В деревне её называли Женщиной в чёрном — не по прозвищу, а по правде. Сначала — траур по ребёнку, потом — по сестре, потом — по мужу, который ушёл и не вернулся. Словно сама жизнь обтянулась чёрным платком. Она не смеялась. Не сплетничала. Только жила — упрямо, будто назло. И никто не знал, что однажды она наденет цветное платье, и этот день станет началом новой семьи. Новой любви. Новой судьбы.
На Урале зима всегда приходит без предисловий — не спросит, готов ли ты, не постоит на пороге, а ударит сразу в дверь, в лицо, в сердце, и только скрип снега под сапогами напомнит: живой, пока идёшь, и в декабре сорок второго Галина шагала через деревню, как через войну, хотя и фронт, и смерть были ещё впереди, а пока она просто несла ведро с водой от колодца, не замечая ни наледи под ногами, ни пересудов у забора, ни взгляда скотника Виктора, что стоял у телеги, облитой инеем, будто примерялся — к холоду, к жизни, к ней.
В колхозе имени Калинина всё было под контролем председателя Ивана Степановича, от которого по всей округе женщины рожали, а мужики боялись икать при его имени, и только одна у него была слабость — дочери, старшая Галина и младшая Анна, такие разные, что на базаре их принимали за чужих: Галя — худая, жёсткая, с глазами, как у степной волчицы, Аннушка — круглолицая, белокожая, с косами до пояса и голосом, как у колокольчика на Пасху, и вся деревня знала: одной — плуг, другой — венок.
— Ты будешь женой Виктора, — сказал Иван, не поднимая глаз от самодельной карты посевов, словно сообщал о норме хлеба, а не о судьбе дочери.
Галина не ответила сразу. Поставила ведро, вытерла руки о подол.
— А если не стану?
— Станешь, — твёрдо сказал он. — Ты у меня не княжна.
— А он? — спросила она, и впервые в голосе зазвенело что-то острое, как лезвие. — Виктор? Он знает, что я не лошадь и не корова, чтобы меня передавать с рук на руки?
— Знает, — отрезал отец. — Он мужик умный. Не будет лезть.
В тот же вечер Анна, поджав ноги под себя, рассказала, что Михаил, гармонист, комсомолец, слесарь и поэт, сделал ей предложение, и глаза её светились так, что Галина едва удержалась, чтобы не крикнуть, не встряхнуть, не выбить эту глупую веру из её девичьей головы.
— Он же на фронт собирается.
— Значит, успеем. А потом будем ждать. Вместе.
— А если не придёт?
Анна побледнела.
— Не говори так. Он — вернётся.
— А я? Я замуж зачем иду? Чтобы ты шла за своим?
Анна опустила голову.
— Я... я не знала, что ты против.
— Я не против. Я просто человек. А не плата.
На свадьбе Галина не улыбалась. Венка не было — война. Белое платье — из занавески. Виктор — молчаливый, взглядом в пол. Только однажды он взглянул ей в глаза, и в этом взгляде не было ни страсти, ни жалости — только тишина. И почему-то это было страшнее любой любви.
Через неделю Михаил ушёл. Анна провожала его с животом, скрытым под пальто, а Галина, стоя у крыльца, смотрела, как уходит не зять, а смысл. И только в ту ночь она впервые заплакала — не от горя, а от злости: как легко один голос ломает жизнь, как просто женщина становится фигурой в мужской игре, а потом её осуждают, если не умеет улыбаться.
Весна пришла с таянием, но не с оттепелью. Анна, побледнев, родила в сарае. Михаила не было. Письма не было. И ребёнок... не закричал. Галина, дрожа, держала на руках маленькое, безжизненное тело и чувствовала, как внутри неё умирает что-то, что раньше называлось — жалостью.
А Виктор, молча, стоял в дверях.
— Прости, — сказал он.
— За что?
— Что ты теперь одна.
— А ты кто?
Он не ответил.
Галина поняла: одиночество — не тогда, когда ты одна. А когда рядом есть кто-то, кто не греет.
***
В деревне говорят: беда одна не ходит — ведёт за собой караван. После похорон младенца, которого так и не назвали, ветер с северного лога не стихал неделю, выл, как сирота, ночью и днём, и люди шептались — неладное над поселением повисло, будто колхоз проклят. Галина больше не плакала: сидела у окна, смотрела в серое небо, а рядом стояло пустое корытце — единственное, что осталось от ребёнка, не прожившего и дня. Анна лежала в комнате, отвернувшись к стене, не ела, не говорила, и только иногда стонала во сне: "Миша... Миша, я же жду..." — и в этих словах было столько безысходной веры, что даже Галина, черствеющая с каждым днём, не смела её разуверять.
На третий день после родов, когда над избой уже кружили вороны, председателя Ивана Степановича и его жену Прасковью нашли в пепелище колхозного амбара — пожар случился ночью, никто не спасся, хотя говорили, что пытались вынести мешки с зерном, а Иван кричал, будто врага гонит, не отступая. Галина не проронила ни звука, только на рассвете села, натянула валенки, накинула чёрную косынку и пошла в поле — сжигать последний клочок отцовской карты, что он вечно чертил на кухне вместо разговоров.
Вернувшись, нашла Анну босую, в одном халате, у реки.
— Ты что творишь? — крикнула она, бросаясь, хватая за плечи.
Анна смотрела, как вода уносит льдинки.
— Он не вернётся, Галь. Я знаю. Мне приснилось — он идёт ко мне, а потом оборачивается, и на месте лица — пусто.
— Ты глупая, — сказала Галина. — У меня тоже умирал. Но я живу.
Анна повернулась.
— А я — не ты.
На следующий день Галина нашла её в чулане. Верёвка. Табуретка. И записка: "Не забирай у него душу мою. Я с ним".
Хоронить Анну было тяжело — батюшка не пришёл, война, грех. Галина стояла у могилы одна. Виктор не пришёл — он теперь работал в совхозе, на другом краю деревни, и ночевал там, потому что дорога замело.
Однажды она заметила — соседи больше не стучат, не зовут. Бабка Варвара, с которой раньше хлеб делили, теперь переходила улицу, не встречаясь взглядом. Слухи, как простуда, — быстро распространяются и долго держатся. Её называли "женщина в чёрном", "та, что несёт смерть".
— Может, уйти? — как-то спросила она Виктора, когда тот пришёл вечером починить забор.
— А куда?
— Не знаю.
— Тогда останься. Дом хоть чей-то будет.
Он не касался её, не обнимал, не спорил. Но приходил. Приносил хлеб, заплатку для крыши, слова, которые ничего не значили, но звучали. Иногда смотрел, как она топит печь или моет пол — и в этом взгляде было странное тепло. Такое, как у людей, что разучились обжигаться, но помнят, как это бывало.
Однажды, на Масленицу, к ней прибежала соседская девчонка:
— Тётя Галя, тётя Галя, там Светка одна осталась! Её мать в госпитале умерла, а баба с дедом — схоронились, ночью!
Галина пошла. Нашла: девочка, шесть лет, испуганная, с глазами сестры, сидит у печки, рядом пустая кастрюля.
— Есть хочешь? — спросила Галина.
Ребёнок кивнул.
И Галина вдруг поняла: за всех, кого она потеряла, осталась только одна жизнь. Не её. Чужая. Но нужная.
***
Свету она привела домой под утро, когда небо ещё не определилось, сереть ему или бледнеть. Девочка держала Галину за руку крепко, как будто та была единственным, что связывало её с жизнью — и в тот момент, пожалуй, так оно и было. Галина не говорила с ней нежно, не суетилась, не обещала ничего. Просто посадила на лавку, налила молока, поджарила ломоть хлеба с последним салом и впервые за долгое время почувствовала: в доме — не пусто.
Света не плакала. Только ела молча, кусочек за кусочком, глядя в угол, где когда-то стояла колыбель Анниного ребёнка. Галина отодвинула ведро, затопила печь, разложила на кровати старые одеяла — всё, что осталось от матери, и сказала:
— Тут теперь твой угол.
— А я… у тебя останусь? — спросила девочка, не поднимая глаз.
Галина задумалась. Не потому что не знала, а потому что знала слишком хорошо.
— Останешься. Пока я стою на ногах — останешься.
Она не жалела слов, она жалела обещаний. Но это была не клятва — это было решение.
Виктор, когда пришёл на третий день, увидел девочку в платочке, что поникала над картошкой у очага, и спросил просто:
— Это кто?
— Племянница. Света.
— Из Анкиных?
— Из её жизни, да.
— Теперь с тобой будет?
— Пока — со мной. А там как пойдёт.
Он не стал спорить. Только кивнул.
— Ей валенки нужны. Я поищу. У стариков в кладовке, может, что найдётся.
И с той поры приходил не с гвоздями, а с яблоком, не с железом, а с книгой. Молчаливый был, но с девочкой умел — научил резать по дереву, показывал, как из коры лодку делать. Света смеялась, и этот смех — острый, звонкий — впервые выбил из Галины щемящий, неожиданный вздох. Будто кто-то внутри разжался, отпустил.
На рынке один сосед, старый Фомич, сказал, ковыряя зубочисткой:
— Твоя — не твоя, а всё одно как кровная. С лица Анну напоминает.
— Напоминает, — согласилась Галина. — Только характер — мой. Не боится никого. Даже голода.
Письма с фронта приходили всё реже. Михаила похоронили в списках весной сорок четвёртого. Простая бумага, надорванный угол, сухая фраза — «пал смертью храбрых». Виктор молчал, когда узнал. Только на следующий день принес старую гармонику. Сел на лавку и сыграл «Ой, при лужку». И в этой мелодии было что-то такое, что Галина не сдержалась — вышла во двор, уткнулась в стену и зарыдала. Не за Михаила. За Анну. За ребёнка. За себя.
Летом умерла Варвара — последняя из соседей, кто знал Галину с детства. Теперь её мир сузился до Светы, Виктора и молчаливого дома, в котором вдруг становилось теплее.
Иногда она ловила себя на мысли: живёт. Не существует, не мучается, а живёт.
Однажды Света принесла с луга ромашки. Поставила в чашку.
— Это тебе. Ты не такая чёрная, как кажешься. Ты — светлая. Просто платок тёмный.
И в этот вечер Галина сняла косынку.
Не потому что горе ушло. А потому что его взяли на себя — маленькая девочка с лопнувшими бантиками и муж, которого она никогда не любила, но начинала уважать.
А на завтра пришла телеграмма.
От Виктора.
С фронта.
***
Телеграмму принес местный фельдшер, на велосипеде, замотанный в шарф, с глазами, как у человека, который уже трижды пожалел, что взялся.
— Савельева Галина? — спросил он, стоя у порога.
— Я.
Он снял шапку, помял в руках.
— Вот… пришло. — И протянул сложенный вчетверо бланк.
Галина взяла. Бумага была влажная — то ли от снега, то ли от руки. Открыла. Чёрные буквы прыгали:
«Ваш муж Савельев Виктор пропал без вести в районе Нарвы. Предположительно погиб. Подпись: командир части».
Она не сразу поняла. Глядела, как будто в ней ищет подвох. Ошибку. Смешной розыгрыш. А потом медленно села на порог. Света стояла рядом, ничего не понимая, но чувствуя: что-то пошатнулось.
— Он же… был вчера, — тихо сказала Галина. — Гармонику принёс… говорил…
А потом встала. И так спокойно произнесла:
— Это ошибка.
Только ночью, когда Света заснула, она подошла к лавке, где всё ещё лежала гармошка, и осторожно провела по кнопкам. Те молчали. Она прижала к груди телеграмму — и не плакала. Просто сидела, пока не рассвело.
Утром вышла к колодцу, достала воду, как всегда. Накормила кур. Подмела.
И сказала:
— Мы никого не хоронить не будем. Пока не увижу — не поверю.
Но с той поры в доме воцарилась прежняя тишина — как до Светы, как до смеха, как до Виктора. Галина опять надела чёрный платок. И только девочка понимала: теперь внутри неё стало темнее, чем когда умерла Анна. Потому что с Виктором ушло что-то… не любовь, нет — опора.
Неделю спустя пришёл солдат. Не Виктор. Совсем другой. Молодой, но с глазами, как у старика.
— Савельева Галина?
— Да.
— Я с ним служил.
— С кем?
— С вашим мужем. С Виктором.
— Жив он?
Солдат помолчал. Потом достал из-за пазухи свёрток. В нём — пачка писем. Грязных, перепачканных, в земле, перемотанных шпагатом.
— Он хранил. У сердца. Погиб… прикрывая меня. Не нашли его. Только шинель и кровь. А это… — он протянул — …он просил передать. Сказал: «Жене. Самой главной. Скажи — прости, что молчал».
Галина взяла письма. Дрожали руки. Открыла одно — почерк родной, медленный, как шаг по снежной целине.
"Галя. Я не знал, как тебе писать. Не потому что не любил — потому что не знал, как жить рядом. Но потом понял: с тобой — жить можно. Без тебя — нельзя".
Она не заплакала. Только долго сидела, читая по одному, шепча про себя, будто молитву. А потом сложила их в банку из-под варенья. И спрятала — не от себя, от смерти.
Света в тот вечер нарисовала Виктора — в шинели, с гармошкой.
— Он теперь у нас будет всегда, — сказала она.
— Будет, — кивнула Галина. — Но только… если мы будем жить.
А на следующий день пришёл слух: в госпитале под Воронежем появился красноармеец без имени, с ранением головы, зовут вроде как… Савельев.
И сердце у Галины вздрогнуло. Не поверило. Но отозвалось.
***
Письмо из госпиталя пришло в середине февраля — замёрзшее, как всё вокруг, с тусклым штампом и неразборчивой фамилией врача. "Красноармеец, предположительно Савельев Виктор Ильич, найден в воронежских лесах после боя, госпитализирован в тяжёлом состоянии, личных документов при нём не имел. Память частично утрачена. Просим возможных родных откликнуться."
Галина прочитала раз, два, три. Бумага дрожала в руках. Виктор — жив? Где? И как — без памяти? Она села, зажала виски и выдохнула, будто на неё разом навалились и снег с крыши, и все эти годы. Сердце гулко стучало, будто зовало вперёд — в дорогу, в правду, в него.
Света молчала. Потом тихо спросила:
— Мы едем за ним?
Галина посмотрела на неё. Эта девочка, чужая по крови, стала ей не только племянницей — отражением. Маленькое сердце, которое жило её болью.
— Едем, — сказала Галина. — Даже если он и не помнит. Я — помню.
Виктора она узнала сразу. Сидел на койке у стены, в бинтах, с глазами, в которых плескалась тень. Не мрак — пустота. Взгляд — как у человека, что смотрит внутрь себя, но не находит себя там.
— Здравствуй, — сказала она, стоя у его кровати. Он поднял глаза.
— Вы кто?
— Я... Галина. Твоя жена.
Он смотрел долго. Молчал. Потом отвёл взгляд.
— Простите. Не помню.
Боль резанула по-живому, как лезвием. Но она не дрогнула. Села рядом.
— Вот письма. Твои. Вот — Света. Это наша девочка. Не по крови, но по жизни. А вот — гармоника. Ты её мне принёс. До того, как пропал.
Он взял гармошку в руки. Осторожно. Как что-то забытое, но знакомое.
— Я… не умею играть. Наверное.
— Умел. Сыграй.
Он прижал инструмент к груди. Коснулся кнопок. Звук был фальшивый, неровный. Но потом… пошло. Мелодия, простая, как вечерняя звезда. Та самая — «Ой, при лужку». И вдруг в его глазах что-то дрогнуло.
— Галя…
Она прижала ладонь к его лицу.
— Я здесь. Я тебя дождалась.
Он заплакал. Не как мужчина, а как человек, что выжил там, где жить не должен был. И эти слёзы были — как дождь после сухого лета.
Через неделю их выписали. Доктора качали головой: память частично вернётся, остальное — как повезёт. Галина ничего не ждала. Она знала: главное — он рядом. И даже если её теперь нужно будет любить заново — она будет ждать.
По дороге домой Света заснула у неё на коленях. Виктор вёз их на подводу, молча, сосредоточенно. Потом вдруг повернулся:
— А она… на кого похожа?
— На тебя, — сказала Галина.
Он кивнул.
— Хорошо. Пусть будет наша.
И Галина, впервые за все эти годы, улыбнулась.
***
Весна в этом году пришла рано, как будто знала: ждать больше нельзя. Ручьи били из-под снега, птицы вернулись без страха, и даже старая рябина у крыльца зазеленела как-то по-особенному — будто в знак, что смерть ушла из этого дома. А Галина всё ещё ходила в чёрном: платок, юбка, кофта — как броня, как напоминание самой себе, что она не верит до конца, что всё это не обман, не сон.
Виктор вставал рано, топил печь, чинил забор, говорил мало, но тепло. Он будто заново учился быть мужем: не командовать — слышать, не ждать — делать. Память возвращалась урывками: сцены, запахи, звуки. Иногда он среди ночи шептал, словно издалека:
— Галя… я во сне видел, как ты несла воду. А на тебе — красный платок. Значит, не траурный был?
— Был, — отвечала она. — Просто ты тогда ещё не вернулся.
Света залилась веснушками и звоном. Девочка бегала по двору, таскала щенка в подоле, лепила из глины человечков, и каждый раз приносила их Галине.
— Это мы, — говорила она. — Ты, папа и я. А потом будут ещё. Я тебе помогать буду.
И в один вечер, когда солнце коснулось горизонта, а тени легли на двор, Галина стояла у крыльца, глядя, как Виктор кормит кур. Ладно, медленно, без суеты — как свой, как родной.
Она тихо подошла и спросила:
— А если я скажу, что хочу уйти?
Он обернулся. Взгляд — спокойный, ровный.
— Куда?
— Ну, вдруг. Не примешь Свету. Не сможешь её своей считать.
Виктор выпрямился. Долго смотрел. Потом подошёл к ней вплотную.
— Я был на фронте, Галь. Там люди умирали за то, чтобы чужие дети могли смеяться. А ты мне говоришь — приму ли я свою.
Она опустила голову.
— Прости. Я просто… привыкла, что теряю.
Он взял её за плечи.
— Хватит терять. Теперь будем собирать.
В ту ночь она проснулась от тишины. Дом дышал. Виктор рядом. Света в соседней комнате. Всё цело. Всё живо. Она встала, зажгла лампу, подошла к комоду и медленно, с какой-то священной тревогой, достала ту самую фотографию. Свою. Где она — в чёрной косынке, строгая, замёрзшая, чужая даже себе. Она смотрела на неё долго. Потом разорвала.
Утром Виктор нашёл обрывки в печке.
— Жарко было ночью? — спросил с улыбкой.
— Да, — ответила она. — И знаешь… у меня платье есть. Цветное.
— Надень.
— Не тороплюсь.
— А ты поторопись. Солнце ждать не будет.
И она впервые надела его. Простое, ситцевое, с васильками. Света ахнула.
— Ты как мама в сказке!
— Нет, — сказала Галина. — Я — твоя мама. Настоящая.
А вечером, когда они сидели на крыльце, Виктор взял её за руку и прошептал:
— А если их будет четверо? Смогёшь?
Она замерла.
— Четверо кого?
Он кивнул на её живот.
— Слухом земля полнится. А я письма твоим нутром чую.
Галина медленно улыбнулась.
— Смогу. Только ты рядом будь.
— Я — не уйду.
И в тот же вечер, под лёгкий ветерок, он сам сорвал с неё чёрную косынку и швырнул в огонь. А она смотрела, как сгорает её прошлое, и впервые не плакала.
***
Лето пришло не торопясь — будто боялось, что в этом доме не поверят в тепло сразу. Но оно пришло. Не календарем — по дыханию, по яблоневому цвету, по свету в окнах, который оставался даже после заката. Галина ходила в своём цветном платье, будто в новой коже — непривычно, сначала чуждо, но с каждым днём всё свободнее. Женщина в чёрном исчезла. Осталась — Галина, просто Галина. Живая. Ждущая.
Света носилась по огороду босиком, собирала землянику в подол, возила в коляске куклу, которую смастерил ей Виктор из тряпок и мочала. Она не звала его по имени — только папа. И Галина не поправляла. Уже не могла — что-то в ней откликалось на это слово слишком глубоко, слишком правильно.
Беременность шла легко, как будто сама судьба решила отплатить за всё забранное. По вечерам Виктор гладил её живот и шептал, не смущаясь:
— Здесь мальчик. Или две девки. Но кто бы ни был — будут смеяться.
— А ты сам? Не боишься снова? — спрашивала Галина.
— Боюсь, — признавался он. — Но жить без страха — это всё равно, что любить без сердца. А я теперь только с тобой и Светкой и умею.
Однажды, на Ивана Купалу, соседи позвали на луг. Раньше Галина не ходила — ни на гуляния, ни на хороводы. Но теперь Виктор взял её за руку и сказал:
— Надо показать деревне: женщина в чёрном — кончилась.
Она вышла. В платье. С распущенной косой. И все отступили: не от страха — от уважения. Даже бабка Фёкла, та самая, что когда-то крестилась при её виде, подала миску с мёдом и сказала:
— Будь благословенна. Ты — выстояла.
А потом они с Виктором пустились в хоровод. Медленно. Но он держал её, как хрупкое счастье. А она шла рядом, как будто заново училась быть женщиной, не вдовой, не камнем, не стеной — а рекой, которая течёт, светит, рождает.
Света тем вечером сказала:
— Мама, а я потом скажу, что у меня было детство цветное.
Галина улыбнулась.
— Скажи. Ты его сама вырастила.
А Виктор принёс из леса ветку черёмухи и положил у изголовья.
— Будет сын — назовём Яков. А будет дочь — Полина.
— А если сразу два?
— Будет больше счастья.
Она заснула под шорох листвы, под дыхание двух родных людей, в доме, где было всё: потеря, тишина, плач, молитва. Но теперь — жизнь. И неважно, сколько осталось горя позади, если впереди — четыре шага, четыре голоса, четыре тени на закате.
И где-то в шкафу, под стопкой чистых пелёнок, лежал выцветший белый платок. Для родов. Для новой главы. Не как символ страха — а как знак того, что даже самая чёрная полоса когда-нибудь оборачивается цветной лентой судьбы.
***
В ноябре, в самую метель, когда ветер гнул деревья и срывал ставни, Галина родила — быстро, без крика, словно всё внутри было готово к этому не меньше, чем она сама. Родились сразу двое: мальчик и девочка, как предчувствовал Виктор. Сына назвали Яковом — в честь деда, погибшего ещё в Гражданскую. Дочку — Полиной, по совету Светы, которая вдруг очень серьёзно заявила:
— У неё будут глаза, как у мамы. Значит, имя должно быть мягкое. Чтобы она не плакала зря.
Дом стал другим. В нём теперь пахло молоком, ладаном и капустой. Виктор носил детей по очереди, пел колыбельные, которые никто не пел ему в детстве, сам смеялся над своей неловкостью, и в его смехе не было горечи — только благодарность. Он не говорил громких слов, не произносил тостов, не звал соседей отмечать — просто сидел по вечерам у окна, качая колыбель ногой, и смотрел, как за окном медленно тает сугроб под окном: мол, ещё немного — и весна.
Света стала старшей. Серьёзной. Озорство никуда не делось, но в глазах появилась глубина. Она помогала пеленать, училась укачивать, даже учила кукол говорить шёпотом, чтобы не будили малышей. А когда Галина однажды сказала, что устала, Света уложила её на кровать, натянула одеяло и велела:
— Спи. Теперь я тут главная. До утра.
И вдруг наступил день — такой, как прежде казались невозможными. Галина проснулась, выглянула в окно, и в небе висело солнце, по-настоящему. Она открыла сундук, достала белый платок, тот самый, который хранился на роды, как знак света. Повязала. Посмотрела в зеркало. Улыбнулась. Потом — в ящик. Там, под слоем писем, лежала та самая фотография: обгоревшая, но не исчезнувшая. Старая Галина, в чёрном. Она посмотрела на неё и сказала:
— Спасибо. Что выжила. Но теперь — ступай.
Виктор вышел из-за двери.
— Галя…
— Я готова, — сказала она. — Давай фотографию сожжём. Последнюю.
Он кивнул. Взял снимок. Поднёс к лампе. И когда огонь медленно съел этот клочок прошлого, Галина стояла рядом, с ребёнком на руках, Светой у ног, Виктором позади. Сгорело — всё, что болело. Осталось — только то, что светится.
А вечером пришли гости. Без приглашения, по доброте. Кто с яйцом, кто с караваем, кто с вязаными пинетками. И старая Фёкла, приложив ладонь к груди, сказала:
— Женщина в чёрном ушла. Теперь ты — мать света.
Галина не возразила. Не скромничала. Она просто держала в руках сына. А рядом лежала Полина. А за окнами — свет. И весна, которая в этот раз началась вовремя.
________________________________________________
Если этот рассказ тронул вас — я буду благодарен за поддержку. Каждая история требует времени, тишины и немного тепла от вас. 👉❤️