Из цикла "Каво люблю..."
Недавно мне позвонили из одного журнала и попросили ответить на вопрос, как я начал писать стихи. С чего, собственно, все у меня началось?
Стихи? Да я и не подозревал, что это такое. В школе, конечно, «проходили» Пушкина, Некрасова, помню что-то из Никитина: «куст заденешь плечом, на лицо тебе вдруг с листьев брызнет роса серебристая». Было похоже на правду, такое доводилось переживать, например, на рыбалке, но все это оставалось на бумаге, в школьной программе – выучил, ответил, забыл.
Вокруг шла серьезная жизнь, вокруг была послевоенная, а оттого по бедному, деревянно-лыковому укладу почти бунинская деревня, где рифмованную речь можно было услышать лишь в частушках, всерьез говоривших, так сказать, о суровой правде жизни, о подлинных и мнимых ее ценностях.
На горе-горушке
Дрались побирушки.
Мужик бабу за виски –
Отдавай мои куски!
«Виски» в данном случае – это волосы. Так и говорили: виски отросли… Эта частушка из тех немногих, что можно процитировать. И еще бесчисленные «складные» поговорки, присказки, присловья, по большей части относившиеся к телесному низу и всем его функциям. Этих органов и функций было, в сущности, не так уж и много, но их осмысление и вербальное воплощение отличалось неиссякаемой изобретательностью. Чуть позже появились песни вроде «Мы идем по Уругваю…». Стихи оставались далеки от меня, так же как этот самый неведомый Уругвай, про который мы горланили в морозной ночи, возвращаясь после киносеанса из клуба соседней деревни.
Наверно, это тоже было какое-то начало.
Время было послевоенное, в деревню заходили нищие, стучали в дома и просили милостыню. Помню двух из них. Один благообразный, седобородый, в длинной белой, подпоясанной веревочкой, рубахе и лаптях. Он становился на колени у порога и затягивал: «Христа ради…». Мне он казался каким-то сказочным персонажем, каликой перехожим. А второй – худой, высокий, в кепке, которая от долгой службы приняла очертания его черепа и скорее походила на скульптурное изваяние кепки. Он просил требовательно и при этом смотрел в сторону. Помню, как он проходил нашим проулком, и на него залаяла собака. Нищий резко обернулся, из-под козырька косо и хищно блеснул глазами, но сдержался, лишь перехватил покрепче свою ореховую палку со срезанной спиралью лентой коры.
Появление в деревне цыганского табора походило на праздник. Ехали телеги, сбруя на лошадях была увешана бубенцами, дуги перевиты цветными лентами. Вокруг с лаем бегали большие собаки, с телег дерзко смотрели смуглые мужчины в распахнутых полушубках. Они ставили шатры на окраине, разводили костры, а пестрые цыганки рассыпались по деревенским дворам, предлагая женщинам свои лукавые услуги.
Помню, как возле магазина маленький, лет семи, цыганенок предлагал за деньги спеть, сплясать и даже «сплясать на пузе». Один из наших ребят, из тех, что были повзрослее, сунул ему монету: давай!
- А как тебя зовут? – уточнил цыганенок.
- Серега…
Цыганенок довольно формально затопал босыми ногами, захлопал в ладоши и спел, отчаянно блестя антрацитовыми зрачками и синими белками:
Ой, Сережа, дорогой,
Я тебя уважу:
На макушку насеру,
Палочкой размажу!
- А на пузе?.. – после некоторой паузы спросил растерянный заказчик.
- Видишь, как грязно? – резонно ответил цыганенок и указал на землю. Действительно, не плясать же «на пузе» в таком замусоренном месте. Сам исполнитель тоже был отнюдь не в белоснежном одеянии.
Наверно, тогда я интуитивно понял, какую дополнительную силу и убедительность обретает слово, обращенное непосредственно к конкретному человеку, «целевой аудитории», как сказали бы сейчас.
И это тоже походило на начало.
Отец любил Пушкина, знал почти всего «Евгения Онегина» наизусть и при случае любил щегольнуть этим. Но я относил это к числу его чудачеств, неких духовных трофеев, вроде той же вполне вещественной трофейной немецкой опасной бритвы или лётного кожаного шлема, которые он привез с войны. Бритва была мне не нужна, лётный шлем тоже был в деревне как-то ни к чему, значит, и стихи необязательны. Сила пушкинских строк, ритм онегинской строфы ничуть не задевали меня. Говорю же, серьезная жизнь была вокруг, «без черемухи» и стихов. Не считать же стихами то, что я барабанил на «монтаже» по праздникам в школе:
Кремлевские звезды над нами горят,
Повсюду доходит их свет!
Хорошая Родина есть у ребят,
И лучше той Родины нет!
Вернее, именно это я и считал стихами. И разве это могло заинтересовать, увлечь в «Страну Поэзии»? Так кокетливо называлась рубрика в еженедельнике, в котором много позже мне довелось работать.
Да и отрочество, на удивление, тоже как-то обошлось без стихов. Помню, я пытался что-то сочинить какой-то девочке, но ничего не получилось, и я удовольствовался крадеными строчками из песни, услышанной из постоянно бубнящего, непрерывно поющего про успехи «хорошей родины» репродуктора.
Тогда я жил в нашем уездном городе. Снимал вот именно что угол в большой городской семье, в их типичном провинциальном – кирпичный низ, деревянный верх, герани за чистыми оконными стеклами – доме, и учился в девятом классе.
Я сильно тосковал по своему дому, по семье, как оказалось чуть позже, доживавшей в полном составе последние месяцы. В пятницу вечером (уроки были во вторую смену) или в субботу утром я шел домой, не обращая внимания на погоду. Идти надо было, если в обход на мост через Оку, то четырнадцать километров, а зимой по льду Оки, «на тот берег» - всего-то пять.
В начале апреля, в субботу, я и проскочил по мокрому уже льду домой, а в воскресенье мама разбудила меня.
- Гена, вставай. Ока пошла…
И действительно, в окно было видно, как по вздувшейся за ночь реке сплошным потоком несутся льдины, порой медленно, с тугим усилием становясь на ребро и показывая влажную, сизовато-синюю прозрачную изнанку. И грохот ледохода, этого шумного и торжественного действа, тоже был отчетливо слышен. До «орловского» льда, до темных, почти черных от копоти орловских заводов льдин еще было дня три, если не больше. Да и то Ока не сразу после этого пойдет на убыль, еще постоит, принимая в просторный разлив стаи уток и всякой другой водяной птицы.
Это означало, что мне срочно надо было возвращаться в город. Иначе Ока разольется еще шире, и я уже не пройду на железнодорожный мост. Наш ближайший, самый обычный бревенчатый мост был затоплен недели на две. Почему-то пропустить школьные занятия было немыслимо. Об этом даже и речи не шло. Да и то – две недели, что я провел бы среди разлива, срок немалый. И пришлось мне наскоро собираться, надевать кирзовые сапоги (сколько верст отмахал я в этой незаменимой обуви!) и немедля отправляться.
Мост вроде вот он – из нашего окна в апрельском утреннем тумане виднеются ажурные фермы, – а идти надо в обход. Ока ползет вверх, заполняя все овраги, с натугой запихивая в них тяжелые льдины, заливая все низины, перерезая дороги. Надо идти верхами, по высоким косогорам, по опушкам перелесков. И неизвестно, сколько километров получится. Скажу одно - вышел я рано утром, а к мосту пришел уже в сумерках. В дни разлива через этот мост пускали, в другие же дни часовой еще издали махал винтовкой: не подходи! Я шел, проваливаясь в рыхлые зажоры, оказываясь по пояс, а то и выше, в пропитанном водой зернистом шершавом снегу. Вылезал, выжимал одежду, выливал воду из сапог и отправлялся дальше.
И вот в разгар этой разгоряченной, сосредоточенной ходьбы что-то, как пишут в романах, шевельнулось во мне; в такт шагам, на помощь им возник какой-то непонятный, но мой, я это сразу почувствовал, ритм, требующий слов, да не просто слов, а каких-то особых и рифмующихся слов.
Не помню, что я бубнил в своем восторженном состоянии, какие слова и как складывал, составляя из них строчки. Наверняка что-нибудь бодрое и романтичное, наподобие того, что слышал по тому же радио или в кино. Но зато помню, что это был мой ритм, моя мелодия. И она мычала и ворочалась во мне, ища форму, которая совпала бы с этим высоким солнечным апрельским днем, с этим небосводом и его чуточку пушистой синевой, с этим по-весеннему туманным простором и с этой рокочущей рекой, с ее мускулистым, быстрым потоком, ворочающим в своей растущей на глазах шири огромные льдины.
Это точно было начало.
С тех пор что-то подобное стало приходить ко мне все чаще. Ворочалось, беспокоило, требовало.
Я пытался писать, но ничего хорошего из этого не выходило. Как я завидую людям, которые, по их словам, начинали говорить и писать в рифму чуть ли не в младенчестве! Иногда мне казалось, что вот - получилось, но при ближайшем рассмотрении это оказывалось совсем, совсем не то, что так просилось на волю, гудело, шелестело листвой, свистело ветром, шуршало снегом.
Так это и длилось. Я отдал дань Есенину, доступному мне тогда поэту. Что-то такое: «По полям гуляет черный ветер, в тусклом свете месяца кривого, словно ветер лета не заметил, словно ветру жить уже не много…».
Начало?..
К тому времени в моей жизни, как это бывает в молодости, произошло много перемен, в том числе и географических. В одиннадцатом классе, уже далеко от Оки с ее ледоходами, серьезная девочка Ира Гилярова дала мне серый томик Пастернака. Я прочел его и, разумеется, ничего не понял. Прочел еще раз и с нигилистическим подростковым гонором, с каким-то саркастическим и, как мне казалось, остроумным замечанием вернул его Ире.
Каково же было мое изумление, когда через несколько дней стихи, строфы, строчки стали неожиданно всплывать в моей памяти. От этого они не становились понятнее: «И какую-то черную доведь, /И – с тоскою какою-то бешеной – /К преставлению света готовит, /Конноборцем над пешками пешими…». Но это было уже и не важно. Вот она музыка, мелодия, мычание и бормотание, воплотившееся в совершенной словесной полноте. И вот что мне надо искать.
Поиски продолжаются до сих пор. Беспроигрышных автоматических навыков я так и не приобрел, все время возвращаюсь к манящему, неуловимому, вечно дробящемуся ритму, к вечному началу.
Ко льду, плывущему по широкой реке.
Автор: Геннадий Калашников
Об авторе
Геннадий Калашников родился в Тульской области. Закончил МГПИ на Пироговке. Первая публикация стихов - мартовский номер журнала "Юность" за 1971 год. Работал в "Литературной газете", в издательстве "Современник, в издательстве "Эксмо". Публиковался в журналах «Юность», «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», "Дружба народов", «Грани», "Плавучий мост", «Новый берег», «Дарьял», "Балтика". Автор нескольких книг стихов: «Ладонь» (М., 1984), «С железной дорогой в окне» (М., 1995), «Звукоряд» (М., 2007), сборника стихов и прозы «Каво люблю…» (М., 2017), "В центре циклона" (М. 2018), "Ловитва" (М.,2022), "Мой дикий друг" (в соавторстве с Юлией Соломатиной) (М., 2924). Дипломант Всесоюзного конкурса им. М. Горького за лучшую первую книгу (1984), премии «Московский счет» за лучшую книгу года (2007), Международного Тютчевского конкурса «Мыслящий тростник» (2015), премии Пушкинского общества Америки «Душа в заветной лире» (2016), диплом "Золотое перо Тулы"(2020), диплом в номинации Ярославского поэтического конкурса "О времени и о себе", диплом (первое место) в номинации "Монолог поэта" (2021). Лауреат (первое место) литературной премии "Антоновка". (2021). Был членом Союза советских писателей. Член Союза российских писателей.