«Евдокия получает дар — вместе с проклятием одиночества. Учит, лечит, спасает, живет по заповедям Устиньи, не отворачиваясь ни от чьей боли. Но однажды разрешает себе невозможное — любовь. И платит за это сполна».
Глава 3
Всему своему мастерству научила бабка Евдокию. Какие травы — от животной боли, какие — от женской. Какие коренья молчаливые, а какие кричат в котле, когда варятся. Какую молитву читать над новорожденным, чтоб жил, и как не взять грех, если смерть зовет. И как не озлобиться, когда зовут помочь, а не платят даже словом. И Евдокия училась, будто всю жизнь этого ждала.
…Как-то вечером, следующим летом, бабка Устинья сказала:
— Завтре я умру.
Евдокия вздрогнула, но не заплакала.
— Ня бойсе, — сказала бабка. — Смерть — она ня страшныя, када свое дело человек сделал, а я сделала сполна. Все сделашь сама: так надо. Помоешь и оденешь мене. Схоронишь тут, в ложбинке за ельником. Тама земля мягкая, добрыя, ласковыя. Заметки никакой ня оставляй. Но ты здесе ня оставайсе. Одна ня выживешь. Да и ведаешь ты таперича. Отдавать надоть. Держать у себе нельзя. Грех.
Помолчала и добавила:
— В деревню табе надо. Есть такая — Осокино. Недалече. Семьдесят верст. Три ночи у лесу заночуешь. Поймешь, иде спать можно, а иде и подохнуть нядолго. Дойдешь — будешь тама знахаркой. Люди к табе потянутсе. Но… — тут она посмотрела строго, — замуж ты ня выйдешь, и детей у табе ня будеть. Так угодно.
Евдокия долго молчала, глядя в огонь, думала — кому угодно? Побоялась спросить. Да вдруг поняла — это и есть ее судьба. Кивнула.
На утро бабка не проснулась, как и обещала. Тихо ушла — так затухает пламя свечи, не оставив ни дыма, ни гари.
Евдокия не плакала — не велено, хотя хотела, потому как понимала: одна осталась. Как жизнь дальше сложится? Обмыла ее, как наказала бабка, надела чистую рубаху, выкопала яму в ложбинке за ельником и положила туда тело, присыпала землей, укрыв сосновыми лапами. Ни слова не сказала — только приложила к земле ладонь. Потом встала, поклонилась в пояс.
Дошла до хаты: глядь, а козы нет. Дуся перекрестирась: нет так нет. И хорошо! Куда ее? За собой разве тащить? Собрала вещички да травки с кореньями, несколько картофелин, взяла посох, повязала платок, поклонилась избушке, и ушла навсегда. Лес шумел ей в спину, птицы щебетали. И ветер будто раздвигал ветви — провожал.
Шла тяжело. Три ночи лежала под деревьями, по знаку бабки — то под дубом, то на пригорке, где мох мягкий. Не спала, страшно было. Однажды провалилась по пояс в болото, но выкарабкалась. Будто силу кто дал.
На четвертое утро вышла к полю. Впереди крыши виднеются. Вот оно Осокино! Поняла.
Вошла она в деревню как странница: худая, изможденная, с лицом обветренным, в глазах — добро и спокойствие.
Ни с кем не говорила, ничего не спрашивала. Дом нашла на окраине, брошенный, крыша прохудилась, пол скрипит. Отмыла, привела в порядок, сад засадила травами, за калиткой — чертополох, чтоб дурное не проходило.
Люди глядели с опаской, шептались. Кто ж такая? Откуда? Что ж дальше будет? С чем пришла? Но подходить не решались. Даже мужики стороной обходили.
Через неделю в деревне заболел мальчик — он весь горел, хрипел, мать над ним выла без остановки. Ни фельдшера, ни врача в деревне не было, на лошади до города не дойти… Может, и дойти, да пока дойдет… Выживет ли ребенок?
Слухи про больного ребятенка дошли и до Евдокии, она пришла тихо, с узелком, наказала матери воды скипятить. Та доверилась, без слова все мигом исполнила.
Евдокия напоила мальчонку отваром и всю ночь читала молитвы. К утру у ребятенка жар спал. Долго еще Евдокия сидела рядом с ним, отварами поила и чем-то натирала. На третий день ушла, наказав матери поить ребенка до полного выздоровления.
Мать на колени бухнулась:
— Останьсе, пока хворый он…
Евдокия подняла мать с колен и успокоила:
— Усе таперича хорошо будять. Ня бойсе…
А мальчишка и правда выжил.
С того дня к ней потянулись хворые. Сначала из деревни, потом из соседней, а потом и со всего района.
Лечила всех: и бесплодных, и рожениц, и подстреленных, и безумных. И никто не знал, что ночью она глядит в потолок и шепчет:
— Я держу слово. Живу, как велено. Одна я.
Так шли годы… была одна. Тоска иной раз раздирала, но слова бабкины помнила.
Однажды, в июле, когда липы пахли так, что воздух густел, в деревню пришел человек. Молодой, крепкий, с глазами — будто небо после бури. Искал свою сестру, да не нашел, а простыл в пути — под дождь сильный попал вечером, да не просох, а пошел дальше.
Привели его к Дусе. Отпаивала, натирала, молитвы читала, руки его держала, когда лихорадка ломала, и все чувствовала: нельзя. Ты одна, и точка. Но сердце… сердце вдруг ожило, будто впервые по-настоящему зажглось. Она смотрела на него, как ни на кого и никогда.
И он, выйдя из хвори, — смотрел в ответ.
Когда он поправился, то не ушел. Начал чинить крышу, колоть дрова, сидеть с ней вечерами у порога. Говорили долго. Скорее, он говорил, а Дуся слушала.
И в один из вечеров, когда солнце падало в поле, она вдруг спросила сама себя: «А что, ежеля можно? А ежеля бабка Устинья ошибласе?»
И в ту же ночь она впустила его к себе…
Они были вместе как муж и жена все лето, а ближе к осени он ушел в лес по хворост, да не вернулся.
Люди искали, да ни следа не нашли. В ту же ночь Евдокии приснилась бабка. Стояла в лесу, молчала, лишь скорбно качала головой. А в руке держала ножик для трав — тот самый, которым всегда резала корни. Кровь с него капала.
«Любовь я тебе дала, но не навсегда. Чтобы знала, как бывает. И как больно терять то, что нельзя было брать».
Долго Дуся не выходила за калитку, людей все так же принимала, но молча. Глаз не поднимала. Вечерами сидела у печи и смотрела на огонь, а в доме пахло не травами, не ладаном, не полынью, а еще горче — да что ж бывает горче, чем она? Полынь…
…Наказание ей было не смерть, а жизнь. И не только ее, а еще и новая. Через месяц поняла Дуся, что беременная. Да еще кое-что поняла: нельзя родить. Не даст Устинья.
Так и вышло: к Рождеству уж живот стал хорошо виден, да только роды случились преждевременные. Родилась девочка крошечная, мертвая. И снова Дуся ни слезинки не проронила — закопала дочку в мерзлую землю…
…Все в ее ставшем уже любимым доме было так же: лавка у окна, чугунок на печи, травы на полке да по углам развешены, белый платок в сундуке на лето. Люди давно приходили не с опаской, а с любовью. Кто хлеба принесет, кто дров наколет, кто просто посидит молча рядом. А дети Дусю просто обожали. Всегда с ее двора слышался детский гомон. И она любила ребятишек: сказки им рассказывала волшебные, будто кто нашептывал.
Дуся не роптала на свою судьбу, но иногда грустила: «Эх обманула ты меня, бабка Устинья! Дала попробовать любовь да ребенка во чреве, и отняла!»
…Однажды, поздней весной, не собиралась Евдокия в лес, да будто что-то позвало, как тогда, когда от Демьяна убежала.
Шла долго, сама не зная куда, и устала так же, и снова к стволу дуба прислонилась и будто бы задремала. А когда глаза открыла — глядь, девчушка стоит на полянке меж берез, лет семи, не больше. Худая, босая, с косичками, в юбке длинной, рубахе вышитой, да будто не со своего плеча. Просто стояла, как когда-то бабка…
— Кто ты? — спросила Дуся первой. — Чавой в лесу делаешь одна, аль заблудиласе? Да вродя ня нашенская, ня осокинская ты…
— Ня ваша, ня осокинская, — подтвердила девочка. — Мамка моя давеча померла, дядька ейный прогнал. Полный день иду — и вышла сюды, а тута ты сидишь, тетка…
— Тетка Дуся я, — жалость заворочалась в груди у Евдокии. — А тебе как кликать?
— Так Устинья я… — сказала и улыбнулась.
Дусю теплая волна накрыла, прокатилась по всему телу, заглянув во все уголки, и несколькими слезинками из глаз выкатилась.
— Со мной пойдешь? К мене… — допыталась дрожащим голосом.
— Пойду! В Осокино, либошто?
— Туда…
Татьяна Алимова
Все части здесь⬇️⬇️⬇️
Рекомендую к прочтению ⬇️⬇️⬇️