Ошибку надо признавать, если её сделал. – Я было думал, что Выготский, ещё не написав свою «Психологию искусства», уже был заряжён её в себе присутствием, что это определяло его отличный художественный вкус, что подтверждалось его несколькими статьями в гомельской газете 1922 года. А вот ещё одна статья – и Выготский садится в лужу со своим вкусом:
«Раньше всего поэтический отвод всей противооктябрьской поэзии: мечты о булке и икре Северянина и бездарная брань Гиппиус – конечно не поэзия» (https://psyanima.su/journal/2011/4/2011n4a7/2011n4a7.pdf).
Не с Гиппиус, нет, с нею он в полном порядке: это стихопублицистика у неё, то есть околоискусство:
Осенью
(сгон на революцию)
На баррикады! На баррикады!
Сгоняй из дальних, из ближних мест...
Замкни облавкой, сгруди, как стадо,
Кто удирает — тому арест.
Строжайший отдан приказ народу,
Такой, чтоб пикнуть никто не смел.
Все за лопаты! Все за свободу!
А кто упрется — тому расстрел.
И все: старуха, дитя, рабочий —
Чтоб пели Интер-национал.
Чтоб пели, роя, а кто не хочет
И роет молча – того в канал!
Нет революции краснее нашей:
На фронт — иль к стенке, одно из двух.
...Поддай им сзаду! Клади им взашей,
Вгоняй поленом мятежный дух!
.
На баррикады! На баррикады!
Вперед за «Правду», за вольный труд!
Колом, веревкой, в штыки, в приклады...
Не понимают? Небось, поймут!
25 октября 1919
Не говоря уже о том, что прямая ложь – Октябрьская революция до мая 1918 года имела невоенный характер, за редкими исключениями (с 25 октября по 2 ноября 1917 в Москве). Что означает, что революцию, как и полагается, делает народ, а не революционеры.
Что было на самом деле 21 октября 1919 года, но не в Петрограде, а под ним, ибо наступал Юденич:
«Есть было нечего, и приходилось питаться мёрзлыми корешками от капусты (на правом фланге было капустное поле, и мы ходили туда по очереди подкармливаться) и всякой дрянью, а также тем, что удавалось выпросить у крестьян, которые, успев познакомиться с белыми, относились к нам несколько лучше [!]. Здесь курсантам пришлось впервые увидеть танки, прогуливавшиеся впереди окопов противника (т.е. тяжелые английские танки Марк V. – О.Д.), а одна из них направлялась в нашу сторону. Эти танки, о непреодолимой силе которых говорили легенды, произвели на нас скверное впечатление. Взвод, лежавший на правом фланге окопов, поднялся и без команды начал отход в город, а за ним потянулись и другие. Начальство и комиссары не протестовали и не пытались остановить убегавших. Царское село было без боя оставлено нами (в ночь с 20 на 21.10. Сильный огонь вели красные бронепоезда – О.Д.).
Генерал Б. Пермикин [белый]: “Паника красных была так велика, что когда мои талабчане с наступлением темноты (20.10) вошли в Царское село, то я видел, как на Царскосельском вокзале толпы красноармейцев бросались в вагоны и лезли на паровозы.” Ахременко: “Остановились мы лишь в Гатчине, где хорошо и спокойно выспались, а рано утром получили приказ о возвращении в Царское, которое должно было быть обязательно взято нами, так как в противном случае было обещано предать суду трибунала командиров и комиссаров[!].
Почти все боевые приказы имели такую категорическую форму, а в иных случаях указывалось даже точное время, к которому должен был взят тот или иной пункт, и в конце непременно упоминание революционного трибунала. По дороге к Царскому селу, в верстах в трёх, мы встретили автомобиль, остановившийся, врезавшись в середину отряда. Это был глава Красной армии, товарищ Троцкий со своим секретарем. Курсанты окружили автомобиль, и Троцкий начал метать гром и молнии. Его речь сохранилась у меня в памяти, и я до сих пор не могу забыть, так же как и лицо, которое во всё время продолжения речи как-то болезненно передёргивалось, а кусок бороды, казалось, улетит с подбородка. “Позор, товарищи!” – говорил он. – Вы не оправдали надежд, возложенных на вас, вы, как трусы, бежали при виде танки, уподобившись деревенской лошади, увидевшей первый раз автомобиль, и этим вы подаёте плохой пример другим красноармейцам” и т.д. в том же духе, а в заключении он сказал, что танка – это просто передвигающаяся коробка с двумя-тремя пулеметами и только. Когда Троцкий кончил говорить, один из курсантов заметил, что отступление произошло главным образом потому, что весь наш фронт хронически голодает.
Этим главком был окончательно убит, и его лицо задёргалось ещё больше; в результате новая речь, уже по адресу “провинившегося” курсанта, в которой Троцкий сказал, что разговоры о хлебе в такой момент есть шкурничество и величайшее из преступлений, а также спросил фамилию курсанта и велел секретарю записать её, добавив осмелившемуся сказать истину, что он никогда не будет красным командиром. С пожеланием отряду успеха Троцкий поехал дальше. Со стороны курсантов были тоже пожелания, но в другом роде.”» (https://dzen.ru/a/ZigbMMri3nwb02EX).
Вся резкость революции касается только отступивших и не выполнивших приказ военнослужащих.
А нейро Яндекса на запрос: «в Петрограде и около 20-25 октября 1919», - уточняет:
«20 октября в Петрограде была объявлена мобилизация всех трудящихся в возрасте от 18 до 43 лет. Также мобилизовали коммунистов города, что дало фронту 1169 бойцов.
21–25 октября происходили бои между РККА и Северо-Западной армией. Фронтальными ударами красным удалось сбить белых с позиций и несколько оттеснить их от Петрограда».
1169 бойцов из города в 900 тыс. населения.
Гиппиус просто в отчаянии от поражения белых стихотворный поклёп на красных написала.
Но позовём адвоката дьявола.
Глянем на полово-возрастную пирамиду.
Прикинем, что мужского пола в 900-тысячном городе 450 тысяч. А по военному времени – половина: 250 тысяч. И для этого числа пусть построена чёрная парабола. Так для 18-20-летних число будет 125 тысяч. Ну пусть ещё 4 призывных возраста почти удвоят число возможно-призванных – 220 тысяч. 220000 : 1100 = 200. Удалось призвать каждого двухсотого. А мобилизовывали всех. То есть каждые 199 из 200 спрятались. Вернее, их и не искали – некому было. Явно, кто захотел, тот и пришёл. То есть Гиппиус имела моральное право ТАК злиться и врать. Но эти эмоции и вывели её стихотворение вон из искусства.
А с Северяниным совсем не то.
Икра и водка
Раньше паюсной икрою мы намазывали булки.
Слоем толстым, маслянистым приникала к ним икра,
Без икры не обходилось пикника или прогулки.
Пили мы за осетрину — за подругу осетра.
Николаевская белка, царская красноголовка,
Наша знатная козелка, — что сравниться может с ней,
С монопольной русской хлебной?!.. Выливалась в горло ловко…
К ней икра была закуской лучше всех и всех вкусней!
А в серебряной бумаге, мартовская, из Ростова,
Лакированным рулетом чаровавшая наш глаз!?…
Разве позабыть возможно ту, что грезиться готова,
Ту, что наш язык ласкала, ту, что льнула, как атлас!
Как бывало ни озябнешь, как бывало ни устанешь,
Как бывало ни встоскуешь — лишь в столовую войдешь:
На графин кристальной водки, на икру в фарфоре взглянешь, —
Сразу весь повеселеешь, потеплеешь, отдохнешь!..
1921
Я к Северянину подхожу по шаблону (см. тут): солипсистский романтик. То есть страшно разочарованный действительностью (но не так крайне как тогда бывало) и потому бегущий из неё в свой прекрасный внутренний мир, образом чего служит ультракрасота, не бывающая в реальности.
Так вот в реальности монопольную водку пило простонародье.
«Для продажи водки существовали специальные винные лавки – «казенки», которые помещались на тихих улицах, вдали от учебных заведений, как того требовали полицейские правила. Эти лавки имели непритязательный вид и размещались обычно на первом этаже частного дома. Над дверью обязательно располагалась небольшая вывеска зеленого цвета с государственным гербом: двуглавым орлом и надписью «Казенная винная лавка».
Обстановка внутри лавок была однотипной – перегородка почти до потолка, по грудь деревянная, а выше проволочная сетка и два окошечка.
Продавалось два сорта водки – с белой и красной сургучной головкой.
Бутылка водки высшего сорта «с белой головкой», очищенная, стоила 60 коп., «с красной головкой» – 40.
Бутылки были различной емкости.
«Четверти» – в четверть ведра, в плетеной корзине из щепы. Бутылка вмещала двадцатую часть ведра (615 мл), полбутылки называлась «сороковка», т.е. сороковая часть ведра (чуть больше 300 мл), сотая часть ведра – «сотка», двухсотая – «мерзавчик». С посудой последний стоил шесть копеек: 4 копейки водка и 2 копейки посуда. Продавец назывался «сиделец».
В лавке было тихо, зато рядом на улице царило оживление: стояли подводы, телеги, около них извозчики, любители выпить. Купив посудинку подешевле, с красной головкой, они тут же сбивали с головки сургуч, легонько ударяя горлышком о стену. Вся штукатурка около дверей была в красных кружках. Затем ударом о ладонь вышибалась пробка.
Выпивали из горлышка, закусывая или принесенным с собой, или покупали здесь же у стоящих бабушек горячую картошку, соленый огурец» (https://vk.com/wall-74902919_17159?w=wall-74902919_17159).
«Раньше» Россия была сословная страна. И каждое сословие пило не то, что другое, и закусывало – тоже по-разному. Паюсная же икра (килограмм) стоила в 60 раз дороже буханки чёрного хлеба. Купцы и богатая интеллигенция могли себе её позволить, но они не пили казённую водку, которая, наверно, потому названа «козёлка», что драла горло. – Так что красота в стихотворении – утрированная.
Но таков уж романтизм, он сем не «не поэзия».
11 мая 2025 г.
Точно такое же (верно – для скатывания в стихопублицистику и неверно – для движимого подсознательным идеалом) положение у Выготского и в двумя другими поэтами:
«Но этим исчерпывается ли противодействующая [Октябрьской Революции] литературная линия? Как забыть Молитву о России Эренбурга, внутреннюю контрреволюцию Ахматовой, высокое напряжение которой нашло себе поклонника и на страницах «Известий»» (Там же).
Молодцом, правда, себя показал тут Выготский тем, что не поверил в «Известиях» критику Осовскому, что у Ахматовой это революционное стихотворение и посвящено жене Рыкова, председателя ВСНХ РСФСР, у которой только первая буква имени была «Н».
Молитва о России
Эх, настало время разгуляться,
Позабыть про давнюю печаль!
Резолюцию, декларацию
Жарь!
Прослужи-ка нам, красавица!
Что? не нравится?
Приласкаем, мимо не пройдем ―
Можно и прикладом,
Можно и штыком!..
Да завоем во мгле
От этой, от вольной воли!..
.
О нашей родимой земле
Миром Господу помолимся.
О наших полях пустых и холодных,
О наших безлюбых сердцах,
О тех, что молиться не могут,
О тех, что давят малых ребят,
О тех, что поют невеселые песенки,
О тех, что ходят с ножами и с кольями,
О тех, что брешут языками песьими,
Миром Господу помолимся.
.
Господи, пьяна, обнажена
Вот Твоя великая страна!
Захотела с тоски повеселиться,
Загуляла, упала, в грязи и лежит.
Говорят ― «не жилица».
Как же нам жить?
Видишь, плачут горькие очи
Твоей усталой рабы;
Только рубашка в клочьях,
Да румянец темной гульбы.
И поет, и хохочет, и стонет…
Только Своей ее не зови ―
Видишь, смуглые церковные ладони
В крови!
… А кто-то орет: «Эй, поди ко мне!
Ишь, раскидалась голенькая!..»
.
О нашей великой стране
Миром Господу помолимся.
О матерях, что прячут своих детей ―
Хоть бы не заметили!.. Господи, пожалей!..
О тех, что ждут последнего часа,
О тех, что в тоске предсмертной молятся,
О всех умученных своими братьями
Миром Господу помолимся.
.
Была ведь великая она!
И маясь молилась за всех,
И верили все племена,
Что несет она миру Крест.
И глядя на Восток молчащий,
Где горе, снег и весна,
Говорили веря и плача:
«Гряди, Христова страна!»
Была, росла и молилась,
И нет ее больше…
.
О всех могилах
Миром Господу помолимся.
.
О тех, что с крестами,
О тех, на которых ни креста, ни камня,
О камнях на месте, где стояли церкви наши,
О погасших лампадах, о замолкших колокольнях,
О запустении, ныне наставшем,
Миром Господу помолимся.
Господи, прости, помилуй нас!
Не оставь ее в последний час!
Все изведав и все потеряв,
Да уйдет она от смуты
К Тебе, трижды отринутому,
Как ушла овца заблудшая
От пахучих трав
На луг родимый!
Да отвергнет духа цепи,
Злое и разгульное житье,
Чтоб с улыбкой тихой встретить
Иго легкое твое!
Да искупит жаркой страдой
Эти адовы года,
Чтоб вкусить иную радость
Покаянья и труда!
Ту, что сбилась на своем таинственном пути,
Господи, прости!
Да восстанет золотое солнце,
Церкви белые, главы голубые,
Русь богомольная!
.
О России
Миром Господу помолимся.
Ноябрь 1917, Москва
А вот – Ахматова:
Наталии Рыковой
Всё расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
.
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес,-
.
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам...
Никому, никому неизвестное,
Но от века желанное нам.
Июнь 1921
Ещё не арестован бывший муж, Гумилёв, ещё она считается женой Шилейко (««как муж он был катастрофой в любом смысле» - https://diletant.media/articles/45247896/»), но это уже не брак, как и не совсем был брак с Гумилёвым, а до новой «любви», к Пунину (который так и не бросил свою жену, зная что Ахматова – позёрка), ещё год, ещё не умер Александр Блок, поэт самый близкий к Вечности (т.к. его будут помнить), но уже было восстание в Кронштадте. Тамбовское восстание ещё держалось. Советская власть, похоже не удержится. Как и всё на Этом проклято изменчивом свете. И одна странность: если стихотворение – июньское, то почему «июльских небес»?
Я думаю, потому что время белах ночей в Петербурге с 11 июня по 2 июля. А Ахматовой белая ночь не нужна. Она штамп необычности. А ей, свободной ото всех и всего, нужен образ для вообще чёрт-те чего – для принципиально недостижимого метафизического иномирия.
Но зачем его притягивать, когда прямые слова Ницше говорят о его непереносимости Этого мира именно за неизвестность, бытующую в Нём:
«всё материальное — это своего рода движение, служащее симптомом какого-то неизвестного процесса: всё сознательное и чувствуемое — это опять-таки симптом неизвестного» (Ницше Ф. Черновики и наброски 1882-1884 гг. // Ницше Ф. Полное собр. соч.: В 13 томах. Т. 10. — М.: Культурная революция, 2010. — 640 с.).
Я негативизм Ницше усматриваю в негативной ауре слова «какого-то».
Кто интересуется космологией и физикой может прийти в отчаяние от завала сообщений СМИ о теориях, отменяющих решительно всё. Вчера я прочёл, что на квантовом уровне отменяется стрела времени из прошлого в будущее. Очень верю, как Ницше захотелось просто плюнуть на такой идиотический Порядок.
И он плевал на науку, как на ««робкую эпохистику и учение о воздержании»» (https://cyberleninka.ru/article/n/my-uchyonye-f-nitsshe-i-nauka).
В его принципиально недостижимом иномирии всё – иное, «Никому, никому неизвестное». Двойное никому, словно двойное отрицание – ЗА иномирие. (Особенно, если удаётся дать его образ – психологически, словно достиг недостижимое: «нам стало светло».)
Вишнёвые листья, конечно, не зря кладут в соленья и даже варенья. За запах. Но он, согласимся, как-то нам некое «неизвестное». То же и с «созвездьями новыми».
В пику «смерти» и всякой иной изменчивости – в иномирии – Неизменность.
И шестью «р» первых двух строк, этой рокочущей красотой, одной – уже даётся заявка на память имени Ахматовой в веках, неизменности своеобразной.
Выготский это не смог не почувствовать. Но он был нацелен на «звуки… рождающегося коллективистического нового сознания… отразившие октябрь» (Там же).
Ахматова с таким подходом являла «внутреннюю контрреволюцию».
Учёный в эту секунду в Выготском замер.
13 мая 2025 г.