал, словно за ним гнались, словно топал своими бахилами Самсон Иваныч и хрипел: "Всё равно деревья - только дрова, а все люди – рабы-добровольцы!"
Чёрное небо прочертил красноватый метеорит, и сгорел - весь, без остатка. Было темно и глухо вокруг, и всё лаяли тоскливыми голосами собаки. "А ведь где-то есть Лондон, Париж!.." - подумал Русанов, подходя к дому.
12
Дома его ожидало письмо, которое принесла хозяйка, услышавшая, что он пришёл. Алексей зажёг керосиновую лампу и сел читать. Письмо было от отца, он писал:
"Здравствуй, дорогой наш Алёша! Рады за тебя, что вышел ты на самостоятельную дорогу. Но мама плачет. Не нравится ей твоя профессия, один ты у нас, вдруг что случится.
Живём мы ничего, помаленьку, о нас не тревожься. Перевод твой получили, спасибо, это нам теперь большое подспорье. Одно плохо. Есть тут у нас такой Рубан, заведует сахарным складом на заводе. Ты ещё с его сыном вместе учился, может, помнишь? Так вот этот Рубан - вор, миллионер и паразит. Рабочего тут одного из-за него посадили, фронтовика, как и я. Он, правда, из-за ранения работать уже не мог, в охранники после войны перешёл - да ты должен помнить его, татарин Бердиев. А Рубан на воле гуляет, продолжает своё, и нет на него здесь управы. Приедешь в отпуск, я тебе подробно обо всём расскажу, в письме всего не опишешь. Одним словом, дела у нас с этим Рубаном пока неважные. Пробовал за него браться тут инженер Драгуненко. Но хотя и старый он большевик, но ничего не выходит и у него. Есть у Рубана где-то своя рука вверху. Ну, и деньги, конечно, делают своё дело, взятками. Но ничего, кончилась партизанщина, когда всё на войну списывали. Даже военком обещал нам помочь, у него счёт к этому Рубану. Короче, не стало от этой сволочи никакого житья, потому что рабочих разлагает. Многих он уже в воровство втянул, спекулирует на наших трудностях. Рабочий возьмёт от него крошку, а потом его покрывает. Крупному вору только этого и надо: не один-де ворую, жизнь такая трудная.
Пиши нам о себе, как ты живёшь на новом месте, когда приедешь в отпуск? Мы тут тебе и невесту уже присмотрели, умная девушка, скромная. Мама всё вареньями её угощает, показывает ей твои фотокарточки, не знает, куда усадить. Ну, я посмеиваюсь, конечно, а она боится эту учительницу упустить. Вот такие дела. Будь здоров, Алёша, не рискуй там зря. От службы не отказывайся, на службу не напрашивайся, есть такая армейская поговорка. До свидания, твой отец, Иван Русанов.
Привет тебе и поцелуи от мамы".
Алексей задумался. Что же там происходит? Отец зря не напишет. Но, сколько ни вспоминал Рубана, вспомнить не мог. Помнил только его сына, Бориса Рубана, с которым учился. Пацан был, как все, причём, хорошо учился.
Алексей закурил. Скучно вечером одному. Коптит лампа. Лохматая тень ходит по стене. Тишина, одиночество. За тёмным окном всё чаще и чаще вспыхивают в небе зарницы. Их далёкий неживой свет проникает к нему в комнату, будоражит воображение.
Волнует душу и батарейный приёмник, из которого льётся сквозь атмосферные потрескивания далёкая музыка, своя и чужая, идущая по небу через горы от турок. Приёмник подмигивает зелёным глазом, тревожит. Где-то на берегу океана пальмы, коричневые женщины, а где-нибудь в Гренландии ослепительный снег.
Глядя, как наливается зелёным светом кошачий глаз приёмника, по живому то сужаясь, то расширяясь внутренним сектором, Алексей задумывается: "Почему же не отвечает на письма Нина? Что же всё-таки произошло?.." И чувствует себя несчастным, заброшенным на край света - бедный он, бедный!..
Читать не хотелось, ничто на ум не шло, и Алексей, выключив приёмник, вышел на крыльцо. Звёзд уже не было совсем, только электрические голубоватые разряды вспыхивали иногда в небе. Кто-то пел тягучую грузинскую песню - одиноко, тоскливо. Это слева, через несколько дворов, определил Алексей, прислушиваясь.
Опять вспыхнула в темноте небесная далёкая зарница. Ткнулся в ногу и лизнул опущенную руку хозяйский кобель. А песня всё пробиралась сквозь черноту вечера, рвала душу. Но вот невидимый и несчастный певец петь перестал, и от полкового клуба вдали приплыли вместе с ветерком, пропахшим цветами табачка в клумбах, обрывки аргентинского танго: рыдала радиола. По средам и субботам в клубе танцы. Но сегодня четверг, и киномеханик в будке крутил пластинки просто так - для своего удовольствия перед началом кино. Может, пойти посмотреть? Да сколько же можно смотреть "Подвиг разведчика"!..
С улицы во двор прошли хозяева. Они живут рядом с домом в пристройке, вход у Алексея отдельный, он не мешает им, а они не мешают ему. Плохо другое - хозяйка не понимала по-русски, и с нею приходилось объясняться жестами. Хозяин язык знал, но почти не бывал дома - он старший чабан, и всё лето находится где-то в горах. Появится раз в неделю сменить бельё, и снова на коня. А сейчас он вёл этого коня за собой. Привязал к дереву посредине двора. Потом пошёл в сарай, и вышел оттуда с торбой овса, которую привязал коню к морде. Алексей поздоровался с хозяином по-грузински: "Гамарджёба, генацвале!" В ответ раздалось усталое "гагемаржос", и хозяин скрылся в своей пристройке.
Алексей стал думать о нищей украинке Ганне, но соскользнул на мысли о другой девчонке. Через несколько дворов от него жили две семьи техников и пожилой майор-штабник с женой и ребёнком, не захотевший жить в гарнизоне в одной комнате. Дело в том, что его "ребёнку" было уже 16, и майор снимал в частном доме 2 комнаты. Так вот этот "ребёнок" тоже заметил Алексея, и теперь строил ему глазки, попадаясь всегда на дороге, когда он возвращался домой по вечерам. Но Алексею прыщавая девчонка не нравилась, и сегодня он потому и пробежал по дороге, чтобы не разговаривать с ней.
Днём Алексей сдавал свой последний экзамен и ходил после него до самого вечера с испорченным настроением. Майор-оружейник, высокий, какой-то весь узловатый и нескладный, задавал вопросы, глядя не на Алексея, а куда-то вниз, в землю. Да и вопросы были мелочные, занудные. Поражала и педантичность, с которой он их задавал и вникал во всю эту техническую чепуху: какая смазка нужна зимой, какая летом, для чего нужен профилактический осмотр пушек и через сколько дней его делать? Майор забирал при этом в горсть вытянутый вниз подбородок и, слушая ответы, мял его, поглаживал.
Отвечал Алексей неважно, сбивался на мелочах и, под конец, попросил майора задать хоть один вопрос, имеющий отношение к эксплуатации оружия в полёте – ведь он не техник, лётчик. Но в их разговор неожиданно влез высокий рыжий капитан, подошедший "послушать".
- А вы, лейтенант, извольте не диктовать старшим! - сказал он повышенным тоном. И тут же представился: - Капитан Волков, заместитель командира первой. – Он оторвал руку от козырька. - Вы - молодой лётчик, приехали к нам в полк, вас ещё не знает никто, должны проверить, а вы устраиваете, понимаете, здесь э…
- Да я ничего пока не устраиваю, товарищ капитан. - Алексей припомнил, что Лодочкин уже рассказывал ему об этом Волкове - высокомерный солдафон. И тот не замедлил подтвердить это:
- Попрошу не перебивать, когда старшие говорят! - оборвал он. - Вы что, устава не знаете?
Алексей с изумлением, как смотрят на подлецов, уставился на Волкова, но молчал. Тот смутился:
- Я э… понимаю вас… Но мы с вами - в армии, товарищ лейтенант.
"Старшим" был всё-таки майор. Волков обязан был сам, если уж так ревниво относился к соблюдению уставных правил, спросить у него разрешения на право влезать в разговор. Поэтому, пряча глаза, майор пробубнил, чтобы не казаться таким же грубым:
- Да он, в сущности, ничего… Материальную часть - знает, но, видимо, обращал внимание только на основное. - Чувствовалось, майору было неловко перед Алексеем за выходку Волкова, и он продолжал: - А я его - по мелочам. На мелочах обычно не останавливают внимания. – Отвернувшись от Волкова, он закончил, глядя уже на Алексея: - А в авиации, в сущности, мелочей быть не должно. Ну, и лётчики тоже должны уметь проверять работу своих техников: чем оружие смазано, вовремя ли сделан осмотр?
Медведев поставил после экзамена "четвёрку", но Алексей ушёл с аэродрома с тяжёлым сердцем. Неприятными показались ему оба - что майор, что Волков.
Ветер опять донёс музыку. И опять вспыхнула далёкая сухая зарница. Алексей вернулся в дом, надел галстук и френч и вышел - хотелось на танцы, к людям. Но ничего этого сегодня не было, бесперебойно работал только духан, и Алексей решил зайти туда ещё раз: кто-нибудь да есть, всё-таки легче…
За столиком в углу сидели "Дед" и Скорняков – оба уже красные, вспоминали что-то из фронтовой жизни. Перед ними стояла батарея бутылок с вином. Пахло жареным мясом, перцем, пролитым пивом. Было дымно и шумно - входили грузины, гортанно перекликались. Русанов не знал даже, где ему сесть - чужой везде. Но окликнул его "Дед":
- Подь сюда, лейтенант! Чего заскучал? Негоже русскому человеку быть одному, ёж тебя ешь - завянешь!
Русанов подсел на свободный стул, заказал себе пива. Когда вернулся, неся 2 кружки, "Дед" обратился к нему снова:
- Как тебя звать-то?..
- Русанов я, Алексей.
- А, слыхал. Ну, давай тогда знакомиться: Сергей Сергеич, Петров. - "Дед" налил в стаканы вина и один из них протянул Алексею. - За знакомство!..
Когда они все трое выпили и поставили стаканы на стол, в духан вошёл старший лейтенант Охотников, служивший начальником парашютно-десантной службы полка. Был он высок, суров на вид и молчалив. Русанов уже видел его на аэродроме, когда лётчики получали у его помощников парашюты в каптёрке, но ничем примечательным десантник ему не запомнился - человек, как и все. Каково же было его изумление, когда Сергей Сергеич, нагнувшись к Алексею и улыбаясь, негромко сказал:
- Во, "Герасим" из "Муму" пришёл, молчун! И не подумаешь, что у своего начальника в штабе дивизии - жену увёл!
Удивился и Скорняков:
- Как увёл? У кого?..
- Тише ты!.. Сейчас расскажу… - Сергей Сергеич выждал, когда Охотников удалился к стойке духанщика, и продолжил, обращаясь уже к Скорнякову: - А ты, что, разве не слыхал?
- Нет, впервые…
- Ну, тогда слушай. История - не хуже твоей, только произошла, когда "Герасим" был ещё холостяком и служил не у нас, а в Долярах.
- Так и я тогда был холостяком! - не согласился Скорняков.
- Ну, стало быть, наблудили вы в одно и то же время, - легко сдался Петров и загадочно улыбнулся. - Вызвали, значит, пэдээсников из всех трёх полков в Марнеули на дивизионные сборы. Прыгали они там, изучали новые парашюты, инструкции к ним. А когда стали разъезжаться через месяц по своим частям, жена майора Кирсанова, начальника ПДС дивизии, уехала вместе вот с этим молчуном, с "Герасимом".
- Так это - Варя, что ли?.. - вновь удивился Скорняков.
- Она самая. Тогда она бездетной была - Кирсанов, говорят, переболел до женитьбы какой-то инфекционной болезнью в Германии, ну и…
- Триппером, что ли? - насмешливо уточнил Скорняков.
- Откуда я знаю, я не доктор! - оборвал "Дед". И уже к Русанову: - Ну, и детей у них не было. А теперь вот - девочка от "Герасима" растёт. Живут, говорят, душа в душу.
- А что же Кирсанов? - спросил Скорняков.
- Говорили, будто убить хотел нашего "Герасима", но что-то там помешало. - Петров усмехнулся: - Тебя же вот не убил… один и поныне "рогатый" техник? Чуть было не получилось наоборот, разве не так?
Скорняков поднялся и сходил к духанщику за шашлыками. А когда вернулся, предложил:
- Сергей Сергеич, расскажи Русанову, как ты свою девятку провёл через Большой Кавказ. Пусть послушает…
- Ишь ты, ёж тебя ешь! - Петров посмотрел на Русанова. - Я ему - про Фому, а он мне - про Ерёму. Расскажи лучше сам, как ходил к жене своего техника, когда холостым был. - Сергей Сергеич добродушно усмехнулся, а Скорняков запротестовал:
- Се-ргей Серге-ич!..
- А чего? - Петров, показывая прокуренные зубы, заулыбался во всю ширь. - Ну, хочешь, я расскажу. Вот послушай-ка, Алексей, ёж тебя ешь, какие раньше холостяки у нас были! Хе-хе-хе! - "Дед" залился прерывистым весёлым смехом.
- Валяй! - неожиданно согласился Скорняков и рассмеялся тоже - весело, до выступивших слёз.
Скорняков огромен, а волосы носит, как ребёнок - детской чёлочкой, "на лобик". Глаза у него - карие, большие, продолговатые: коровьи, говорят про такие глаза. Погоны на его прямых костлявых плечах кажутся маленькими, игрушечными. У него длиннющие руки с огромными ладонями-вилами. Когда "Витюня" берёт в руку гранёный стакан, стакана не видно. Скорняков провоевал вместе с "Дедом" всё войну и потому уцелел. Но теперь они в разных эскадрильях - "Витюня" пошёл на повышение, и его забрали штурманом звена в четвёртую, к "Пану". Однако свободное время они по-прежнему проводят вместе, чтобы можно было выпить, поговорить о войне, вспомнить, кого и куда забросила послевоенная судьба. Потом, пьяненьких, их ругают жёны. Это объединяет их тоже, хотя Скорняков и моложе на добрых 15 лет.
- Дело прошлое, конечно, - начинает Сергей Сергеич, - непутёвое. Ну, да чтобы посмеяться… Да и техника того в полку уже нет. А дело было так…
Похаживал это, значит, Витёк к этой женщине в землянку. Домов тут ещё не было тогда, в землянках жили. С этой стороны - одна семья, с той - вход в другую. Да. Конечно, о рейсах Вити никто не знал - семейных-то ещё мало было тогда, раз-два и обчёлся! Это уж потом глазастые, да языкатые женщины появились. Дело было осенью, значит, темнело рано, и дождишки уже зашевелились. Техник этот на аэродром ушёл - ночные полёты планировались. А Витёк у нас в ту ночь не летал. И приладился, значит, под тёплое крылышко к чужой голубке - всё чин-чинарём, ёж тебя ешь! Даже печку железную затопили возле двери - тепло.
Угрелся Витюня, наружу-то выглянуть и невдомёк! А там уж дождь принялся, никаких тебе полётов – полный отбой. Витя, так я рассказываю? Ась?..
- Так, так, - смеётся Скорняков, кивая.
- Да-а. Возвращается, значит, техник домой - стучится к ним. Что делать? Сбросил Витёк похолодевшие ноги с тёплой постельки и заметался. Полешко возле печки зачем-то схватил - должно быть, со страха. Дуся - эта блудливой кошкой смотрит на дверь. Слышит, что это муж вопросы задаёт, а не отвечает: тоже, знать, обалдела от неожиданности. А уж на двери крючок соскочил - замёрз, видно, техник под дождиком, рвётся. Думал, жена крепко заснула, не слышит. Словом, в тёплое человек рвался. Да нарвался-то, когда просунул башку в дверь, на полено, которым огрел его Витёк по голове. Ничего другого Витюня выдумать просто не успел с перепугу.
Рухнул, значит, хозяин - отдыхает у них на полу без сознанья. Да и то - маленький был, щуплый. А Витя-то - вот он, перед тобой: что те коломенская верста! - Сергей Сергеич вновь тихо и как-то радостно рассмеялся. - Ну, что тут дальше? Жена, естественно, к мужу - в чувство приводит: всё-таки свой. А Витюня шустренько в брючки - и в сырую ночь на босу ногу, в свободное пространство, так сказать.
Самое-то интересное - потом было. Пришёл техник в себя, на голове шишка с ведро, а жена сочувствует: "Да как же это ты? Забыл, что ли, что дверь у нас низкая? Так выпрямился в перекладину, думала, богу душу отдашь…" И примочки ему, стерва, из мокрого полотенца!
У техника в голове всё гулом гудёт, думает, что и впрямь память у него повредилась. Вроде бы кто-то возле печки с голыми ногами стоял в отблесках пламени, да он не разобрал вгорячах. Спрашивает смирно жену: "У нас никого не было? Вроде как меня чем-то по голове…" Оглядывается - нет никого. Значит, померещилось. Тем более что и жена ему спокойно: "Окстись! Спала я крепко - угрелась, а ты крючок сорвал, да и выпрямился в дверях". Ложись, мол, миленький, тебе полежать теперь надо.
Всё это Витёк уж потом у неё узнал, когда спрашивал, чем закончилось дело? Вот как бывает, ёж тебя! Техник-то - поверил ей после оглушения, хотя маленький, говорю, был, в дверь свободно входил. Это Витёк всегда нагибался. С тех пор он ходить туда перестал: совесть глодала. Но - не до последней косточки она его обглодала: один раз всё же опять сходил! Так что совесть у него - только до пупка, а ниже - главный распорядитель. Но потом уж он и сам женился – тут уж нам домов настроили - стал жить по совести.
Отсмеявшись, Сергей Сергеич закурил, долго молчал, а потом улыбнулся, сказал о другом:
- А про Большой Кавказ - что ж тут теперь говорить? Теперь этого, Витёк, люди не понимают. - Он нахмурился. - А всё-таки молодцы у меня лётчики: хорошо тогда покланялись, верно?
- Это точно, не понимают, - поддакнул Скорняков. - Взять хотя бы и Лосева…
- А чем это он тебе не угодил? - удивился Сергей Сергеич. - Мужик он грамотный, умный. И вообще…
Скорняков обиженно замолк, налил всем опять по стакану, а когда Русанов начал отказываться, неожиданно взбеленился:
- Ты ерунду не пори! Как это - не хочу? А я что - хочу? Ты - умный, а я дурак, да? Ищас за шиворот вылью!..
Пришлось Русанову пить, а Витёк ещё и жаловался:
- Во жись, Сергей Сергеич! Скоро и "раздавить" будет не с кем!
- А те што, обязательно до короткого замыкания?
Скорняков, увидев вошедшего в духан инженера полка по вооружению, обрадовано воскликнул, чтобы уйти от неприятной темы:
- О, начальник огня и дыма явился! Чего ему тут?..
Медведев не слышал в общем шуме, прошёл к стойке и заказал себе пива. Русанов посмотрел на него, и опять почувствовал себя неуютно. Мимо окна прошёл кто-то в белом кителе.
- Лосев! - испуганно сказал Скорняков и спрятал свой пустой стакан в карман.
- Лёгок на помине… - пробормотал Сергей Сергеич. Но прятать стакан не стал, а напротив, налил в него из бутылки вина.
Войдя, Лосев направился прямо к Петрову.
- Ну, что, Сергей Сергеич? Всё пьём, былые времена вспоминаем, молодёжи пример подаём, так, что ли? – Он посмотрел на Русанова. - Молодёжь - ведь в примерах нуждается, верно? Пусть привыкает: с командиром эскадрильи можно выпить, похлопать его по плечу. А? – У глаз Лосева мелкой сеточкой, как гусиные лапки, сбежались морщинки, взгляд - колючими точечками.
Петров, краснея, надулся, словно индюк.
- Ты вот что, Евгений Иваныч, ты - тоже, не торопись, не трещи так.
- Это почему же?
- Потому, что мне за тобой, бойким-то - не поспеть. Ты садись лучше, ёж тебя ешь. Я не пугало какое-то: ни для молодёжи, ни для тебя, чтобы со мной нельзя было и рядом сесть. Зачем же так сразу?
- А затем, - Лосев сел на свободный стул, - что послезавтра в полк снова прибывает комиссия. А командиров эскадрилий - надо по духанам разыскивать! Они, видите ли, здесь предпочитают готовиться к ответственным вылетам! И своих лётчиков тут же готовят. Может, мне радоваться этому?
- Что ж с того, что комиссия? Лётчик каждый день хорошо должен летать, - обиженно произнёс Сергей Сергеич. - Слетают и для комиссии.
- А ты уверен, что слетают? - В голосе Лосева прозвучали потеплевшие нотки.
- А чего тут? - потеплел и Петров. - Кабы не был уверен, не сидел бы…
Командир полка обратился к Алексею:
- Ну, а вы, Русанов? Почему до сих пор не готовы к полётам? Вам - что, времени не хватает? Почему тянете с экзаменами?
- Я не тяну, товарищ подполковник. Сдавал по намеченному командиром эскадрильи графику.
- Что-то не нравится мне ваш график. Вчера – видел вас на танцах, сегодня вот - винцом балуетесь.
- Это я его угостил, - вставил Петров. - Он тут пиво пил. А танцы - дело молодое, да и вечером. Не к ночным же полётам ему готовиться?
Не обращая внимания на доводы Петрова, Лосев недобро протянул, продолжая обращаться к Русанову:
- Посмотрю, как летать будешь, Алексей Иваныч!..
"Поди ж ты, и имя, и отчество запомнил! – изумился Русанов. - А ведь один раз и разговаривал всего, когда ему представлялся". - И смотрел на Лосева и с восхищением, и с опаской.
Командир, как всегда, был чисто выбрит, привычно начищен, отглажен. На его загорелом лбу выделялась выше черты от фуражки бледная полоса кожи. Лицо было бы приятным, почти красивым, если бы не тонкий капризный нос, да чуть оттопыренные хрящеватые уши. Ровные гладкие волосы - тоже, как всегда - были зализаны назад, волосок к волоску. Рядом с ним Сергей Сергеич казался извозчиком: большой мясистый нос, подвёрнутый кособоко вправо и вверх, одутловатые, тёмно-синие после бритья, щёки, спутанные и мокрые от пота чёрные волосы, приглаженные ладонью немного вбок и вперёд, голова конусом вверх. А руки! У одного тонкие, изящные - руки скрипача, у другого - короткопалые, толстые, поросшие чёрной шерстью.
Русанов смотрел на сухонькие пальцы Лосева, и ему не верилось, что эти пальцы музыканта могли так властно сжимать штурвал. Лосев заметил, что Алексей рассматривает его, холодно заметил:
- Вы - что, хотите попрощаться с нами?
- Да, - ответил Русанов. - Разрешите идти?
- Пожалуйста. Спокойной ночи.
На улице Русанов понял, что его… выставили. Вежливо, без грубого армейского приказа, но выставили. И ещё "посмотрят", как он будет летать. Поёживаясь от горной прохлады на свежем воздухе, он опечалился. Кажется, не очень удачно начинает он жизнь. А людей – и вовсе не знает. Хороший ли командир человек, если готов запретить офицеру сидеть, с кем ему угодно, плохой ли, если считает, что офицер не имеет права без его разрешения позволить себе стакан вина, чёрт его разберёт!
"А может, деревья - дрова? И не надо усложнять?.."
Продолжение: