Одиссея сквозь себя
Эйфория была недолгой. Она ушла так же внезапно, как и нахлынула, оставив после себя лишь горький осадок холода и боли. Смех замер на губах Дмитрия, и он с запозданием осознал всю отчаянность своего положения. Он лежал на мокром мху, в самом сердце дикого, равнодушного леса. Его одежда, пропитанная ледяной речной водой, липла к телу, высасывая последние крохи тепла. Каждый мускул свело от судороги, а раны на запястьях, которые он не замечал в пылу борьбы, теперь горели тупым, пульсирующим огнём. Он был жив, да. Но он был один, безоружен, измождён и за десятки вёрст от дома. Смерть, не доставшая его в реке, не ушла далеко. Она просто сменила тактику, предпочтя быстрой расправе медленное, терпеливое ожидание.
Дрожь колотила его так, что стучали зубы. Он понял, что если останется лежать здесь, то просто замёрзнет насмерть. Нужно было двигаться. С невероятным усилием, постанывая от боли, он заставил себя сесть. Голова закружилась, мир на мгновение потемнел. Он опёрся на ствол старой сосны, грубая, покрытая смолой кора царапала щёку, но это ощущение реальности было даже приятным. Он сорвал с себя промокший сюртук, отчаянно выжал его, но тот остался тяжёлым и холодным. Надеть его снова было всё равно что обернуться в саван изо льда, но без него было ещё хуже.
Первым делом нужно было сориентироваться. Где он? Река унесла его на юг, значит, его имение где-то на северо-западе. Он посмотрел на небо, пытаясь определить положение солнца, но оно скрывалось за плотной серой пеленой облаков. Тогда он стал осматривать деревья. Отец учил его: мох растёт с северной стороны. Он подошёл к нескольким соснам, проводя ладонью по их стволам. Вот оно. Зелёный, бархатистый ковёр был гуще с одной стороны. Север там. Значит, ему нужно идти, забирая левее, против течения невидимой небесной реки.
Первые шаги были пыткой. Ноги, отвыкшие от твёрдой земли, подкашивались, ступни, налитые свинцом в промокших сапогах, едва отрывались от земли. Он шёл, спотыкаясь о корни, цепляясь за ветки, которые хлестали его по лицу. Лес, который с берега казался спасительным убежищем, теперь превратился в лабиринт, враждебный и полный препятствий. Каждый шаг требовал неимоверных усилий воли. Он шёл, и единственной мыслью, единственным образом, который он держал перед глазами, было лицо Яны. Он шёл к ней. Это было единственное, что имело значение.
Часы сливались в один сплошной, вязкий поток страданий. Он не знал, сколько времени прошло. Может, три часа, а может, шесть. Солнце так и не показалось, и день медленно перетекал в сумерки, серые и тоскливые. Голод, до этого дремавший, проснулся и заявил о себе острой, сосущей болью в желудке. Дмитрий начал вглядываться в лесную подстилку, ища хоть что-то съедобное. Он видел ягоды, но не решался их трогать. Одни, ярко-красные, гроздьями висели на низком кустарнике — волчьи ягоды, он помнил их с детства. Другие, иссиня-чёрные, манили глянцевыми боками, но он не был уверен. Рисковать отравлением сейчас было равносильно самоубийству.
Жажда мучила ещё сильнее. Горло пересохло, язык распух и с трудом ворочался во рту. Он уже готов был в отчаянии упасть на колени и жевать мокрый мох, когда услышал тихое журчание. Звук был едва различим, но его обострившийся слух ухватился за него, как утопающий за соломинку. Он пошёл на звук, продираясь через густой орешник, и вскоре вышел к крошечному лесному ручью. Вода, чистая и прозрачная, бежала по камушкам. Дмитрий рухнул на колени, зачерпнул воду пригоршнями и жадно припал к ней губами. Она была холодной, с привкусом торфа и железа, но в тот момент ему казалось, что он никогда не пил ничего вкуснее. Это была вода жизни. Он пил долго, пока не заболел живот, а затем умыл лицо и раны на запястьях. Холодная вода немного успокоила горящую боль.
Напившись, он почувствовал, как возвращаются силы. Он смог идти быстрее, увереннее. Но вместе с сумерками в лес пришёл страх. Тени удлинялись, сплетались в причудливые, уродливые фигуры. Каждый треск сучка под ногой отдавался в ушах, как винтовочный выстрел. Ему казалось, что за ним следят. Что из-за каждого дерева на него смотрят десятки невидимых глаз. Это был первобытный страх, страх перед темнотой, перед неизвестностью, который цивилизованный человек, помещик Дмитрий Петров, давно забыл. Теперь он вспомнил.
Ночь застала его посреди огромного, заваленного буреломом участка леса. Идти дальше в темноте было безумием. Он нашёл огромное, старое дерево с густыми, низко нависшими лапами, которые образовывали подобие шалаша. Он забился под них, свернувшись калачиком на холодной земле, и попытался согреться. Тщетно. Холод пробирал до костей. Дрожь вернулась с новой силой. Сна не было ни в одном глазу.
И тогда его разум, измученный и ослабленный, начал сдаваться. Он начал слышать голоса. Сначала это был лишь шёпот ветра в сосновых кронах, но постепенно он стал складываться в слова. «Дима…» — звал его тихий, далёкий голос Яны. Он вскидывался, вглядывался в темноту, но видел лишь колышущиеся тени. «Я здесь, Яна, я иду», — шептал он в ответ пересохшими губами.
Потом он начал слышать другое. Яростные крики с моста, лай собак, топот сапог. Он вжимался в землю, задерживая дыхание, уверенный, что погоня настигла его. Он лежал так подолгу, пока не понимал, что все эти звуки — лишь игра его воображения. Но они возвращались снова и снова, терзая его, не давая ни минуты покоя.
Чтобы не сойти с ума, он начал разговаривать с Яной. Не просто звать её, а вести с ней долгие, подробные беседы. Он рассказывал ей о своём побеге, о лесе, о ручье. Он описывал ей каждое дерево, каждый камень. Он вспоминал их жизнь, самые счастливые моменты. Их свадьбу в маленькой деревенской церкви. Рождение их первенца, который умер всего через неделю от лихорадки, и их общее, молчаливое горе, которое лишь сильнее сплотило их. Он вспоминал тихие зимние вечера у камина, когда он читал ей вслух Диккенса, а она вышивала. Эти воспоминания были его единственным спасением, его костром в ледяной тьме этой бесконечной ночи. Они согревали его лучше любой одежды.
Рассвет принёс не облегчение, а новую стадию мучений. Голод стал невыносимым. Теперь ему было всё равно, ядовитые ягоды или нет. Он сорвал несколько иссиня-чёрных ягод и с опаской положил в рот. Они были терпкими, безвкусными, но это была еда. Он съел ещё несколько и стал ждать. Ничего не произошло. Тогда он наелся ими до отвала, благодаря Бога за эту малую милость.
Он шёл весь второй день. Лес не кончался. Он был бесконечным, как океан. Деревья, камни, овраги — всё было одинаковым. Порой ему казалось, что он ходит кругами. Он перестал ориентироваться по мху, он просто шёл вперёд, ведомый слепым инстинктом. Граница между реальностью и бредом начала стираться.
Теперь он не просто слышал Яну. Он начал её видеть. Она шла рядом с ним, чуть впереди, в своём любимом летнем платье из белого ситца. Она не касалась земли, она плыла по воздуху. Она оборачивалась, улыбалась ему и манила за собой. «Идём, Митя, ещё немного, — говорила она своим мелодичным голосом. — Скоро дом».
И он шёл за ней. Он разговаривал с её призраком, делился своими страхами, жаловался на боль и усталость. А она утешала его, говорила, что он сильный, что он справится. Иногда её образ сменялся другим. Рядом вдруг возникала фигура того самого гостя в поношенном пальто, который обманом завёл его в ловушку. Он молча шёл рядом и укоризненно качал головой, и Дмитрий в ярости кричал на него, пока призрак не растворялся в воздухе.
Его физическое состояние было ужасным. Он упал, споткнувшись о корень, и сильно подвернул ногу. Лодыжка распухла, и каждый шаг теперь отдавался острой болью. Его одежда превратилась в лохмотья. Он похудел, щёки ввалились, под глазами залегли тёмные круги. Однажды, напившись из лужи, он увидел в ней своё отражение и не узнал себя. На него смотрел дикий, измождённый человек с безумными глазами.
К вечеру второго дня, когда он был уже на грани полного истощения, он забрёл в самую мрачную часть леса. Здесь росли только ели, огромные и старые, их ветви так плотно сплетались над головой, что даже днём царил полумрак. Земля была устлана толстым ковром скользкой хвои. Было тихо и жутко. И именно здесь он наткнулся на это.
Сначала он почувствовал запах. Слабый, едва уловимый запах гари и запустения. Он пошёл на него и вскоре вышел на небольшую поляну. А на поляне стояли руины. Всё, что осталось от небольшого хутора. Почерневший сруб, обвалившаяся крыша, одинокая печная труба, торчащая к небу, как указующий перст.
Призрак Яны исчез. Дмитрий стоял и смотрел на это мёртвое место, и его собственный бред на время отступил перед лицом чужой, реальной трагедии. Он медленно подошёл ближе. Тишина была абсолютной, неестественной. Он шагнул через то, что когда-то было порогом. Внутри всё было выжжено дотла. Обугленные балки, горы пепла и сажи.
Он ходил по руинам, как лунатик. Вот здесь, в углу, стояла печь. Рядом валялись черепки от разбитого горшка. В другом углу он увидел что-то белое. Он наклонился и поднял. Это была детская тряпичная кукла. Она была почти цела, лишь одно ухо и краешек платья были опалены. У неё были наивные, нарисованные углём глаза. Дмитрий сжал её в руке. Кто играл с тобой, малышка? Что стало с тобой и твоей мамой?
Он пошёл дальше. Рядом с печью, в красном углу, он увидел на стене тёмное пятно. Это было всё, что осталось от иконы. Пламя пощадило лишь небольшой уголок, на котором можно было различить край золочёного оклада.
Его взгляд упал на что-то, стоявшее у стены. Это была колыбель. Простая, деревянная, она каким-то чудом уцелела в огне. Она была пуста. Дмитрий подошёл и качнул её кончиком пальца. Она скрипнула. Этот тихий, одинокий скрип в мёртвой тишине прозвучал громче любого крика. Он был реквиемом по целой жизни, по целой семье, уничтоженной безжалостной смутой, которая катилась по его стране.
Внезапно его собственное горе, его страдания показались ему незначительными. Он был жив. Он шёл к своей Яне. А у тех, кто жил здесь, не осталось ничего. Их просто стёрли с лица земли. Он почувствовал приступ тошноты. Это была не физическая тошнота от голода. Это была тошнота от осознания всей той бессмысленной жестокости, что творилась вокруг.
Он просидел на обгоревшем пороге до темноты, сжимая в руке тряпичную куклу. Он не думал ни о чём. В голове была пустота. Когда ночная прохлада заставила его подняться, он положил куклу в пустую колыбель и поклонился мёртвому дому.
Он побрёл прочь, не разбирая дороги. Боль в ноге стала невыносимой, но он её почти не замечал. Его личная одиссея вдруг обрела новый, трагический смысл. Он шёл теперь не только за себя. Он шёл за них. За тех, кто не смог дойти.
Он шёл всю ночь, как в трансе. Лес вокруг него жил своей жизнью, но Дмитрий не обращал на него внимания. Он был погружён в свои мысли, вязкие и тёмные. И вот, когда небо на востоке начало седеть, он почувствовал, что характер местности изменился. Деревья стали реже. Под ногами вместо лесной подстилки появилась твёрдая, утоптанная земля. Он вышел из леса.
Перед ним лежала дорога. Но какая-то странная. Она была идеально прямой, уходящей к горизонту. Под бледным светом луны и предрассветной зари она казалась неестественно белой, словно посыпанной солью или известью. По обеим сторонам дороги росли деревья, но они были не похожи на лесные. Они стояли на равном расстоянии друг от друга, высокие, тёмные, с голыми ветвями, похожими на руки, простёртые к небу. Они были похожи на почётный караул мертвецов.
На дороге царила абсолютная, звенящая тишина. Ни шелеста листьев, ни крика ночной птицы. Ничего. Дмитрий шагнул на неё, и звук его собственных шагов показался ему оглушительно громким. Он пошёл по этой белой, призрачной дороге. Она вела на запад. Она вела домой. Призрак Яны снова появился перед ним, теперь ещё более отчётливый, реальный. Она плыла впереди, не оборачиваясь, и её белое платье сияло в неземном свете. Дмитрий, шатаясь, побрёл за ней. Его одиссея подходила к концу. Он вступал в последнюю, самую обманчивую её часть.