Найти в Дзене

«Надо уметь прощать!» – но кого и за что?

В вагоне пахло апельсинами. Сосед, сухонький старичок в потёртом, но опрятном пиджаке, чистил их методично, аккуратно складывая кожуру на газету. Молодая пара напротив дремала, прислонившись друг к другу. Только я не мог заснуть, хотя поезд уже третий час отстукивал свой монотонный ритм. Возможно, это старческая бессонница. В семьдесят четыре не спится так безмятежно, как в двадцать. А может быть, виной тому было письмо, которое я получил вчера. Потрёпанный конверт с обратным адресом, который я не видел полвека. Старичок заметил, как я верчу в руках измятый листок. — От родных? — поинтересовался он, протягивая мне дольку апельсина. — От брата, — я взял сочный кусочек. — Не виделись пятьдесят три года. — Ого! — искренне удивился мой попутчик. — И что же такого случилось? Обычно я не люблю рассказывать свои истории случайным попутчикам. Но бывают минуты, когда нужно выговориться хотя бы для того, чтобы самому понять, что творится в душе. А кому легче открыться, как не человеку, которого

В вагоне пахло апельсинами. Сосед, сухонький старичок в потёртом, но опрятном пиджаке, чистил их методично, аккуратно складывая кожуру на газету. Молодая пара напротив дремала, прислонившись друг к другу. Только я не мог заснуть, хотя поезд уже третий час отстукивал свой монотонный ритм.

Возможно, это старческая бессонница. В семьдесят четыре не спится так безмятежно, как в двадцать. А может быть, виной тому было письмо, которое я получил вчера. Потрёпанный конверт с обратным адресом, который я не видел полвека.

Старичок заметил, как я верчу в руках измятый листок.

— От родных? — поинтересовался он, протягивая мне дольку апельсина.

— От брата, — я взял сочный кусочек. — Не виделись пятьдесят три года.

— Ого! — искренне удивился мой попутчик. — И что же такого случилось?

Обычно я не люблю рассказывать свои истории случайным попутчикам. Но бывают минуты, когда нужно выговориться хотя бы для того, чтобы самому понять, что творится в душе. А кому легче открыться, как не человеку, которого больше никогда не увидишь?

Мне было девятнадцать, когда мы с Валентином последний раз смотрели друг другу в глаза. Он — старший, я — младший. Разница — четыре года. Казалось бы, не такая уж большая, но тогда эти четыре года были пропастью.

Наша семья жила в старой двухэтажке на окраине Саратова. Отец работал инженером на заводе, мать — медсестрой в поликлинике. Жили, как все в то время — небогато, но честно. Хлебнули и военного детства, и послевоенных лишений. Валентин родился в сорок втором, я — в сорок шестом.

Брат всегда был для меня примером. Сильный, решительный, умеющий постоять за себя и за правду. Отличник, гордость школы. Такие, как он, становились героями советских фильмов — с ясным взглядом и твёрдыми принципами.

Всё изменилось в шестьдесят пятом, когда Валентин поступил в университет. Он начал приносить домой книги, которых не было в школьной программе. Стал задавать вопросы, которые не принято было задавать. Спорить с отцом, который, как член партии, имел чёткую позицию по любому вопросу.

— Вы живёте с закрытыми глазами, — говорил брат за ужином, и отец хмурился, а мать украдкой крестилась. — Вам внушили, что всё правильно, и вы в это поверили.

Меня тогда больше занимали девчонки и мотоциклы, чем политика. Но я видел, как напрягаются жилы на шее отца, когда Валентин начинал свои речи. Видел слёзы матери, когда они с братом оставались наедине.

— Валя, ты губишь себя, — шептала она. — И нас всех заодно.

Он только отмахивался:

— Нельзя вечно бояться, мама.

Я не понимал, чего он добивается. У нас была нормальная жизнь. Отец на хорошем счету, перспектива получить новую квартиру. Зачем раскачивать лодку?

В тот день — 17 сентября 1965 года — у нас дома собрались друзья Валентина. Пять или шесть человек, все студенты. Они сидели на кухне, пили чай и вполголоса обсуждали какие-то статьи, книги, самиздатовские брошюрки.

Я слонялся по квартире, иногда прислушиваясь к их разговорам. Меня поразила та искренность, с которой они обсуждали будущее страны. В их голосах не было ни позёрства, ни юношеского максимализма — лишь трезвое понимание реальности и желание её изменить.

Звонок в дверь прозвучал неожиданно резко. Я открыл — на пороге переминался отец с потёртым портфелем. Лицо осунувшееся, усталое. Совещание на заводе закончилось раньше.

— Кто там у нас? — спросил он, вешая плащ.

Не дожидаясь ответа, отец прошагал на кухню. Я замешкался в коридоре, но услышал его задыхающийся голос:

— Это что такое?!

Когда я вбежал на кухню, отец держал в руках какую-то тонкую книжицу в самодельной обложке. Бледность проступила сквозь его постоянный загар, а пальцы подрагивали.

— Убирайтесь, — отчеканил отец, сдерживая дрожь в голосе. — Все. Немедленно.

Друзья Валентина засуетились, собирая свои бумаги. Один, в старомодных очках с толстыми стёклами, попытался заговорить:
— Николай Иванович, позвольте объяснить... Мы только обсуждали...

Отец с такой силой хлопнул ладонью по столу, что подпрыгнули чашки. Очкарик съёжился и поспешил к выходу вслед за остальными.

Когда дверь за последним гостем захлопнулась, наступила тяжёлая тишина. Мы трое застыли на кухне, как фигуры в музее восковых фигур.

— Соображаешь, что натворил? — отец швырнул брошюру на стол. — Понимаешь, чем рискуешь? Не только своей шкурой — нашими жизнями!

— Я всё понимаю, — Валентин выпрямился, сцепив руки за спиной.

— Не похоже! — отец взъерошил свои редеющие волосы. — Ради чего? Каких-то абстрактных идеалов? Ты готов пустить под откос жизни родных людей из-за красивых слов?

Брат опустил голову, но в его позе не было раскаяния:

— Есть вещи важнее личного благополучия.

— Какие? — отец задохнулся от возмущения. — Эти бредни? Эти... теории? Да плевать на них, если твоя мать из-за них останется без работы! Если твой брат не сможет поступить в институт! Если нас выселят из квартиры!

Валентин смотрел на свои руки, разглаживая невидимые складки на скатерти:

— Не собираюсь никому причинять вред. Но и молчать больше не могу.

— Молчать?! — отец вскинул руки. — Да разве кто-то требует от тебя каких-то подвигов? Живи, учись, работай, как нормальные люди!

Я прислонился к холодной печке, чувствуя себя лишним в этом споре. Внутри бурлили противоречивые чувства: восхищение смелостью брата, но одновременно ужас от последствий, которые его упрямство могло навлечь на семью.

— Решено, — Валентин поднял взгляд, и я увидел в его глазах стальную решимость. — Заберу документы. Уеду.

— Куда? — у отца подкосились ноги, и он опустился на табурет.

— На Восток. Подальше... туда, где смогу начать заново.

Той ночью сон не шёл. За стеной едва слышно всхлипывала мать. Отец что-то бормотал — то ли утешения, то ли молитвы. А из комнаты Валентина доносился скрип выдвигаемых ящиков — он готовился к отъезду.

На рассвете я нашёл брата на кухне. Он крутил в руках потрёпанную кружку с остатками давно остывшего чая. Взгляд неподвижный, словно заледеневший.

— Валь, — я сел напротив, подбирая слова, — неужели... неужели нельзя найти компромисс? Жить как все, но... при этом не предавать себя?

Он поднял на меня усталые глаза и вдруг улыбнулся — нежно, по-братски:

— Запомни, Серёжка. Быть "как все" — значит, притворяться слепым, когда видишь. А я... не умею закрывать глаза на очевидное.

Его слова врезались в память раскалённым клеймом. Десятилетиями потом я возвращался к ним, проверяя свою жизнь на честность.

В тот момент мне хотелось разозлиться, крикнуть: "Да плевать на твои принципы!" Но я промолчал. В девятнадцать кажется, что мир делится на чёрное и белое — на героев и предателей. Но куда отнести брата? Куда отнести себя?

— А отец... он тоже притворяется? — вырвалось у меня.

— Нет, — Валентин покачал головой. — Он просто выбрал другую правду. Правду о защите семьи. И по-своему он тоже прав.

Мы замолчали. Молчание затопило кухню, как осенний туман. Я чувствовал, что с каждой минутой между нами прорастает что-то незримое — не стена даже, а целая пропасть из несказанных слов и непринятых решений.

Брат исчез из нашей жизни как-то обыденно — без драматических проводов. По обрывочным сведениям я выяснил, что он перебрался на Урал, устроился на металлургический комбинат. Потом, по слухам, отправился ещё дальше — на строительство БАМа. Мелькали какие-то новости: женился на медсестре, родилась дочь, потом сын.

Наши родители так и не увидели его снова. Отец умер от инфаркта зимой семьдесят восьмого — врачи не успели довезти до больницы. Мать пережила его на четыре года, угасла от рака в восемьдесят втором. Перед смертью всё спрашивала: "Валечка не приедет?"

Редкие весточки от брата доходили нерегулярно — телеграмма на Новый год, конверт с маркой ко дню рождения. Я отвечал скупо, формально. Обида, помноженная на годы, превратилась в рубец на сердце — он уже не болел, но мешал дышать полной грудью.

И вот теперь, спустя полвека, это письмо. "Дорогой брат, я болен. Врачи говорят, осталось немного. Хотел бы увидеться напоследок. Твой Валентин".

Старичок внимательно слушал, не перебивая. Когда я закончил, он задумчиво почесал подбородок:

— И вы едете к нему?

— Еду, — кивнул я. — Только не знаю, что скажу при встрече.

— А что бы вы хотели сказать?

Я смотрел в окно на проплывающие мимо перелески, на серое октябрьское небо.

— Не знаю. Может быть, спросить — стоило ли оно того? Эти принципы, эта правда... Стоили ли они разрушенной семьи? Стоили ли они того, что наши родители умерли, так и не увидев старшего сына?

— А вы как думаете? — тихо спросил старик.

— Я думаю... — я запнулся, подбирая слова. — Думаю, что каждый выбирает свой путь. И платит свою цену. Валентин выбрал свой путь — и заплатил. Мы все заплатили.

Мой попутчик долго молчал, потом вдруг сказал:

— Знаете, когда моя бабушка ссорилась с кем-то из родных, она всегда говорила: «Надо уметь прощать!» А дедушка непременно добавлял: «Но кого и за что?» И это правда важный вопрос.

Я посмотрел на старика с интересом:

— И какой у вас ответ?

— У меня? — он улыбнулся. — Я думаю, прощать нужно не поступки, а людей. Не за что-то конкретное, а просто потому, что без прощения жить тяжело. В первую очередь тому, кто не прощает.

Мы снова замолчали. За окном показались первые дома небольшого городка — конечной точки моего путешествия. Здесь, в доме престарелых на окраине, доживал свои дни мой брат.

— Спасибо, — я пожал руку попутчику. — За то, что выслушали.

— Не за что, — улыбнулся он. — Знаете, говорят, что время лечит. Это неправда. Время само по себе ничего не лечит. Лечит понимание, которое приходит со временем. Если позволить ему прийти.

Гремя по ухабам, автобус высадил меня возле облупившейся остановки. Я огляделся. Слева от дороги, метрах в трехстах, виднелся бывший санаторий, переделанный теперь под интернат для одиноких стариков. Иван Петрович, водитель, объяснил мне, как пройти.

— Видите двухэтажку с печными трубами? Это он и есть. Тут до войны еще детский лагерь был, потом больничка. А как молодежь разъехалась, сделали эту богадельню. Ничего, тепло, кормят. Многие просятся.

Я поблагодарил и зашагал по разбитой дороге. Ветер швырял мне под ноги сухие листья. По бокам от дорожки тянулись заброшенные грядки и обломанные деревья.

Медсестра провела меня по тихому коридору. Пахло лекарствами и свежим бельем.

— Он ждёт вас, — сказала она, останавливаясь у одной из дверей. — Только недолго, пожалуйста. Ему нужен покой.

Я кивнул и, собравшись с духом, вошёл.

Комната была маленькой, но светлой. Большое окно выходило в сад. В кресле у окна сидел седой худой старик. Я не узнал бы его на улице — так изменилось его лицо за эти годы. Но глаза... глаза остались прежними. Ясными и решительными, несмотря на болезнь.

— Серёжа, — он протянул ко мне руки. — Ты всё-таки приехал.

Я подошёл, неловко обнял эти хрупкие плечи, пахнущие лекарствами и старостью.

— Приехал, Валя.

Мы долго молчали. Что говорить после пятидесяти лет разлуки? С чего начать?

— Как ты? — наконец спросил я.

Он усмехнулся:

— Как видишь. Не молодею.

— Врачи что говорят?

— Всякое говорят. Но я уже насмотрелся на жизнь. Не боюсь.

Снова повисла пауза. Я смотрел на его руки — морщинистые, с выступающими венами. Руки человека, который много работал физически.

— Я получил твои фотографии, — сказал вдруг Валентин. — Дочка твоя красавица. И внуки... На тебя похожи.

— Да, — я почему-то смутился. — Глаза мои. А характер — весь в мать.

— Это хорошо, — кивнул брат. — У тебя характер... сложный.

Я не сразу понял, что он улыбается. Шутит. И вдруг мы оба рассмеялись — неожиданно, как в детстве, когда вместе проказничали.

— Помнишь, как мы яблоки у Нефёдовых таскали? — спросил он, отсмеявшись.

— Ещё бы! Ты меня через забор перебрасывал.

— А потом от собаки спасал.

— И драл за уши, чтобы больше не лез.

Мы вспоминали детство, юность, родителей. Всё, что было до того дня, когда наши пути разошлись. О том дне мы не говорили. Как будто обходили опасное место.

Но я знал, что должен спросить. Иначе зачем приезжал?

— Валя, — наконец решился я. — Ты не жалеешь? О своём выборе?

Он поправил одеяло на коленях и коснулся пальцами оконной рамы, словно проверяя её реальность:

— Жалею, что не смог объяснить. Вам всем — отцу, матери, тебе. Что не нашёл правильных слов.

— Но сам выбор...

— Сам выбор был единственно возможным. Для меня, — он повернулся ко мне. — Я не мог иначе, Серёжа. Понимаешь?

И я вдруг понял. Наконец-то понял, спустя полвека. Дело было не в политике, не в книжках, не в высоких идеалах. Дело было в том, что он не мог поступить иначе, не перестав быть собой.

— Да, — тихо ответил я. — Теперь понимаю.

Мы проговорили до вечера. О его жизни, о моей. О его детях, о моих. О том, что изменилось в стране и мире. О том, что не изменилось.

Когда я уходил, он сказал:

— Спасибо, что приехал, братишка.

— Я ещё вернусь, — пообещал я. — Через неделю. Привезу фотографии.

Он покачал головой:

— Не нужно фотографий. Просто приезжай.

В вагоне, возвращаясь домой, я вертел в руках старую отцовскую зажигалку, которую всегда брал с собой в дорогу. Вспомнились слова седого попутчика из первой поездки: "Прощение нужно не столько тому, кого прощаешь, сколько тебе самому".

Полвека я носил в себе обиду на брата, превратив её в часть своей личности. За выбор, за уход, за то, что предпочёл идеалы – людям. А сам разве не делал я того же, только наоборот? Не предпочёл ли покой – правде, безопасность – смелости?

Колёса отстукивали свой ритм, а за окном проплывала Россия – та самая, о которой мы когда-то так яростно спорили. Изменившаяся, но в чём-то остающаяся прежней. И я понимал, что нет ничего важнее этого запоздалого примирения.

Потому что в конце концов важны не идеи, не принципы, не правота.

Важны только люди, которых мы любим.

Как думаете, друзья, можно ли измерить время упущенными возможностями? Бывало ли в вашей жизни, что осознание приходило, когда песочные часы уже почти опустели? И что для вас значит настоящее прощение — признание своей неправоты или принятие чужого выбора? Буду благодарен, если поделитесь своими историями в комментариях.

Рекомендуем прочитать