Найти в Дзене
Издательство Либра Пресс

Учеба и шалости в институте восточных языков

Основывая Институт (здесь Институт восточных языков), Лазарев без сомнения имел в виду сделать доброе дело исключительно для армян, проживающих в России; но широкие права, присвоенные Институту в 1848 году, привлекли детей многих русских, и училище, возведенное на степень высших учебных заведений, предназначено было для приготовления драгоманов к азиатским посольствам. В 1848 году на 70 человек армян не было и 30 русских мальчиков; а в 1854 из 200 слишком воспитанников было лишь около 60 армян. Прежде армяне били нас и при том с искусством, которое входило в курс предварительного воспитания их в Тифлисе и Нахичевани на армянских базарах; а затем искусство их подчинилось нашей численности, и телеса наши были в безопасности от армянских тумаков. Лазарев не поскупился на издержки при основании Института. Кроме роскошного здания, он пожертвовал значительный капитал, на проценты с которого содержались стипендиаты его имени, администрация и учебный персонал Института, ремонтировалось здание

Продолжение воспоминаний подполковника Ивана Ивановича Дроздова

Основывая Институт (здесь Институт восточных языков), Лазарев без сомнения имел в виду сделать доброе дело исключительно для армян, проживающих в России; но широкие права, присвоенные Институту в 1848 году, привлекли детей многих русских, и училище, возведенное на степень высших учебных заведений, предназначено было для приготовления драгоманов к азиатским посольствам.

Портрет Ивана Лазаревича Лазарева, 1790 (худож. И. Б. Лампи) (фото из интернета; здесь как иллюстрация)
Портрет Ивана Лазаревича Лазарева, 1790 (худож. И. Б. Лампи) (фото из интернета; здесь как иллюстрация)

В 1848 году на 70 человек армян не было и 30 русских мальчиков; а в 1854 из 200 слишком воспитанников было лишь около 60 армян. Прежде армяне били нас и при том с искусством, которое входило в курс предварительного воспитания их в Тифлисе и Нахичевани на армянских базарах; а затем искусство их подчинилось нашей численности, и телеса наши были в безопасности от армянских тумаков.

Лазарев не поскупился на издержки при основании Института. Кроме роскошного здания, он пожертвовал значительный капитал, на проценты с которого содержались стипендиаты его имени, администрация и учебный персонал Института, ремонтировалось здание и содержался прекрасный сад, примыкающий к Златоустовскому монастырю.

Плата за пансионеров была 300 р. в год, за полупансионеров с правом обедать 200 р.; да иначе и не могло быть по отношение к полупансионерам, ибо классные занятия были и после обеда с 2-х до 6 часов. Приходящих, с правом платить лишь за уроки, не было.

В 1848 году, исправляющий должность директора был инспектор классов Алексей Зиновьевич Зиновьев. Форменное платье воспитанников в первых шести классах состояло из курток для классных занятий и мундиров с фалдам и для праздников; а в двух "специальных" из вицмундирного двубортного сюртука и мундира с фалдами, с золотыми петлицами на черных бархатных с красным кантом воротниках. "Специалистам" присвоены были шпаги и треугольные шляпы.

В конце 1848 года директором Института назначен был моряк, капитан 1-го ранга, Семен Ильич Зеленой, известный в то время составитель алгебры и автор лекций популярной астрономии, читанной им в Морском Корпусе. Высокообразованный, мягкий человек и педагог, прекрасный администратор, он сразу поставил Институт на степень высшего учебного заведения.

Москвичи, князья и столбовые русские дворяне, начали пополнять Институт своими сыновьями. С увеличением состава воспитанников, значительно увеличилась и изменилась администрация его. Воспитателями или, как в то время называли их, надзирателями приглашены были французы, немцы и русские, отличные и по образованию, и как педагоги.

Воспитателей было 12 человек, и делились они по 6 человек на дежурства, французское и немецкое, причем воспитанники обязаны были обращаться к ним, соображаясь с дежурными, или на французском или на немецком языках.

За отступлением от этого правила воспитанникам младших классов, в виде наказания, навешивался на грудь красный суконный язык, ношение которого лишало права на получение третьего блюда. Конечно, правило это не особенно строго соблюдалось, но распространение языков французского и немецкого между мальчиками заметно усилилось.

Из воспитателей я припоминаю Ивана Мартиновича Яннау, Августа Карловича Фабрициуса, Григория Павловича Ребристого, Василия Алексеевича Беляева и французов: Дюфё и Трестера. Между учителями выделялись и знаниями своим, и преподаванием разумным и увлекательным, профессора: Никита Осипович Эмин (он же и инспектор классов с 1849 года), Степан Исаевич Назарьянц, оба известные в то время ориенталисты, А. 3. Зиновьев, читавший русскую словесность, и профессор московского университета Феодор Лукич Морошкин, преподававший нам законоведение, по курсу Рождественского.

Учителями русского языка были Николай Михайлович Попов, закона Божьего Смирнов-Платонов, математики Леонард Осипович Повицкий, истории и географии Василий Иванович Гривцов, французского языка Куртнер и Петерман, арифметики Василий Андреевич Тихомиров, персидского языка - тегеранский армянин Николай Иванович Давришев, уверявший, что "от Тегерана до Петербурга только он один знаток персидского языка и арабских басен Локмана"; турецкий язык преподавал Лазарев (Лазарь Эммануилович).

Танцам учил нас танцовщик из московского балета, уже устаревший для сцены Пешков, гимнастику и фехтование Иванов, преподаватель того и другого в Московских кадетских корпусах.

Институт этот, изъятый из ведомства попечителя московского округа, находился под покровительством Наследника Цесаревича Александра Николаевича и попечителей, камергеров Ивана Екимовича и Христофора Екимовича Лазаревых. В среде учебного и административного ведомств этот Институт был единственным исключением, и кроме министра народного просвещения и своего начальства к нам никто не заглядывал и не имел права заглянуть.

В то время, когда в России телесные наказания доведены были до степени виртуозности, у нас за все время с 1849 по 1855 год было лишь несколько случаев, в которых директор употребил розги; да и то, как говорится, лишь для проформы, ибо свыше пяти ударов и не бывало. Между тем, как и вообще между мальчиками, были шалуны и лентяи; но шалости не переходили за границу приличий, и весьма естественно, потому, что дети были все из хороших семейств.

По части шалостей отличались изобретательностью Бурцев и Толстой. Так, например, однажды, заготовив предварительно лягушку, они стащили со стола серебряную большую табакерку у полуслепого старичка, учителя арифметики Василия Андреевича Тихомирова, высыпали табак, а в табакерку посадили лягушку и затем ее обратно поставили на стол.

Василий Андреевич, углубленный в рассматривание тетрадок классных занятий, некоторое время не обращал внимания на эволюции, которые выделывала табакерка по столу; но затем, когда она начала стучать по столу, он, крайне удивленный прыжками табакерки, стал присматриваться к ней и переставлять ее с места на место, вероятно соображая, в силу каких законов физических серебряный ящик начал оказывать признаки жизни.

Зная, в чем дело, мы едва удерживались от смеха. Наскучив наблюдением за табакеркой извне, Василий Андреевич пожелал познакомиться с внутренностью ее, взял табакерку в руки и, поднеся ее довольно близко к глазам, открыл. Лягушка, почувствовав конец ее временного ареста, и нанюхавшись достаточно остатков табаку, выпрыгнула.

Изумлению Василия Андреевича, уронившего табакерку на пол, причем она помялась, не было пределов. Но быстро сообразив, что это было лишь школьничество, старик сам рассмеялся и назвал нас шалунами, причем не счел нужным жаловаться на нас начальству; а мы, сложившись, вместо помятой табакерки, купили ему другую, более красивую и дорогую, и преподнесли ему.

Были у нас и любимые учителя, и нелюбимые. К числу последних, относился учитель немецкого языка, Вернер. Небольшого роста, худенький, щегольски одетый, прилизанный немчик, заносчивый и гордый с русскими поросятами, как нас звали немцы вообще, Вернер был предметом и насмешек и школьничеств.

То ему нечаянно обольют фрак чернилами, то его носовым платком вытрут классную доску, то подставят ему ногу в то время, когда он входит в класс, и немец с размаху растягивается на паркете; словом, не перечислишь всех тех истязаний, которым подвергали Вернера до тех пор, пока он не догадался оставить Институт.

Здесь кстати сказать о том, что воспитанники, изучавшие восточные языки, имели право не учиться немецкому и латинскому, так что у Вернера и у учителя латинского языка Меншикова, высокого, длинного, худого латиниста во фраке с фалдами наподобие ласточкиных крыльев, было в каждом класса не более двух-трех учеников, а остальные занимались метанием бумажных стрелок в их мудрые головы.

В 1849 году, как известно, во многих европейских университетах происходили довольно серьезные беспорядки. Чтобы не допустить этого и в наших, министерство издало строгие дисциплинарные уставы, но и не для одних студентов только, а и для лекций профессоров, что, несомненно, ожесточало сильно студентов.

Разумная свобода, которой пользовались мы в это же самое время, возбуждала зависть у студентов. Не только преподаватели наши, конечно, в старших классах, читали лекции свои, не стесняясь цензурой, но и само начальство снисходительно относилось к "болтовне молодежи", совершенно разумно заключая, что "между словом и делом разница большая, и такое или иное направление политических убеждений вырабатывает жизнь действительная, а не школьная".

У нас были кружки и политические, и литературные. Забавно и теперь вспомнить о тех политических соображениях относительно карты Европы, которые высказывались воспитанниками 6-го или 7-го классов. Сколько мне известно, ни один из воспитанников Лазаревского института не отличался политической неблагонадежностью.

Экзамены были у нас годичные, начинавшиеся с мая месяца. Первый экзамен был из Закона Божьего, и на этот экзамен иногда жаловал к нам и митрополит Филарет, которого мы таки побаивались, не потому, чтобы он был слишком строгим экзаменатором, а просто внешность его смущала нас.

Маленького роста, почти сухой старичок, митрополит имел взор суровый и такой проницающий, что казалось нам, будто он знает все наши внутренние достоинства или недостатки и даже каждому может наименовать билет мало ему знакомый.

Камнем преткновения для нас был Катехизис, составленный им же и, как автор, он несомненно интересовался, насколько произведение его усваивается нами, и потому часто давал вопросы помимо билета.

Вызывали нас по алфавиту. В списке вместе со мною значился Данзас. Мальчик он был способный, но избалованный маменькин сынок и притом с ленцой. На экзамене из 5-го в 6-й класс присутствовал и митрополит. Вызывают меня и Данзаса. Взяли билеты. Я заглянул в билет Данзаса и вижу, что билет легкий и хорошо ему знакомый. Данзасу отвечать первому.

Данзас краснеет, бледнеет, но молчит. Законоучитель предлагает прочесть билет. Молчание. Можешь быть, вы не знаете билета? Возьмите другой У Данзаса показываются слезы на глазах; он открывает рот, засовывает в него пальцы и вытаскивает изо рта большой комок ваты, который мешал ему говорить. Вату он препровождает в карман мундира и бойко читает билет.

Все изумлены. Директор спрашивает, не болят ли у него зубы. Нет. Зачем же вы напихали себе ваты в рот?

"Она от иконы Иверской Божьей Матери: я боялся срезаться на экзамене; мне посоветовали взять ваты от чудотворной иконы, положить в рот, и тогда я буду знать даже то, о чем мне и не снилось". С. И. Смирнов-Платонов улыбнулся такой наивности. Митрополит, заметив эту улыбку, насупился и, назвав Данзаса лентяем, посоветовал ему хорошенько учиться, ибо "чудеса совершаются не для тунеядцев".

Я читал проповеди Филарета и лично слыхал его в Чудовом монастырь. Проповеди его отличаются высоким литературно-богословским достоинством, изобилуют неологизмами и по своему научно-богословскому содержанию скорее лекции, а не проповеди. Религия есть принадлежность чувства и инстинкта, а не ума, ибо ум склонена к скептицизму; а потому и проповеди лишь те сильны, который производят впечатление прямо на чувства. В проповедях современника Филарета, архиепископа Иннокентия, более чувства. Красноречие его было увлекательно, а потому и ближе к цели.

Праздничные дни я проводил у князя Голицына (Владимир Сергеевич). Кроме удовольствий полакомиться прекрасным обедом и конфетами, которые приготовлялись домашним кондитером Уваром, я каждое воскресенье получал от князя билет в театр, который любил страстно.

Драматический театр того времени был полон таких знаменитостей. Но я был еще слишком юн, чтобы понимать великих артистов-художников, и потому предпочитал балет, производивший сильное впечатление и декорациями, и различными превращениями, и прекрасной музыкой. Балеринами того времени были Санковская, Андреянова и Ирка-Матиас.

Само собой разумеется, что балетоманы составляли лагеря, враждовавшие между собою из-за излюбленных танцовщиц. И вот однажды, поклонники Санковской учинили премерзкий скандал Андреяновой, которая танцевала в балете "Сатанилла".

Я был в это время в театре, а потому и расскажу об этом случае, как очевидец. В первом и во втором действии балета, Андреяновой то шикали, то аплодировали. В третьем акте, после весьма трудного pas des deux, в то время когда Андреянова и Монтасю (Фредерик), окончив pas, остановились в чрезвычайно грациозной позе, к ногам Андреяновой из райка был брошен какой-то предмет с длинной широкой лентой.

Зрителям, в том числе и мне, показалось, что предмет этот, должен был упасть по ходу пьесы. Но предположение это длилось не более секунды. Монтасю поднял упавший предмет, который оказался большой дохлой кошкой, с лентой на шее. Монтасю, взглянув на публику и отшвырнув от себя далеко за кулисы кошку, выразил мимикой знаки укоризны, относящиеся к публике.

Андреянова закрыла лицо руками, и видно было по судорожным движениям груди и плеч ее, что она плакала. Смятение в публике и на сцене трудно передать. В партере и в ложах мужчины и дамы все встали, начали раздаваться крики участия к невинно-пострадавшей артистке. Сцена наполнилась артистами и артистками, не участвовавшими в балете, в обыкновенных костюмах; они подходили к артистке, очевидно со знаками участия к ней и глубокого негодования к оскорблению, которое было ей нанесено.

Публика кричала, топала ногами, стучала стульями и креслами, дамы махали платками. Затем на сцену из партера и из ближайших к сцене лож полетали венки и букеты, которыми буквально закидали несчастную артистку. Полиция заметалась, мгновенно оцепили все ложи и раек, и в этот же вечер открыт был и виновник, этого поистине мерзкого поступка.

Таковым оказался гвардейской артиллерии штабс-капитан Константин Александрович Булгаков, сын московского почт-директора (Александр Яковлевич Булгаков), а "орудием его" какой-то дюжий мещанин, который и бросил кошку из райка с правой стороны сцены. На следующий день почитатели Андреяновой послали Санковской на квартиру пучок розог, обернутый атласом.

Таким образом, поквитались "андреянисты" с "санковистами", а Булгаков послан был за скандал этот на Кавказ.

В 1851-м году Москву посетила Фанни Эльслер. Москвичи, склонные к восторгам вообще, совсем обезумели. Во все время пребывания ее в Москве, я видел ее каждую субботу в доме князя Владимира Сергеевича, куда она приезжала обедать и где проводила вечера. Общество собиралось небольшое, но избранное. Танцевали под фортепиано, болтали, острили. В танцах принимала участие и Фанни Эльслер

Однажды князь, шутя сказал ей о том, что и я влюблен в нее. Знаменитая балерина, подшучивая надо мной, пригласила меня протанцевать с нею кадриль, а в воспоминание этого события подарила мне цветок из маленького букета, приколотого у нее на груди. Восторг мой трудно описать. Неделю целую я был, как шальной, получил немало двоек, но зато сделался героем между товарищами.

В 1851-м году Фанни Эльслер было лет 40. Прощаясь с артистами московского балета, она всем им сделала очень богатые подарки, а в том числе и учителю танцев у нас, Пешкову, - палку чёрного дерева с большим, художественно сделанным, золотым набалдашником. По отъезде из Москвы, она, говорят, вышла замуж за какого-то немецкого герцога.

С отъездом Фанни Эльслер наступил Великий пост. Казалось бы, что Москва должна успокоиться; по не тут то было. Сначала Москву взволновало убийство княгини Голицыной (Вера Дмитриевна) Зыковым (Николай Семенович), который собирался постричься в монахи, но, как видно прелести мира сего были сильнее стремления к царству небесному.

А затем москвичи предались столоверчению. Филарет громил проповедями грешников, предавшихся бесу любопытства узнать будущее свое из постукивания столов. Сорок сороков заунывным звоном колоколов призывали на молитву, но все тщетно. Явился и полоумный Иван Яковлевич Давьятов, без церемоний плевавший в песочницу или в лица вопрошавших, из чего делались различные заключения, конечно, собственного изобретения посетителей.

На улицах Москвы показались юродивые, между которыми особенной праведностью отличался Филипушка, вооруженный железной дубиной, с большим медным голубем на рукоятке. Юродивые, гремя цепями вериг, прорицали, икали, плевали и предсказывали скорое пришествие антихриста с семью печатями во лбу.

Усердные почитательницы юродивых плакали и кормили их на убой сайками и калачами с икрой. Начали появляться чудотворные иконы с мироточивыми глазами. Полиция ловила юродивых. Духовенство обнаруживало обманы. Словом, все шло своим обычным порядком.

Отношения политические наши к Европе и к Турции в особенности обострялись. Москвичи не унывали и заготовляли "знаменитые шапки, чтобы закидывать врагов".

Продолжение следует