Утро выдалось тихим, как бывает в тайге после ночного дождя. Воздух плотный, тяжёлый, пахнущий сырой корой, мокрой шерстью и костром, который уже дотлевал, оставляя после себя едва тёплую золу. Лес просыпался медленно. Где-то высоко, в еловой кроне, пересвистывались кедровки, а внизу, под сводами темных стволов, властвовала тишина — настороженная, будто что-то затаилось рядом, но пока не проявило себя.
Егерь, мужчина лет под сорок, с густой бородой и испитым лицом, сидел у потухшего костра и проверял ружьё. Каждое движение у него было неспешным, уверенным — руки сами знали, что делать. Куртка у него — старая «горка», потёртая на локтях, поношенная, но аккуратно заштопанная в нескольких местах. Бронзовая пуговица на манжете блеснула в проблеске солнца. На голове — шерстяная вязаная шапка, хоть и лето, но по утрам в этих краях холод подбирается до ребер. Сапоги были высокие, кирзовые, и на них — глина, вперемешку с кровью. Совсем свежая.
— Ну и что ты там увидел, а? — Егерь повернулся к псу. Пёс, немец, сидел рядом, вытянув морду вперёд, принюхиваясь к воздуху. Шерсть у него стояла дыбом вдоль позвоночника. Глухо зарычал. — Чуешь, да? Не зверь это... не кабан. Не волк.
Мужчина поднялся, повесил ружьё на плечо. Подошёл к телу лося, которое лежало в кустах чуть дальше палатки. Картина была такая, что человек, непривычный, точно вывернул бы желудок: животное разодрано, внутренности разбросаны вокруг, шкура — будто снята грубой рукой, но не до конца. Ни одна из этих ран не выглядела как работа зверя — даже медведь так не рвёт. Лапы лося вывернуты, будто ломали нарочно. И запах... не звериный. Сладковатый, гнилой, как от туши, что валялась под солнцем день-два. Но ведь убито ночью...
Он молча кивнул сам себе и повёл пса дальше, вдоль ручья. Ветви ели зацепились за куртку, оставляя на ткани капли влаги. Под ногами хлюпала моховая подушка, но каждый шаг был выверен — егерь давно научился ходить по тайге, как по дому.
И вот тут он снова их увидел. Следы.
Чёткие, глубокие отпечатки босых ступней. Человеческих. Примерно сорок третий размер. Пальцы широко расставлены. Пятка — как будто приплюснута. Шаг уверенный, почти нет колебаний. Но главное — это была не просто тропа: следы начинались там, где был убит лось. Как будто... это вышло из кустов, разодрало тушу — и пошло дальше.
— Человек, — тихо проговорил он, хотя знал, что это вряд ли. — Но босиком? В такую рань? После такой резни?
Пёс завозился, стал рычать сильнее.
— Спокойно, Немец... — Егерь опустил руку на загривок собаки. — Пойдём. Посмотрим.
Он шагал медленно, внимательно вглядываясь в землю. Листья были примяты, трава ещё не встала — значит, прошло не больше часа. Он знал эту часть леса: здесь охотники редко бывали, разве что браконьеры забредали. Но браконьеры не режут лосей ради внутренностей и не ходят босиком.
Лес начинал сгущаться. Ель сменялась кедром, мох становился толще, глуше, а свет — тусклым. Где-то неподалёку треснула ветка.
— Кто идёт? — окликнул он.
Тишина.
Егерь опустил руку к ружью.
К обеду он дошёл до заброшенной избушки. Маленькая, сколоченная из бревен, с дверью на перекос. Когда-то здесь ночевали заезжие охотники, теперь же тут пахло только плесенью и забвением. Он прошёл внутрь, огляделся — и тут услышал шаги.
— Да не стреляй ты, мать твою! — Голос был резкий, хриплый, — Свой я, Егорыч, не пужай!
Из-за стены показался мужик — невысокий, с лицом, как у прокуренного бульдога, обвислые щеки, в ватнике нараспашку и с канистрой в руке.
— Шайтан тебя дери, Саня, — выдохнул егерь, — откуда ты взялся?
— Да из деревни я, из Песчанки. Пешком шёл, мотор сломался. Думал, у тебя тут буржуйка жива ещё — обогреюсь. А тут ты... С ружьём.
Егерь не ответил сразу. Только кивнул на дверь.
— Садись. Огонь разведу.
— Погоди... — Саня прищурился. — У тебя лицо будто с мертвецом встретился.
— Может, и так, — глухо сказал Егорыч. — Лося разодранного нашёл. А рядом следы. Босые. От человека. Прямо от туши ушли. След свежий.
Саня не сразу ответил. Только шмыгнул носом, почесал затылок.
— Ты скажи мне, Егорыч... Ты тут один был ночью?
— Я да. Но не значит, что бухал как ты до одури.
Они замолчали. Только пёс тяжело дышал у ног, словно тоже чувствовал, что что-то в этом лесу пошло не так.
— Знаешь, — вдруг сказал Саня, тихо, — я ведь в детстве слышал... Бабка мне рассказывала. Тут в войну пленные бежали. Один сдурел в тайге, жил как зверь, ел сырое, бегал ночью... Мол, не умер он до сих пор, остался тут. Ходит... Прячется.
— Бред. Твой алкоголичный опять.
— Может быть. Только следы босые... и кишки вырваны, как руками... Ты сам сказал.
Они сидели на старой пружинной кровати долго, не разговаривая, глядя в стену, на которой некогда кто-то вырезал ножом: «Не буди мёртвого».
И никто из них в тот момент не знал, что их ждёт через ночь.
***********
Старая буржуйка стояла в углу, перекошенная, со сквозной трещиной на боку. Дверца держалась на одном ржавом шарнире и хлопала всякий раз, когда в неё подкладывали дров. Егорыч притащил охапку мелких сухих веток, бересту, и с третьей спички добился ровного язычка огня. Вскоре буржуйка задышала, затрещала, и по избушке пополз знакомый запах горелой хвои и старого железа. Металлический корпус быстро нагрелся, и сухой треск сменился глубоким, чуть урчащим гудением — словно сама печь была жива, как старый пёс, прогревавший кости.
— Вот и славно, — буркнул Егорыч, подбросив пару поленьев. — Не замёрзнем, Немец.
Пёс, притулившись у ног, улёгся, положив морду на лапы. Глаза его были полузакрыты, но уши шевелились — сторожил даже в тепле, в полусне.
Саня уселся на корточки, поставил на табурет банку с солёными огурцами и выложил на газету кусок сала, прихваченного солью и чесноком.
— Держи, егерь. По рюмочке, а? Чтоб душу прогрело.
Егорыч помедлил. Потом молча достал гранёный стакан, разлили из алюминиевой фляги, пахнущей сивухой и старой резиной. Выпили. Без тостов.
— Немцу кусок дай, — сказал Егорыч, указав на собаку.
Саня отрезал щедрый ломоть сала, выложил рядом с псом. Немец сначала понюхал, потом аккуратно взял, не спеша прожёвывая, как человек — спокойно, с достоинством.
Закусывали крепкое дело из котелка. Хлеб был собой ржаной, с изюмом — как пекли в советских санаториях. Откусывали молча. Овощи — лук, пара морковок, огурец — хрустели на зубах. Казалось, эта простая трапеза делала их ближе, чем любое застолье в селе.
— Останусь тут, — сказал Саня, когда доели. — Пережду. Дров подкину, может, посплю. У тебя тут... спокойно.
— До поры. — Егорыч встал, натянул куртку. — След мне надо глядеть дальше. Не даёт покоя мысль одна.
— А ты сам-то... — Саня понизил голос. — Думаешь, не человек это?
Егорыч не ответил сразу. Он стоял у двери, будто прислушиваясь к чему-то за пределами избушки. Потом сказал:
— Думаю, если человек — то хуже зверя. А вообще в небылицы бабки твоей не верю, бомжи может…Кто его знает.
Он вышел, и Немец пошёл следом, пружиня на лапах, точно чувствуя перемену в настроении хозяина. Избушка осталась за спиной, поднимая дымок в безветренное небо. Лес принимал их обратно.
Солнце уже перевалило за макушки деревьев, освещая редкие поляны тёплым, почти янтарным светом. Воздух стал душным, густым от хвойного смрада и влажной гнили. Егорыч шёл молча, уставившись под ноги. Следы — теперь уже редкие, будто тот, кто их оставил, стал двигаться медленнее, осторожнее — всё ещё вели его вперёд.
Тайга гудела — низко, напряжённо. Щёлкал где-то в чаще рябчик. Протяжно и глухо ухнул филин. Но всё это звучало будто издалека — приглушённо, как сквозь стекло.
Через пару часов лес стал редеть. Мох сменился глинистым берегом, а впереди зазвенела вода. Егорыч вышел к ручью.
Ручей был бурным, мутным сливавшимся с небольшой рекой — весеннее половодье оставило свои отметины на берегах: вывороченные корни, поваленные деревья, а главное — то, что привлекло внимание егеря сразу. Земля здесь была рыхлая, будто перекопанная. Кое-где лежали старые доски, чёрные, пропитанные влагой. Обломки крестов. И кости.
Да, кости. Человеческие. Обесцвеченные, почти меловые. Обнажённые.
Он стоял, вглядываясь, не сразу осознавая, что перед ним.
Здесь когда-то была деревня. Старая, забытая, стёртая с карты ещё до войны. А рядом — кладбище. Теперь от него остались лишь груды земли и редкие останки гробов, вымытых половодьем. Река, проснувшись весной, забрала себе могилы.
— Вот тебе и покой... — глухо проговорил Егорыч.
Он прошёл вдоль берега. Река хлюпала, тина плыла в медленных водоворотах, на берегу лежала крышка от гроба, гнилая, с остатками ржавых гвоздей. Ещё дальше — грудная клетка. Белая, чистая, как будто вымытая временем. Несколько черепов валялись среди ряски, один из них расколот.
Немец подошёл ближе, зарычал. Не просто — тягуче, с предупреждением. Егорыч поднял глаза. На другом берегу, в тени обвалившегося холма, что-то промелькнуло.
Движение.
— Эй! — крикнул он.
Ничего.
Пёс рванулся вперёд, но Егорыч удержал его за ошейник.
— Не надо, — тихо сказал он. — Не время.
Он ещё долго стоял, глядя на реку, будто пытался расслышать что-то в её журчании. А потом вытащил из кармана карту, развернул, поводил пальцем.
— Если тот след — правда, — пробормотал он. — Значит, дальше он пошёл на север. К болоту. А это уже чужая земля. Там и охотников нет.
Немец смотрел на него снизу вверх, не отрываясь.
— Пойдём, брат. По кругу обойдём. К вечеру догоним.
Тайга вновь приняла их.
***********
К вечеру болотная топь встретила их тяжёлым, гнусавым дыханием. Воздух здесь уже не колебался от птичьего пения — лишь редкие всплески лягушек и звон комаров, бесноватый, словно сквозь динамики пищалки. Редкие осоки качались на воде, отражая темнеющее небо. Где-то вдалеке ухнул одинокий журавль, и его крик, глухой, почти бестелесный, отразился от топкой земли.
Егорыч шел медленно, шаг за шагом проверяя кочку под ногами. Иногда приклад ружья вонзался в зыбкую землю, как шест — и только тогда он делал следующий шаг. Немец двигался рядом, напряжённый, весь в слухе, в нюхе, будто чувствовал: что-то здесь не так, как должно быть.
Следы, к удивлению, не пропали — наоборот, стали отчётливее, как будто существо, человек — кто бы это ни был — не старался больше их скрывать. Возможно, знал, что его всё равно не догнать. А может, наоборот — знал, что догонят. И не боялся.
На закате, когда небо в просветах между ветвями налилось сталью, они дошли до холма. Невысокий, но плотный — вроде бы обычная кочка, только слишком правильной формы, будто кем-то подстроена. На вершине холма зияло отверстие — черная пасть, окружённая спутанной травой и влажным торфом, с облепленными мхом краями. Отверстие было шириной с дверной проём. Низкое, но достаточное, чтобы человек в согнутом положении мог пройти.
— Смотри, Немец... — прошептал Егорыч, опускаясь на колено.
Пёс зарычал. Глухо. Шерсть на спине встала дыбом. Он выдвинулся вперёд на полшага, но тут же оглянулся, будто ожидая приказа.
— Пойдём... — сказал Егорыч, в голосе не было уверенности. — Только вместе.
Он вытащил фонарь, повернул головку, и тусклый жёлтый свет, дрогнув, осветил стенки прохода. Глинистые, с выступами корней, капли влаги стекали вниз, как пот. Запах был тяжёлый, землистый, с примесью чего-то другого — сырой шерсти, гнили и крови.
Пройдя несколько метров, они оказались в тоннеле, идущем вниз, полого, но глубоко. Тропа становилась шире. Потолок осел, прогибался, но держался. То ли старая нора, то ли подземный ход. Земля под ногами была утрамбована — здесь ходили. Часто.
И вот — пещера. Просторная, с низким потолком, влажными стенами, от которых стекала тина. На полу лежали кости. Много. Человеческие, звериные, вперемешку. Некоторые ещё с остатками сухожилий, обглоданные. Череп свиньи, лопатка лося, челюсть с редкими зубами. Между этим — что-то похожее на детскую руку. Белесую. Едва различимую во тьме.
Егорыч замер, вглядываясь.
— Неужто зверь сюда натаскал? С кладбища, с того, что рекой размыло? — шепнул он сам себе.
Немец стоял в напряжённой стойке, в нём читалась тревога — не та, что перед волком, и не та, что перед человеком... Егорыч чувствовал то же.
И тут он увидел их.
Из темноты — из ответвления в стене, где фонарь едва доставал до конца, — вышли силуэты. Голые. Тощие, чумазые. С волосами, как пакля, спутанными, темными, свалявшимися в колтуны. Их было несколько — мужчины, женщины, невозможно сразу понять. Они сбились в кучу и жрали. Как псы. Кабана, судя по обрывкам шкуры и уха, валявшегося в стороне.
Они рвали мясо руками. Давились. Урчали, сопели, жевали, не замечая ничего вокруг. Егорыч на миг замер — не от страха, а от непонимания. Всё в нём сопротивлялось, отказывалось верить.
— А ну, суки, стойте! — рявкнул он, поднимая ружьё. — Что вы тут устроили, твари?!
Люди замерли. Мгновенно. Одна женщина — если это была женщина — обернулась. Лицо в крови. Глаза стеклянные, широко раскрытые. Рот распахнут, как у бешеного зверя. Она зашипела. Громко. Не по-человечески. Резко, злобно.
И тут всё сорвалось.
Как вспышка: они разбежались, с визгом, с глухими стонами, по тоннелям, ныряя в ответвления. Кто-то прыгал, как зверь, кто-то перебегал на четвереньках, кто-то — вертикально, на двух ногах, но криво, исковеркано. И исчезали, будто их и не было.
Тишина.
Фонарь замерцал.
Егорыч вздохнул. Медленно, почти беззвучно.
Фонарь погас.
— Немец... — сказал он, нащупывая пса. — Веди нас. Веди наверх...
Он чувствовал, как пёс напряжён, как у него трясутся мышцы под рукой. И вдруг — прикосновение. Лёгкое, будто кто-то пальцами провёл по спине.
— Чёрт! — Егорыч дёрнулся, вскинул ружьё.
Немец зарычал. И в следующую секунду бросился куда-то во тьму, с лаем, с рычанием, с хрустом.
В темноте слышались шаги. Сухие. Неровные.
— Убью, сука! — Егорыч стрелял. На звук. На ощущение.
Выстрел — эхом в тоннеле. Вспышка осветила коротко свод. Кто-то отпрянул. Визг.
Второй выстрел. Кто-то упал.
Пёс скулил, но бился, ворочался в темноте.
Егорыч пополз на ощупь, хватая пса, таща его назад. Он не знал, сколько времени ушло, пока свет вновь не стал проникать сверху, сквозь вход.
И вот — поверхность. Свежий воздух. Комариный звон, сырость трав. Падают на землю. Пёс — весь в укусах, поцарапанный, ухо прокушено. Егорыч — порванная куртка, кровь на рукаве, грязь на лице, руки дрожат.
Он падает на спину. Смотрит в небо. Небо уже тёмное, с первыми звёздами. Далеко, в просвете над лесом, курится дым — возможно, от избушки.
— Сука... — прошептал он, уже теряя сознание. — Что ж вы за люди такие...
И провалился. Без снов. Без мыслей.
***********************
Проснулся он не сразу. Сначала — запах. Тёплый, чуть кислый, знакомый до глубины души: подогретое молоко, лавровый лист, старый деревянный потолок, натёртый щёлоком пол. Потом — шорох: кто-то двигался рядом, поднимал одеяло, поправлял подушку, вздыхал. Рядом капала вода — не из крана, нет, а из тряпки, отжатой над тазом. Потом — свет. Жёлтый, скользящий по занавеске. И только потом — голос.
— Ну, очухался, хворый ты мой. Очухался, лешачий сын.
Егорыч моргнул. Потолок родной. Потолок — его. Обугленная балка, которую он хотел замазать известью ещё весной. Дом. Он дома.
— Где… — прошептал он.
— У себя ты, где ж ещё, — хмыкнула бабка. — В постели. Да живой. Хотя и не выглядишь, как живой. Как с того света тя выдернули.
Она сидела рядом, на низком стуле, в платке, с морщинистым лицом, на котором читались забота и раздражение вперемешку. На коленях миска с тёплой водой. Рядом на табуретке — бутылка с настойкой, смятая марля, платки, ножницы. Всё по-бабьи аккуратно, по-деревенски.
— Где Немец? — хрипло.
— Там он, в сенях. Дрыхнет. Хромает, правда. Битый был как и ты.
— Сам не помню, как вылез...
— Так и я не знаю, как ты вылез, — буркнула бабка. — Это не ко мне вопрос. Это к Сане. Он, считай, тебя и вытащил с болот, как дохлого гуся.
Дверь тихо скрипнула. Знакомо, родным скрипом — как дверь, которая сто лет стоит, и которую давно пора починить. Вошёл Саня.
— Ну, герой... — сказал он, сев у окна. — Егорыч... Ты чего натворил?
— Ты... нашёл меня?
— Ага. Не дождался в избушке, пошёл по следу. Ну а дальше — сам видишь. Лежишь ты на кочке, будто прибитый. Весь рваный. Пёс твой рядом, дышит, но и он ели жив. Я уж думал — не допру...
— А... нора? — Егорыч приподнялся, но бабка тут же прижала его к подушке.
— Какая нора? — Саня нахмурился. — Ты, Егор, о чём?
— В холме... был вход. Под землю. Я туда зашёл. С Немцем. Там люди были. Жрали... как звери. С голыми руками, с урчанием. Кабана. Или... не кабана. Кости там. И пахло... чем-то не тем. Гнилью. Они разбежались, когда я выстрелил. Потом темно... Пёс с кем-то дрался. Кто-то меня тронул. Я стрелял. И всё.
В комнате воцарилась тишина. Саня смотрел на него, не отрываясь, потом потёр переносицу.
— Егор... Ты сутки в жару лежал. Без воды. С ранами. Может, у тебя в голове помутилось?
— Я не брежу, Саня.
— А я не говорю, что бредишь. Я говорю — тебе плохо было. Тебя кусали. Может, зверь какой и был. Рысь или волк. Но нора?.. Я там прошёлся — нету там ничего. Ни входа, ни следов. Ни их, ни твоих. Только мох втоптан, будто буря прошлась. Может, всё водой затянуло обратно. А может...
— Чего может? — Егорыч смотрел прямо.
— Может, тебе показалось. Ты ж сам знаешь, на болотах — воздух дурной. И ночь была, и ты изранен, и страх. Голова же не железная.
— И про кладбище ты бы тоже не поверил. А оно было. А лось?
Саня пожал плечами.
— Лося — да, видел. Там явно что-то было. Может, медведь с ума сошёл. Или хищник чужой зашёл с севера. Только я тебя не осуждаю. Я верю, что ты видел. Просто… то, что мы видим, и то, что было — не всегда одно и то же.
— Вот именно, — вставила бабка. — Ты, Егор, лучше молчи пока. Не городи огороды. Тебе отдыхать надо, не сказки травить. И не вскакивай. Ты два дня был никакой. Мы думали, сгинешь, как Петруха в своё время. Тоже по следу ходил, а потом голову сломал, об лед. Покойный уж. Ты нам живой нужен. А бред — оставь на потом.
— Не бред это, — глухо сказал Егорыч. — Не бред.
Он отвернулся к стене. Саня встал, подошёл, положил ладонь ему на плечо.
— Главное, ты жив. А остальное... потом разберёмся. Пёс твой — живой. Значит, всё не так уж и плохо.
— Саня...
— А?
— Если я завтра снова пойду — пойдёшь со мной?
Саня помолчал. Потом сел обратно, закурил, и только когда дым повис под потолком, ответил:
— Посмотрим. А пока — лежи. Поправляйся.
Из-за окна доносился звон колокола, где-то гавкала собака, и оттуда же — с улицы — слышно было, как дети гоняют мяч у клуба. Жизнь шла, как всегда. Только в душе Егорыча что-то не отпускало. Что-то... или кто-то.
***********
День в селе начинался не по часам, а по звукам. Сначала — протяжное мычание за скотным двором, ещё до рассвета. Затем — хрюканье свиней, которых обычно покармливали с отходного ведра. Потом — скрип старых колёсных тачек, которыми гоняли навоз. Потом — курлыканье баб в сенях, как глухая перекличка: «Мань, ты кормишь уже?», «У меня ещё вода не закипела», «Опять насос дурит…».
Егорыч, укрытый двумя ватными одеялами, услышал всё это сквозь сон. Всё это — родное. До тошноты. До покалывания в пальцах, как после мороза. Дом его стоял на окраине — за ним сразу шёл выкат к лесу, и дальше начинались сплошные сосны. Но и отсюда всё было слышно — даже как грейдер грохочет в стороне бывшего элеватора, где с весны начали копать котлован. Обещали ферму ставить, а вышло — яму под щебень. Работали два, иногда три мужика, по часам, больше для галочки. А гул стоял — будто танковый завод.
Сквозь окно пробивалось солнце — не яркое, но уже тёплое. По стеклу ползала муха. Старое окно, с перекошенной рамой и трещиной на нижнем стекле — туда зимой закатывали ватку, чтоб не дуло. Стены покрыты известью, пол тёмный, местами рассохшийся. На крюке у двери — его куртка. Та самая. В крови, грязи, как лоскут с войны. Её бабка сушила, но отстирать не смогла.
Он поднялся, тяжело, с болью в спине. Сел. За стеной — грохот кастрюль.
— Ты куда, гусь лапчатый? — крикнула бабка, не заходя. — Сиди! Куда лезешь с кровати то?!
— Посмотреть, — хрипло сказал он. — Живой я или сны всё.
— То, что дуришь — значит, живой. А сны… Это уж кто как воспринимает. Может мы для бога к примеру, все сон, и снимся мы ему как непослушные дети!
Он встал, накинул старый пиджак, шагнул к окну. Из окна открывался вид на улицу — низкую, в колеях. В стороне паслись коровы, вытянув шеи, рвали траву. По лужам скакали воробьи, где-то хлопала дверца сарая. Вдоль улицы стояли дома — разные, но каждый — с душой села. Заборы — из остатков шпал, досок, старых бревен. У кого-то клумба с поломанным корытом, у кого-то просто грязь и бочка на цепи.
А дальше — магазин.
Здание с облупленой синей вывеской «Продукты». Краска слезла, буквы осыпались, но все всё равно знали: это магазин, точка для сплетен и встреч. Там продавала Маруся — баба строгая, но справедливая. Утром открывалась, как часы. Внутри — стол с весами, запах керосина, дрожжевого хлеба, дешёвого мыла. На полках — соль, сигареты «Ява», «Прима», иногда тушёнка, если завезут. Люди приходили с узелками, с бидонами, брали в долг, если надо. Маруся записывала в тетрадь — молча. Без упрёков. А потом по осени расплачивались кто чем мог — яйцами, брусникой, даже связанными носками.
— Видишь, вон трактор опять котлован роет, — сказала бабка, войдя с чашкой. — Не ферму делают. Песок продают. А обещали теплицу поставить. Опять обманули, как с совхозом. Всё разворовали, сволочи.
— А батюшка приезжал?
— Батюшка служит. Каждый день почти. Один остался, как свечка. Церковь старинная — с шестнадцатого века. Досками перекрыта, купол проваливается. А он всё молится. На «копейке» своей едет — гремит, как барабан. Зато к нему ходят. Даже алкаши боятся — слово его крепкое.
Он вышел на крыльцо, опершись на косяк. Земля была тяжёлая, пахла навозом, сыростью и хлебной пылью от трактора с мельницы, старые мешки просыпались по кузову прицепа. Возле скотного двора — лужа, где всё перемешалось: коровьи следы, говно, солома, вода. Воняла нестерпимо. Но никто не жаловался. Так жила деревня.
Немец лежал у забора, поднял голову, заскулил от радости. Подпрыгнул, подбежал, ткнулся в ладонь.
— Живой, дружище. Обоих не добили.
Сзади скрипнула калитка. Саня шёл, с хлебом под мышкой.
— Ну, теперь ты точно жив. Раз встал, значит — пойдёш на поправку.
— А я всё думаю, Саня... А если бы не вытащил?
— Тогда бы не стоял ты тут и философию не разводил. Всё же, Егорыч, повезло тебе.
— Скажи мне честно. Нора. Неужто не было? Или бабку пугать не стал?
Саня сжал губы.
— Егорыч… я туда пошёл еще раз, всё обошёл. Холм был. Только нет там ничего. Земля мятая, но входа нет. Ни запаха лишнего, ни костей. Может, обвал был. Может, скрыто было. Но сам видишь — ничего нет.
— А как же они… — Егорыч махнул рукой. — Жрали… как звери. Смотрели, как… из ада. Куда делись?
Саня промолчал. Потом сказал:
— Ты когда в горячке валялся, всё бормотал что-то. Про тьму. Про руки. Про шорох. Бабка даже икону поставила рядом.
Бабка, вставшая в дверях, подтвердила:
— Я думала, отойдёшь к госопду. Глаза у тебя, как стеклянные были. Пот ручьём. Пёс твой выл. Ни капли воды не пил, пока ты в себя не пришёл.
— Я знаю, что видел. Только вот…
Они замолчали. Где-то вдали зазвенел колокол. Один удар. Второй. Батюшка начал службу.
Пахло хлебом, грязью, дымом и чем-то неуловимым — как будто в воздухе остался запах той норы. Сырой. Гниловатый. И если бы Егорыч был один, он бы сказал: тайга его пометила. И она ещё вернётся за ним.
**********
Вечером, когда солнце уже коснулось верхушек кедров, а воздух наполнился прохладой и запахом сырой земли, в селе стало тихо. Даже грейдеры замолкли — осталось только редкое мычание коров, да скрип не смазанных ворот.
К дому Егорыча подошёл человек. Шёл неторопливо, как будто пересчитывал шаги. Невысокий, коренастый, в длинной чёрной рясе, запылённой снизу. Голова у него была почти лысая — на макушке круглая плешь блестела, но вокруг висели седые жёсткие волосы. Лицо загорелое, сухое, с глубокими морщинами. Веки тяжёлые, глаза маленькие, тёмные, но живые, внимательные. Нос крупный, прямой. Рот крепко сжат, губы потрескавшиеся.
Он был жилистый, как старая соха: движения неторопливые, но чувствовалась сила, цепкость, как у человека, который каждый день работает руками. Изо рта пахло кисловато — больной желудок, истощённый вечными постами и недоеданием. Постился он строго, не для вида. Силой воли жил, а не плотью.
Отец Николай.
Он подошёл к крыльцу, постучал костяшками пальцев, негромко.
— Можно?
— Входи, батя, — хрипло отозвался Егорыч.
Батюшка снял сапоги у порога, прошёл внутрь, легко ступая, будто в церковь. Поклонился в сторону иконного уголка, перекрестился — быстро, машинально.
— Как ты, Егорыч? Гляжу, худой стал, как после тифа.
— Ничего, — угрюмо ответил он, садясь на край кровати. — Жив пока.
Батюшка подошёл ближе, присел на корточки рядом. Смотрел не свысока, а как старый товарищ, который многое знает, но не всё говорит сразу.
— Ты, брат, в тяжёлом месте шлялся. Тайга сама по себе — место дикое. А уж болота… туда и животные редко суются. Не по правде ты шёл, Егор.
— Не по правде?
— По своей правде, не по Божьей. Оттого и хлебнул.
Они помолчали. Слышно было, как за стеной Немец ворочался, тихонько поскуливал во сне. В доме пахло мокрой псиной, хлебной коркой, ладаном — батюшка, видно, перед приходом служил.
Отец Николай вдруг наклонился ещё ближе, так, что Егорыч почувствовал на щеке его тёплое, тяжёлое дыхание.
— Слушай, Егор, — прошептал он. — Я тебе прямо скажу. Без обиняков. Темные дела в деревне творятся. Пока ты в горячке валялся — а ты, брат, был без памяти две недели, не день, не два, — пятерых у нас утащили.
— Куда утащили? — Егорыч едва не привстал.
— Ночью. Бесшумно. Демоны. Не те, что с хвостами. Люди. Или уж не совсем люди... — Батюшка перекрестился. — Скотина рвётся по ночам. Бабы в страхе. Я сам ночую в храме. Замыкаюсь. Чтоб не взяли. А твой дом, — он показал на пол, как будто в земле был какой-то тайный знак, — стоит на святой земле. Остатки старого освящения. Оттого тебя и не тронули.
— Бред какой-то… — выдохнул Егорыч, чувствуя, как внутри всё обмякает.
— Не бред. — Батюшка пристально посмотрел на него. — Не ересь. А правда, страшная, как смерть. Понимаешь — если бы не наш храм, если бы не старые кресты, забрали бы уже всех.
Он выпрямился, опёрся рукой о колено. Помедлил, обводя взглядом комнату, прислушиваясь.
— И ещё запомни, — сказал он тихо, почти не шевеля губами. — Кто-то рядом с тобой... не с добром. Или бабка твоя. Или дружок твой. Кто-то… кормит тебя не просто так. Следи. За пищей. За водой. За словами. Упырей много стало. Где смерть бродит, там они прячутся.
Он перекрестил Егорыча быстрой, небрежной молитвой.
— Лечись. Набирайся сил. Я как разнюхаю, что к чему — сам найду тебя.
Подошёл к двери, обулся, тяжело ступая, будто каждая мысль давила на него весом в пуд.
— Прощай пока. Да не страшись понапрасну. Где вера — там место свету.
И ушёл. Без оборачивания. Дверь за ним захлопнулась мягко, по-стариковски.
Егорыч долго сидел, не двигаясь. Потом поднялся, взявшись за косяк — боль в спине тянула, как стальной трос. Ковыляя, подошёл к окну.
Храм стоял на пригорке. Старинный, посеревший от времени, с проваленной в одном месте крышей и скособоченной колокольней. Но башня ещё держалась — стройнела вверх, перехваченная жердями, как последний зуб у старика. И над ней — крест. Тёмный на фоне лилового неба.
Егорыч смотрел долго. За церковью — тёмная стена тайги. За ней — ночь. Туда, куда уходит всё, что хочет вырваться подальше от людей.
— Чёрт побери… — прошептал он. — Где правда, а где бред?..
Голова словно раскалывалась изнутри. Мысли шли криво, гулко. Как в болезни.
Он вернулся к кровати. Медленно лёг, натянул одеяло на грудь. Немец тихонько тявкнул во сне. За окном прополз ветер, задев расшатанные ставни.
Сон накрыл его, как тяжёлая мокрая шкура — тревожный, в котором белели зубы, мелькали черные провалы и звенели колокола, отгоняя неведомое.
*****************
Разбудил его не просто крик — вопли. Вой. Рваный, нечеловеческий. Будто всю деревню разом начали резать, и она захлебнулась в одном голосе. Егорыч резко сел на кровати. Комната была залита странным, дрожащим светом.
Вскочил, подбежал к окну.
То, что он увидел, врезалось в сознание навсегда.
Башня церкви горела. Пламя, толстое, жирное, с чёрными клочьями дыма, охватывало старые балки, и те осыпались, кроша веками выстоявшее дерево. На самой верхушке, там, где ещё держалась перекошенная колокольня, стоял Батюшка. В одной руке он держался за цепь, а другой молотил колоколом что было сил. Звон разносился над селом, ударяя в крыши, пробираясь в закоулки домов, тряся воздух до дрожи в костях.
— Что за дурь?! — выкрикнул Егорыч.
Не раздумывая, он схватил тоз со стены, патроны с полки, быстро зарядил двумя картечными. Набросил куртку на голое тело, наскоро натянул штаны, босиком выскочил на улицу. Пёс, вздыбив шерсть, уже стоял у двери, рыча в сторону церкви.
Ночь была полна дыма и крика. Горячий воздух пах гарью, палёной смолой и чем-то ещё — кислым, скверным.
Егорыч побежал через двор, слыша, как скользят босые ноги по мокрой земле, как стучит в груди сердце. Вокруг из окон выскакивали люди — тёмные силуэты, кто в чём был: в телогрейках, в ночных рубахах, с перекошенными лицами.
Но чем ближе он подходил к храму, тем яснее понимал: это были не совсем люди.
Их глаза — красные, налитые кровью, безумные. Волосы спутанные, лица покрыты пятнами, будто воспалёнными кровоподтёками. Они выли, скалились, визжали, бросались друг на друга и на окружающих. Некоторые махали руками, в которых были серпы, вилы, топоры. Кто-то просто руками рвал землю, как бешеный.
Егорыч замедлил шаг. Ноги скользили по грязи, глаза щурились от дыма.
Толпа, заметив его, завыла громче. Часть, не сговариваясь, бросилась на него.
Он вскинул ружьё. Ближайший — худой, как жердь, с перекошенным ртом — прыгал на всех четырёх, как собака. Егорыч выстрелил почти в упор. Картечь ударила в живот, тот согнулся пополам, захрипел, уронив кишки, скуля и скребя землю. Но даже тогда ещё пытался ползти, хватаясь за траву кровавыми пальцами.
Егорыч перезарядил на бегу. Немец рвался рядом, рыча, вздыбив шерсть.
Толпа надвигалась, визжа.
Он понял — нельзя стоять. Бросился в сторону. Перепрыгнул через изгородь старого огорода, рванул вдоль забора. Из тени вылетела женщина — или то, что от неё осталось — с развевающейся ночной рубахой, в руках — ржавая коса.
Он в последний момент увернулся, вскинул ружьё, выстрелил в упор. Она, как соломенная кукла, полетела назад, рухнула в грязь, забив конечностями.
Сквозь дым и крик он слышал, как звенит колокол. Батюшка всё ещё бил в него, рассыпая на деревню удары, как щепотки соли на рану.
Егорыч пробился через сад, перелез через ещё один забор. Вслед свистнули вилы, вонзаясь в дерево. Кто-то пытался перегородить дорогу, визжа на нечленораздельном языке.
Он не тратил больше патронов попусту. Когда в кармане осталась одна пара картечей, он выхватил нож — охотничий, старый, с костяной рукояткой.
Первого он ударил под рёбра, даже не останавливаясь. Второго — в горло. Брызнула кровь, горячая, пахнущая железом. Тела падали, не как в кино — с воплями и криками, а тихо, с тяжёлым, омерзительным хлюпом.
Немец прорывался рядом, кусая всех, кто приближался. Его морда была в крови, он рычал, разрывая глотки.
Через деревню несло дымом, гарью и смрадом горящего дерева. Пламя уже пожирало купол, обрушив его.
Где-то за спиной снова завопили. Там ещё целая толпа.
Егорыч рванул через скотный двор, прячась в дыму. Ноги проваливались в глину, пучки старого сена прилипали к босым ступням. Он цеплялся за заборы, перепрыгивал через кучи хлама, проклиная всё на свете.
Один из одержимых — долговязый мужик с мотыгой — перегородил ему путь. Егорыч в прыжке всадил нож ему в живот, рывком вытащил, перехватил ружьё, выстрелил в другого — прямо в лицо.
Почти у края деревни, там, где начиналась полоска черёмух и крапивы, он обернулся.
Церковь полыхала, как огромный факел.
На фоне огня копошились маленькие тёмные фигурки, вырываясь из дыма, визжа, лезя друг на друга. Некоторые падали, корчась. Кто-то шёл на четвереньках, кто-то припадал на бок.
Ни один из обычных людей — живых — не кричал, не находился на улице. Никто из нормальных сельчан не стоял в огне. А может нормальных и не осталось. Там были только они.
Твари.
И звон всё ещё раздавался — слабый, отчаянный, последний от падающего вниз колокола.
Егорыч тяжело дышал, кровь стучала в ушах. Пёс скулил у его ноги, весь в грязи и крови.
— Живы, брат, — выдохнул Егорыч. — Живы пока.
И, не оборачиваясь больше, углубился в кусты, туда, где начиналась тайга. Там была тьма, но там же было спасение.
**************
Утро в деревне было жутким. Земля дымилась паром — остатки ночного дождя смешались с пеплом, сгоревшим деревом, гарью. Небо было серым, натянутым, как грязная простыня. Тайга молчала. Даже птицы будто попритихли.
По грязной деревенской улице медленно ползли машины.
Первая — старенький УАЗик, вымазанный до дверей. Следом буханка "Скорой помощи" — белая, но в пятнах старого масла на капоте. Ещё один УАЗик, милицейский, с синей полосой, с антеннами, облезший, как потертый кот.
Милиция вышла сразу. Человек восемь, в бушлатах и форменных фуражках, кто с кобурой на боку, кто с чемоданчиком. Местный участковый капитан был среди них — рослый, с квадратной челюстью, в замусоленной шинели. Его звали по фамилии просто Харитонов. Типичный заскорузлый мент — жёсткий, без сантиментов. Начальство раздавало звания вместо зарплаты. Денег в стране не было.
А впереди всех, в сером плаще и с портфелем в руке, шёл Следователь. Настоящий. Областной. С виду — мужчина лет сорока пяти, сухощавый, с цепкими глазами и аккуратной стрижкой. Волосы короткие, под машинку. Курил, не выпуская сигарету из губ. Звали его Вадим Сергеевич Волков. Настоящий волк в человеческой шкуре, с тусклой усталостью в глазах.
Рядом с ними скакал молокосос в джинсовой куртке — репортер. Микрофон простенький, обмотанный изолентой, на нём прикреплена картонка с логотипом: "РТР". К нему цеплялся оператор с тяжёлой камерой на плече, неуклюже пробираясь по грязи.
Вокруг — хаос.
На носилках вытаскивали тела. Некоторые в мешках, некоторые просто накрыты брезентом. Лица бледные, обугленные. Запах стоял такой, что корова на скотном дворе забилась в угол и глухо мычала.
Капитан Харитонов стоял в стороне, вытирая лоб рукавом.
— Ну и бардак, — пробормотал он. — Чёртов ад.
Следователь Волков прошёл мимо него, не выказывая эмоций. Остановился посреди площади перед тем, что осталось от церкви.
Башня обвалилась. Камни и балки валялись грудой. Купол расплющило, как игрушечный. А вокруг — черная гарь, запах палёной смолы и плоти.
— Кто старший? — спросил Волков без особого интереса.
— Я, — отозвался Харитонов. — Главы сельсовета нет, он в отпуске с прошлой осени. Никто не знает, вернётся ли.
— Понял. Работаете тихо. Никого не трогайте без моего приказа.
Оператор щёлкал камерой, вылавливая крупные планы. Репортер, запинаясь, готовил речь.
Тем временем, к Волкову подвели Саню.
Саня был измученный, бледный, с порванной телогрейкой, грязный, глаза налитые бессонницей.
— Фамилия?
— Климов… Саня.
— Рассказывай. Только без вранья.
Саня кашлянул, оглянулся на крест сгоревшей церкви, перекрестился торопливо, словно боялся кого-то спугнуть.
— Ночью началось… Пожар. Я сам видел. Храм загорелся, а батюшка... на колокольне остался. Колокол бил. Мы — народ — кто успел — к колодцам кинулись, воду таскали... Вёдра, кастрюли, кто что смог. Пытались затушить. А дерево — старое. Церковь вспыхнула, как порох.
Саня тяжело дышал. Оператор с камерой ловил каждый его жест.
— Люди горели. Я сам видел, как баба Шура сгорела. Кричала... — он вытер рукавом губы. — Мы тушили. А тут… Егерь... наш Егорыч... — он запнулся.
Волков холодно кивнул:
— Говори.
— Выскочил из дому. С ружьём. Пёс с ним, как чёрт бешеный. И как давай палить по людям… Без разбору. Бросился на Витьку Немого. Тот к нему руками — мол, остановись, чего творишь — а он Витьке в живот. Кишки наружу. Женщину застрелил — прямо у колодца. Потом по нам... по всем. У нас там трое на месте легли, ещё двое в больнице.
— И ты это видел?
— Видел! Я сам чудом уцелел, через плетень прыгнул...
Следователь смотрел молча, не перебивая. Курил, затягиваясь, дым валил в сторону.
— Кто ещё может подтвердить?
— Все. — Саня мотнул головой на собравшихся — десятка два человек: кто перемазывался грязью, кто плакал, кто шептался.
— Понял. — Волков кивнул, бросил сигарету под ноги, растёр каблуком.
К нему подошла бабка — та самая, что ухаживала за Егорычем.
— Он не в себе был! — жалобно заголосила она. — С болот его принесли, покусанного! Я сама видела, у него жара была, он бредил! Ему мерещилось всё! Глаза стеклянные были! Чёрти ему чудились, я молилась за него! Да, он… да крыша у него съехала! От лихорадки!
Следователь только кивнул. В его глазах всё было ясно.
— Ладно, — сказал он наконец. — Оцепить. Никого не выпускать. Егора этого... живым ловите если сможете.
Капитан Харитонов подтянулся.
— По-тихому брать?
— Как получится. Он — опасен. И оружие при нём.
УАЗики завели, фыркая сизым дымом. По улицам пошли милиционеры, обходя дома. На селе повисла липкая, натянутая тишина. Только хлюпанье сапог по грязи да сухие команды.
Деревня стянулась к одному мнению — Егорыч стал теперь врагом.
И где-то в глубине души Волков понимал: не всё так просто. Слишком уж страшная и быстрая эта сказка о безумии егеря. Слишком натужно её повторяли, слишком одинаково.
Но было уже поздно. Механизм закрутился.
И кровь, уже пролившаяся ночью, требовала объяснений, немедленных и таких что бы сверху одобрили.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ТУТ ЖМИ СЮДА