* * *
Большая война, о которой говорили взрослые и дети с утра до ночи, для Вани Ромашкина началась, как только он научился ходить. До этого, сколько он помнил, он уже играл с мальчишками и девчонками в войну, правда, почти не помнил, когда сам изображал немца. Такие были правила, что сначала немцами, хочешь или не хочешь, становились самые маленькие дети, за ними шла скотина: козы, поросята, телята и другая шустро бегающая живность, потому что дети постарше хотели быть только храбрыми красноармейцами и разведчиками.
Самым вредным немцем был бодливый бычок Турка – почему Турка, не знал никто, просто у него была морда чёрного цвета, а в поселке почему-то всегда считали, что турки тоже черномордые. Этот «фашист» нападал без предупреждения и повода так, что даже самые храбрые «красноармейцы» бежали врассыпную и прятались кто куда, а Турка – «фашист», у которого очевидно чесались рожки, останавливался, раздвинув широко ноги, тупо не понимая, за кем же ему гнаться. Это и выручало многочисленную, босоногую, а чаще всего и голозадую «красную армию».
Как иногда посмеивались дедки и бабки:
– Точно, как в Гражданскую войну.
Если Турка был фашистом с утра до вечера, то свинья Пронька – зараза, служила и тем, и этим, по настроению, с ней надо было держаться на стрёме, она по очереди гоняла и красноармейцев, и фашистов. Как объяснили старшие:
– Пронька с четырёх месяцев от рождения была настоящим, закоренелым предателем. Она могла дать почесать себя, довольно похрюкивая, съесть с руки сухарик, а потом подцепить рылом так, что мало не казалось.
Так дети и усвоили, что предатель хужей фашиста. И не дай бог, если кого-то прозвали предателем.
Ещё в этом посёлке жили пять сосланных с Поволжья немецких семей, в которых тоже было много детей. Но они почему-то меньше всего хотели быть немцами, в смысле – фашистами. Однако местных детей было намного больше, и они запросто принуждали ссыльных становиться врагами в своих игрушечных войнах, хотя бы временно. А временное часто становилось постоянным, и обе стороны продолжали «воевать» даже после того, как заканчивались боевые действия. И так было, пока одна из немецких мам или бабушек не выносила на поле битвы тарелку со штрудлями. Начиналось угощение всех бойцов – и тех, и этих, кроме Турки и Проньки. Наступало не просто временное перемирие, а самый настоящий, большой мир и долгожданный интернационализм.
Дети любого возраста моментально забывали о войне. Штрудли… О..о! Штрудли – это раскатанная тонким слоем лепёшка из муки с отрубями, чистой муки тогда не было, лепёшка намазывалась картофельным пюре с жаренным на любом сале луком и скатывалась в рулон, который резался на много кусков и запекался в печке. И это было… объеденье! Многие в посёлке пробовали стряпать штрудли, но почему-то только в немецких семьях получалась такая вкуснотища. Главный недостаток штрудлей – их всегда не хватало, и часто можно было видеть, как сидят рядом «красноармеец» с «фашистом» и мирно делят один штрудль на двоих, откусывая по очереди и строго следя, придерживая пальцами у губ друг друга, отмеренные на глаз доли лакомства. Что было, то было.
Основные разговоры у взрослых были о проклятой войне, голоде, урожае, о грабительских налогах, а ещё слёзы… очень много слёз, когда всем посёлком читалось очередное фронтовое письмо – треугольничек. А ещё собирали к зиме посылки на фронт, в которые каждая семья должна была положить не меньше двух пар связанных из личной овечьей шерсти носков или варежек. Шерсть пряли сами и делились по-соседски с теми, у кого не было овец. Не каждая семья могла держать овец, налог не позволял такую роскошь.
Время от времени, а если точнее, каждые три месяца, приезжали на грузовике солдаты с винтовками и по избам ходили уполномоченные с наганами на поясах и обшаривали погреба, сараи и даже чердаки. Мамка за ними бегала и причитала, что овощи она давно сдала, яиц нет, потому что петуха ястреб унёс, а молодой ещё не дорос. Иногда такое проходило всерьёз, не каждый уполномоченный знал, что куры и без петуха хорошо несутся, а масла не было, потому что молока старая корова Зорька дает – своим детям не хватает. Бывало, находили спрятанный узелок с просом или пшеницей, мама плакала, кричала и вцеплялась в узелок, чуть ли не зубами. Солдаты ругались, толкали её и называли фашистской пособницей.
Попадались среди них сволочи, могли последнюю кружку молока забрать из рук ребёнка и выплеснуть, запросто, назло. Но хороших было больше. Они шарили не нагло, отводили глаза, как бы не замечая найденное, оглядываясь, тихо говорили: «Нешто мы не люди, у нас и свои дети. Нас тоже пойми – требуют. Мы не по своей воле. Лучше на фронт, чем у детей отбирать. Два-три раза не соберем норму, дальше догадайся куда. Соберут нас и ту-ту..у… Ладно бы на фронт, а то и на Колыму».
Были и такие гады, что угрожали винтовками, даже стреляли, правда, в небо, отпугивали. Попадались и среди поселковых, что доносили – у кого, где и что припрятано. Марфа, прижимая палец к губам, говорила своим: «Остерегайтесь, детки, рядом всегда найдётся, кто кукиш в кармане держит. Из чужого языка не завяжешь узелка. Люди нынче пуганы, заморочены. Ой, глядите!.. Колхозное – ни-ни! Что на уме, то мне скажите. Лучше я хворостиной по жопе, чем донос кто-нибудь на бумаге. Спаси и сохрани нас, господи, от такого».
…Ване было шесть лет, и считался он сиротой. Как говорили: отец геройски погиб на фронте, мать пропала без вести. Такой была в посёлке, наверное, каждая вторая семья. Жил с родной бабушкой Марфой и тремя её детьми: Валей, Колей и ещё раз Ваней. Получалось, приходились они ему тётей и дядями, но, прожив с ними с рождения одной дружной семьёй, он считал их братьями и сестрой, а родную бабушку Марфу звал тоже мамой. Бывало, кто-то из соседей спрашивал:
– Бабушка дома?
– Бабушки у меня нету, я не знаю, куда она делась, а моя мама Марфа ушла сено косить
…Вообще-то, случилась странная вещь, он этого не знал по малолетству. Примерно через месяц после родов мамка его, Анна, сбежала неизвестно куда. Отец к этому времени, как все говорят, уже год служил в Красной армии, было от него всего одно письмо с какой-то финской границы. Бабушка Вани, Марфа, тихонько поплакала, почертыхалась, помолилась, взяла пять яиц, Ваню на руки и пошла в церковь. По знакомству с батюшкой, а больше назло дочери, записала Ваню на своего родного отца, который пропал в Гражданскую войну, то ли расстрелянного – не то белыми, не то красными. Так волей родной бабушки – мамы Марфы, стал Ваня Ромашкиным Иваном Филипповичем, так в церковной книге и батюшка записал за пять яиц, не вдаваясь в подробности. В сельсовете председатель покочевряжился и всё-таки выдал метрику на рождение только потому, что Марфа была работница, как тогда говорили: «Я и баба, и мужик, я и лошадь, я и бык».
Месяца через четыре-пять после начала войны пришёл единственный треугольничек от матери Вани – Нюры, то есть Анны. Объявилась. В письме сообщила, что пошла добровольцем на фронт, защищать от врагов родину.
Когда Ваня подрос, он уже знал, что его отец и мать погибли в бою с проклятыми фашистами. Это давало ему негласное, но законное право в военных играх быть только храбрым красноармейцем, что добавляло личной важности и особой гордости за своих смелых родителей, которых он никогда не видел.
В 45-м, когда уже и не ждали, вернулся пропавший без вести с первого месяца войны муж Марфы Михаил. Он был второй её муж – отец Коли, Вани и Вали, а первый муж, отец Анны – Нюры, матери маленького Вани, погиб ещё в конце гражданской. Михаил настолько был старый и слабый, что Ваня даже засомневался, отец он ему или дед, тем более дед Миша сам путал и называл его – то внучек, то сыночек.
Ваня научился крутить для него цигарки из газетки, помогал дойти до завалинки или подать батожок. Мама объяснила ему, что дед Миша хоть и не Ромашкин, но тоже ему родной. Потом узнал, что дед был в плену у фашистов, где его травили какими-то газами. Он постоянно кашлял до слёз и кровавой слюны. Ещё Ваня слышал от чужих людей, даже от соседей, как они за глаза называли деда Мишу предателем. Но тут он был не согласен.
Во всех семьях в военное время предателем считался тот, кто мог кусок хлеба или сухарь спрятать и – уж не дай бог!.. – кусочек сахару съесть втихаря. Нет, за дедом Мишей такого никогда не водилось. Он и сам недоедал и последний кусок детям отдавал. Поэтому на такие злые выпады чужих людей Ваня, как и все его братья, так же зло отвечал:
– Сам прячешь сухари и жрёшь под одеялом. А наш дед Миша – не предатель!
Так все в посёлке и принимали, что дед Михаил – это дед Вани, а бабушка Марфа – самая настоящая мама. И всем всё было понятно.
…Неожиданно в конце августа 1946 года приехала к ним красивая и нарядная тётя. Она с разбегу поцеловалась с мамой Марфой, потом они постояли, поплакали, обнявшись, после сидели, гладили друг друга и вспоминали давнее.
– Нюрка, Нюрка… а! Где же это тебя черти носили, а? Одна весточка с фронта за пять лет. Мы ж тебя похоронили давно.
– Ой, и не говори, мама-а! Ой, война всё это, война проклятая. Ой, сколько мы натерпелись страху. Это только пишут и в кино кажут, какие мы храбрые там.
– Ой, и не говори, дочка, война-а. И за что это нам? Да как за что? За Бога всё! Как в семнадцатом церкви порушили, царя убили, так и пошло всё наперекосяк. При лазаретах воевала или ещё как?
– Конечно, ещё как, мама. В ППЖ я числилась.
– Курсы какие кончала или по ходу училась?
– В походах, конечно. Война всему научит.
– Страшно, поди, служить было?
– Ой страшно, мама. На войне, где ни служи – всё одно страшно. Там с вечера не знаешь, что тебя утром ждёт. Там по-другому солнце встаёт и садится. По-другому там и дождь, и снег. То ли град с неба, то ли осколки железные.
Так они поплакали, а потом, между разговором, дочь объяснила, что ППЖ – это походно-полевая жена командира. А что, служба сытая, бывало, даже и весёлая, но не благодарная, потому что если погибал командир, то его пэпэжэ отсылали в ближайший госпиталь – в санитарки или, хуже того, в прачки – это была самая тяжёлая работа. Везло, если на тот момент оказывалась беременной, отправляли в тыл.
Марфа толком ничего не могла понять про пэпэжэ и только укоризненно качала головой.
– Грех, поди! Ох и беспутные бабы на войне.
– Не суди нас так, мама. Может, это мы, пэпэжёны, полвойны выиграли, потому что каждый день командира на бой благословляли, ждали и после боя первыми встречали со слезами, надежду ему на жизнь давали. Мам, а где же мой сыночек, Ванечка?
– Ты не сказала, где Володька, отец его?
– Так у нас, мама, ещё в начале войны пути-дорожки разошлись. Его ранило, я, как путная, в госпиталь, а он там с какой-то медсестрой спутался. Сказал, что она его с поля боя вытащила и выходила, теперь он, как кобель порядочный, должен на ней жениться. После узнала, что они в госпитале снюхались, а не на каком-то поле боя.
– Ну, а ты?
– Я говорю ему, скотине, мол, сынок есть у нас, Ванюшка.
– А он?
– Сказал, что война всё спишет, если только выживем. А выжить у нас – шанец маленький. Пугал, что немец стоит под Москвой, и… вообще, мы не пара с ним. Представляешь! Я ему не пара! Мол, ошибся во мне по молодости. Представляешь, мам, он ошибся! Ну-у, как тебе?
– В чём ошибся-то? Тебе ж токо шышнадцать в тридцать девятом было. Ты же ещё самоё бабье дело – не того ещё.
– Во-от, за это самоё он и ошибся, как бы. Ни к столу, говорит, не угодить, ни за столом развеселить, даже в койке его ублажить не могу! Я ему за такие слова по морде дала. Так он, мам, представляешь, нисколько не обиделся, так, ранением прикрылся. Потом я, конечно, пообтерлась, поднатаскалась…
Ваня с любопытством выглядывал из-за печки и не понимал, почему чужая тётка зовёт его родную маму Марфу мамой, а его – сыночком.
Нюра быстро достала из фанерного чемодана что-то красное и развернула.
– Ну, иди ко мне, сынок, ты что, не узнаёшь свою родную мамочку? Я тебе пальто новое привезла!
Она встряхнула, расправила, и… оказалось, что это ярко-красное зимнее пальто. Подошла и набросила на сына.
Пальто было велико и свисало с худых плеч почти до пола. Ваня топтался, ему было неуютно.
– Как оно тебе хорошо… В аккурат на вырост! Года на три, а то и на пять хватит. Ну, поцелуй свою мамочку, сынок. Забыл, что ли?
Ваня растерялся от такой наглости незнакомой тётки, уронил пальто на пол и прошептал:
– Ты тётка, и всё, а мама моя вот! – он ткнул пальцем в живот маме Марфе. – И пальто твоё девчоночье, красное!
Он прижался к маме Марфе, которая вытирала глаза кончиком косынки. Нюра тоже хлюпнула носом и вздохнула.
– Ваня, сыночек! Это всё война, она проклятая. Когда-нибудь сам всё поймешь… Вот, смотри!
Она высоко подбросила на ладони огромный, с кулак, белоснежный кусок сахара.
– Бери, сынок, не боись. Я специально у продавщицы для тебя выбрала. Можешь сам хоть весь съесть.
Ваня не удержался от соблазна – не каждый день ему перепадало такое. Взял сахар и повернулся к маме Марфе.
– Ма, а пускай дед Миша поколет его на маленькие кусочки, нам дней на пять хватит чай пить.
– Мамочки! Тятька мой не родный живой!?
– И тятьку вспомнила, надо ж.
– Не знаю, поймёшь когда меня, мама.
– Пойму я или не пойму – это уже другое дело. Ты Ване объяснить смоги, а я как-нибудь.
– Пусть вырастет сначала. А где тятька? Я уже знаю, что он вернулся с фронта. Плохой сказали, правда.
– Ушёл с утра в райцентр, работу какую-нибудь выпросить. Только в пастухи его берут после плена. Он же перед войной на зоотехника выучился. А после ранения и плена задыхается. Вся скотина разбежится.
– Не имеют права не взять. Он же воевал!
– Раз в плену был, воевал не воевал – не важно уже. Как освободили, сразу в тюрьму отправили. Кто в плен попал, слышала небось, всех предателями народа считают. Он был такой больной, стоять не мог. Его уже в нашем лагере узнал какой-то местный начальник, они в одном полку начинали служить вместе, вот он и рассказал кому-то, что Михаил даже геройство какое-то совершил, ему и награду даже назначали. Мир не без хороших людей, да только начальство по-своему рассудило. Домой его помирать отпустили, и на том спасибо, шибко плохой был. Так и остался предателем по-ихнему.
– Никакой бумаги оправдательной не дали?
– Никакой. Тот самый начальник на свой страх отпустил его за то, что знал, как Михаил спас командира от смерти в бою. Ну, для начала два месяца лежал дома – ни живой ни мёртвый. Его бы лапшой каждый день со сметанкой, а у нас одни лепёшки из отходов с лебедой да гнилая картошка с тыквой. Молока наша старая Зорька дает полведра на четыре рта, а у моих проглотов глоток с полкружки.
– А когда он ушёл в райцентр?
– Утром, с петухами.
Нюра забегала по избе, всплёскивая руками. Она любила своего отчима с детства, и он выделял её, даже из родных детей, за ласковый нрав и доброту.
– Это мы его, выходит, встретили километрах в пяти от поселка. Старик худющий, в солдатской шапке и с палкой?
– Он, кто ж ещё такой у нас, с батожком.
– От зараза я, тятю нашего не узнала! Ты сама знаешь, мама, он же нам всегда как родной был. А мне ещё попутчик сказал, что это мой папаша, а я только хмыкнула, как же, мой тятя! Наш и красивый, и сильный был. Его что, даже отвезти было некому? Как же он дойдёт до райцентра пеши?
– Да так… За день до райцентра потихоньку пёхом и дошкандыбает. Председатель лошадь ему не дал: предателю, сказал, не положено. Председатель, он ничего, он бы, может, и дал бы лошадь, да донесут на него самого. Нынче и не поймёшь у нас, кто дулю в кармане держит.
– От, подлюки! – Нюра оглянулась. – И куда ему в районе?
– Сначала надо в НКВД отметиться, а сколько там мурыжить будут – не знаю, потом в райком. Он же до войны партейный был, даже грамоты имел. Прихватил с собой, может, помогут. Сама-то надолго? Как добралась в такую даль?
– Досюда случайно. Ну, не совсем случайно. В райцентре, на базаре, долго искала кого-нибудь на телеге от вас. Нашла шустрика одного, мясо телёнка продавал. Оказалось потом, это ваш зоотехник, начальство, словом, раз на телеге колхозной приехал. Бойкий такой, из себя весь, мужичонка. Хроменький, правда, но ничего, видный, даже форс держит. Фёдором зовут.
– А..а, Фёдор… Этот ни одной юбки не пропустит, тот ещё кобеляка. Глянулась ему? Ну да, ещё бы… Погоди! Говоришь, мясо продавал? Ну не гад? Тот телёнок издох позавчера. Сам Федька при мне прям указал скотнику Степану свезти тушу на скотомогильник и закопать. Значит, он понарошку сказал ему, а сам… Ну да!.. Дохлятину разделал и на базар! Ну и гад! И то я гляжу, с какого это достатку Степан со вчера пьяный. Выходит, Фёдору ты глянулась?
– Ну, мама, у него же не написано на лбу, что он втихаря дохлой телятиной торгует. Обещался завтра, с утречка, назад меня отвезти туда, где взял. Мне надо в город успеть вернуться, на работу в автобазу меня берут. Я одному начальнику колонны нравлюсь. Такой весь из себя!.. Фронтовик, майором был, куча медалей и орденов, красивый мужик, весь такой… видный! Мам, мне бы твои старые украшения сильно помогли. А где они, наши перстень и серьги? А какая брошка! Ты ж их мало носила. Я с детства такую красоту помню, хоть и совсем маленькая была. Мам, я вся в тебя, люблю украшения! Пришла пора от матери к старшей дочери кое-что передать. Мам, за мной, в марафете и в этих украшениях, очередь из мужиков выстроится. Хватит, навоевалась, пора мне свою жизнь налаживать. Как думаешь?
– Ишь, как она об матери вспомнила. Ради украшений.
– Ну не обижайся, мам. И то правда, что мне жить, а тебе доживать. Закон жизни.
С улицы послышался свист, один и другой.
– Ваня, никак Витька Шилов, он мне попался у избы, тебя спрашивал.
– Это меня, мам, зоотехник ваш хромой. Мы с ним так договорились, свистнет он два раза. Пошептаться насчёт завтра надо, когда мне в район ехать. Вернусь скоро, посидим, сама насчёт закуски соображу. Привезла я вам пару буханок хлеба, кой-каких консервов, ну… ещё бутылку белой, как же, столько не виделись! Меня всем тот самый орденоносец, начальник колонны обеспечил. Красавчик!.. Вот так. Имеет виды. Ну, вы тут без меня пока, я скоро. Сынок, ты так и не поцеловал свою маму.
Нюра крутанулась перед треснутым зеркалом у окна, поправила платье, уже на ходу поцеловала Ваню в щёку. Он чуть дёрнулся, но отстраниться не успел, стоял и недовольно вытирал щёку. Когда мать вышла, хмуро посмотрел вслед, даже к окну подошёл и проследил за ней. Вздохнул.
– Мам, а эта… тётка Нюрка, шалава, да? – подошёл и пристально глянул маме Марфе в глаза.
– Не знай, сынок, не знай. А только и то правда, она твоя настоящая, родная мать. Ох, сиротинушка ты при живой мамке, Ванечка-а!.. – прижала его к груди, всхлипнула.
– Не-ет! Неправда это! Ты моя родная и настоящая мама.
Они крепко прижались друг к другу, всплакнули, и никто им не мешал. Старших детей Марфа с утра отослала собирать хворост, придут не скоро, к вечеру.
– Всё, сынок. Порадовались, поплакали и будет. Мне надо в кошару, дел невпроворот. Сходи к Витьке, голубей погоняйте на току, глядишь, поймаете хоть одного на лапшу. В кастрюле хлеба четыре кусочка, съешь один.
– А ты съела свой?
– С собой взяла. Что-то не хочется сейчас, перебила весь аппетит шалава. Слышал, сказала она, целых две буханки привезла и консервов каких-то, так что живём!
Марфа хлопнула по карману фартука, выпила ковш воды из ведра и вышла. Ваня хотел сказать и не успел, он же видел, что карман пустой.
Он тоже попил воды, взял подаренный кусок сахару и попробовал откусить – не тут-то было. Сахар был твёрдый как камень, и как он его ни грыз, даже маленького кусочка не откусил, так, крошки. Но сахар был очень сладкий, казалось, что такого он никогда не ел. Топором бы рубануть, но топор унесли братья, рубить хворост.
Ваня сунул сахар за пазуху и пошёл к Витьке, у него есть чем расколотить этот здоровенный кусок. Проходя мимо красной кучи на полу, он пнул изо всех сил, пальто взлетело вверх и… распахнув рукава, упало на него, как будто обнять хотело. Взвизгнув, он откинул пальто и выбежал во двор. К Витьке надо было идти огородом, мимо бани.
Он почти прошёл баню, когда услышал вроде как чей-то смех, то ли стон, остановился, прислушался. Звуки доносились из бани. Было и страшно, и… любопытно. Он уже слышал такие звуки, слава богу, не первый день живёт на свете, но кто это мог вот так… ещё и в их бане. Нерешительно переминаясь с ноги на ногу, соображал: сбегать за Витькой или самому разобраться? И вдруг услышал вроде… знакомый голос. Не дыша, подкрался и заглянул в маленькое окошко, без стекла. Сначала было темно, но он упорно вглядывался, пока не увидел!.. И рот открылся сам по себе. Ухватившись руками за лавку, стояла голая тётка Нюрка, вокруг неё по-собачьи прыгал зоотехник.
…Такое Ваня видел впервые. Не в том смысле, что он никогда не видел, как дядьки с тетками милуются друг с другом, этим никого не удивишь. А в избе, вдоль по лавкам, двое, трое, а то и все четверо детишек под одеялами страсти эти на свой лад шёпотом пересказывают – дело-то житейское.
А тут… чёрт-те что! Ваня был мальчик впечатлительный, и от того, что он увидел – у него закружилась голова. Он сел на землю и заснул.
Очнулся от громких криков и от ощущения, что летает, – то вверх, то вниз. Приоткрыв чуть глаза, увидел, как жена зоотехника, тётка Мария, вцепилась одной рукой и таскает за волосы голую тётку Нюрку и старается дёрнуть посильней, другой рукой ухватилась за рубаху Фёдора, наверное, чтобы не сбежал, и пытается ногой попасть – куда побольней. Сам Фёдор одной рукой держал его, Ваню, поперёк и прикрывался им от тяжёлой руки жены, другой поддерживал свои штаны, которые всё время падали до колен.
На крики сбежались соседские бабы и выстроились кружком – руки в боки, выгибались и смеялись громко, от души и подзадоривали то подругу Маню, то кобеля Фёдора.
– Бабоньки, так это ж Нюрка, дочка Марфина! Явилась, без вести пропавшая, навоевалась!
– Ей в городе мужиков не хватило, да? Или там на таких не смотрят после войны?
– Федя, штаны не держи, брось их к чёртовой матери.
Жена Фёдора, наконец, изловчилась и как-то затолкала изгвозданную Нюрку назад в баню, правда, упустила при этом Фёдора, и закрыла дверь на щеколду.
– Мань, меня первую ставь в график на Федьку, раз он теперь зоотехник не только для скотины. Я трудом за всю войну заслужила…
Зоотехник уже не понимал, где бабы шутят, а где говорят всерьёз. Он аккуратно поставил Ваню в сторонку, как стоял со спущенными штанами, вытер пот, обвёл всех прищуренными глазами, спохватился и подобрал штаны.
– Дуры! Как есть, все дуры!
Хромая сильнее обычного, Фёдор пошёл, застегивая на ходу штаны. Ещё долго было слышно из-за кустов, как громко материл он баб, особенно свою жену, поминая вдоль, поперёк и наперекосяк их интернациональные достоинства.
А собрание у бани продолжилось. Фёдора оставили в покое, ему досталось, можно и поберечь мужика для дальнейшей жизни на общее благо. А вот с бывшей до войны своей, а теперь приезжей разобраться решили по законам военного времени.
– Та-ак! Мы, по-Федькиному – дуры! А Нюрка для него самая умная, да? – визжала жена Фёдора.
Она схватила охапку сухой травы, положила кучкой под дверь бани и достала спички. А по огороду уже бежала Марфа, она успела увидеть Фёдора без штанов, даже кое-что услышала. Оттолкнув Марию, она быстро раскидала траву и прижала к себе испуганного Ваню.
– Дуры вы!.. Точно, дуры! Идите бабы, от греха подальше. Уедет Нюрка сегодня, в крайнем, завтра.
– Ага, как же, газик ей из райкома пришлют!
Тесной кучкой, продолжая высказывать самые разные мнения, женщины пошли через огород. Спустя минуту донёсся дружный хохот и наступила тишина. Марфа открыла дверь, выпустила дочь из бани.
Они сели на лавку у стены. Испуганный Ваня жался к маме с другой от тётки Нюрки стороны. Она уже чуть оделась и, хлюпая разбитым носом, пыталась пригладить растрёпанные волосы одной рукой, другой трогала мать за плечо.
– Злые у вас бабы, мама, как собаки все. На фронте и то добрее были.
– На фронте живут одним днём. Как говорил мой тятя, Иван Филиппович: один день дома – всего один день, а один день на войне – это целая жизнь.
– Тётка Нюрка, а наши бабы на кого сильно злые, на тебя или на дядьку Федьку? – Ваня посмотрел на неё с укором.
– На меня, сынок, я для них чужая. У баб всегда так: бабы же и виноватые, а с мужика – как с гуся вода. Сам узнаешь, когда вырастешь. Женишься, тогда и поймёшь, кого больше любят, а на кого больше злятся.
– Меня все бабы любят, только я мамин сынок, а не твой. Скоро вырасту и на своей маме женюсь, – он прижался к Марфе. – А ты ехай от нас, шалава, и никто ругаться не будет.
Он посмотрел глазами, полными слёз, на новозаявленную мамку и… побежал через огород. Нашел палку, забежал за куст, выглянул, прицелился и застрочил, как из автомата: «Тра-та-та! Бах, ба-бах! Ур-ра-а!..» И побежал, прыгая, дальше.
…Нюре повезло. Председатель в тот день уезжал в райком партии, и Марфа уговорила его взять попутно дочь. Остаться погостить ещё ни у кого не было охоты. Председатель уже был наслышан о приключениях приезжей в бане с Фёдором и сгоряча предложил ей идти пешком, но, осмотрев снизу до верху ладную фигуру беспутной молодой бабёнки, хмыкнул и кивнул на ходок – так называлась облегчённая телега для начальства.
– Петрович, ты, может, встретишь там Михаила моего в райцентре случайно или как, привёз бы, а то он, сам понимаешь... – поклонилась нижайше Марфа.
– А пускай родная дочка за отца попросит, по всему видать, не маленькая уже.
Председателю было чуть больше тридцати, но по виду на все – за сорок, без левой руки ниже локтя, этому никто не удивлялся, такое было время. Многие потеряли в эту войну кто руку, кто ногу, а кто и больше, но… председатель был энергичным и, надо не надо, влезал в дела всех. По-другому и нельзя было в его должности.
– У тебя жена есть, Петрович.
– Ну-у, так не моя жена должна за предателя родины просить. Ладно, найду его и привезу, только высажу за озером, чтоб никто не видел. Мне тоже в свой зад пинков не надо. А ты, Марфа, лучше не встревай не в своё дело. Тебе скоро на дойку, потом на прополку. Вот там и будь.
– И тут я будь, и там я будь… Везде я будь! Такая вот у нас в колхозе жизнь, дочка. Все мы тут как на фронте. Только война когда-то кончается, а для баб в колхозе – мобилизация пожизненная, токо демобилизация посмертная.
– Органы тебя не слышат, не то мобилизовали бы за такое куда следует. – Председатель плюнул, отвернулся.
Мать и дочь обнялись, всплакнули на плече друг у друга, охнули и, словно обречённые, расстались. Напоследок Нюра ещё раз пронзительно глянула в глаза матери.
– Мама, ты так никогда и не отдашь мне украшения? Я ж по праву старшей дочери прошу. Тебе они больше ни к чему, выходить не с кем, да и некуда, годы вперед тебя вышли. А, мам?
Марфа как-то резко переменилась лицом, дрогнули от обиды губы, но глаза остались сухими.
– Похоронила, да? И мать, и отца похоронила, да? А мы, дочка, ещё живые. Нету у меня ничего для тебя, а если бы и было что, так давно не про твою честь. Мне ещё сыночка нашего, моего Ивана Филипповича, ростить, будет кому передавать.
Напоследок незаметно перекрестила уезжающую дочь и погрозила вслед кулаком. Нюра в ответ согласно кивнула и начала искать глазами сына Ваню. А он прятался за деревом, выглядывал и тоже грозил.
Это была его последняя встреча с родной матерью.
В один из тёплых августовских дней Коля и Ваня пошли охотиться на уток или на что подвернётся. Озеро находилось в двух километрах, и ещё один надо было пройти до обратной стороны, где был низкий, заросший камышом и рогозой берег. Лысух и уток, а особенно крупных куликов было там – видимо-невидимо, даже гуси, бывало, выплывали на чистую воду вдоль камышей. Правда, достать их из неказистой берданки двадцать восьмого калибра было практически невозможно.
Когда-то, по слухам, в самом начале века, это была удобная, лёгкая и красивая казачья винтовочка, и только спустя почти полтора десятка лет, когда закончились родные патроны с пулями, дядя Василий бережно собрал латунные гильзы и стал заряжать их мелкой дробью. Так боевая винтовка превратилась в берданку – не очень серьёзное охотничье оружие, так себе, баловство, поскольку патрон был совсем малюсенький. Если положить больше пороху – места для дроби мало, если больше дроби – заряд получался слабый, одним словом, «пукалка», а не охотничье ружьё. Но даже с таким наловчились добывать дичь, если удавалось подобраться на десяток метров.
Как рассказывали иногда в кругу семьи, чаще всего с оглядкой, когда эта старая «пукалка» была ещё винтовкой, она принадлежала Ивану Филипповичу Ромашкину, отцу Марфы. С ней, вспоминают, он воевал в гражданскую, то против белых, то против красных, а то и против всех, когда озверевшие от безвластия и беспорядка люди искали врага в каждом встречном.
Короче, он воевал против всех, кто покушался на его не просто огромное, нажитое трудовым потом и политое кровью нескольких поколений Ромашкиных крестьянское хозяйство, а настоящее, богатое поместье.
Начинал его собирать по крупицам ещё в девятнадцатом веке прапрадед Вани и дед Марфы, Филипп Ромашкин, через десять лет после освобождения от крепостного права. Он-то и заложил трудами и молитвами основу на будущее, не зная ни одной буквы и цифры. Любые деньги держал в уме до копейки, подписывал купчие бумаги крестиком, хорошо понимая, что это не дело, что и на земле нужна для работы грамота. Жилы рвал сам и никого из домашних не жалел. Как только встал более или менее на ноги, решительно отправил старшего сына Ивана – сначала, само собой, в церковно-приходскую школу у себя, потом подальше, в Тулу, а после… – аж в сам Петербург.
В семье рассказывали и пересказывали легенду, как с некоей учёной экспедицией Иван Филиппович прошел пёхом и проплыл по рекам, северным озёрам и морям много сотен вёрст. Он и на горы взбирался, под землю и под воду опускался, постигая законы земли и небес, даже до святых келий на Валааме и Соловках добрался, где прошёл тяжёлую школу трудника, причастился и получил благословение у святых отцов. Денег много не заработал, но привёз в тряпице за пазухой прозрачный кристалл, через грани которого прокладывались тайные пути, которыми можно было пройти в особое время и случай, в любое время года, причём туда и обратно. Туда – это откуда не каждому смертному возврат гарантировался. Рассказывали, что даже не все домашние тот камень видели, но знали, что сам Иван Филиппович овладел этой премудростью и мог как сквозь землю провалиться, обернувшись через левое плечо, а после опять же объявиться невесть откуда. Тому свидетели были – и не один раз, и иначе как чудом не называли.
Правда, мнения людей разделились – одни называли это сатанинским, другие, напротив, – божьим промыслом. Местный священник, чей приход многие годы кормился с пожертвований Ромашкиных, держал нейтралитет.
(Продолжение в следующем номере)
Из романа «Радиация сердца»
Автор: Евгений Рудаков-Рудак
Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.