Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене

ТАЁЖНЫЙ УЖАС. НЕЧТО С БОЛОТ ПРИШЛО В ДЕРЕВНЮ. ИСТОРИИ НА НОЧЬ.

Городок назывался Кирзаводск — тот, где когда-то был кожевенный комбинат, а теперь осталась лишь вывеска, облупившаяся, с выщербленным "з", которую никто не чинит из принципа. Расположен был Кирзаводск у самой тайги, на краю области, на ветке, куда уже два года не ходит регулярный поезд. Зато из облупленного Дома культуры по пятницам ещё слышны «Бухенвальдские набат» и крики «Шансона», и по утрам лкраины город встречают гадким гавканьем собак. Следователь Волков сидел в своём кабинете на втором этаже полуразвалившегося здания следственного отдела. Здание ещё с дореволюционным фасадом, и с облупленным известковым интерьером, где провода тянулись не по коробам, а по гвоздям, где потолки были в пятнах от старых потопов, а стол — с обломанным углом, прикрытым папкой с делом. На столе — пепельница, переполненная окурками "Беломора", мутная гранёная кружка с остывшим чаем, блокнот с записями, написанными поспешно, на нервах. Бумаги — разбросаны, смяты, переплетены. Протоколы. Опросные листы.

Городок назывался Кирзаводск — тот, где когда-то был кожевенный комбинат, а теперь осталась лишь вывеска, облупившаяся, с выщербленным "з", которую никто не чинит из принципа. Расположен был Кирзаводск у самой тайги, на краю области, на ветке, куда уже два года не ходит регулярный поезд. Зато из облупленного Дома культуры по пятницам ещё слышны «Бухенвальдские набат» и крики «Шансона», и по утрам лкраины город встречают гадким гавканьем собак.

Следователь Волков сидел в своём кабинете на втором этаже полуразвалившегося здания следственного отдела. Здание ещё с дореволюционным фасадом, и с облупленным известковым интерьером, где провода тянулись не по коробам, а по гвоздям, где потолки были в пятнах от старых потопов, а стол — с обломанным углом, прикрытым папкой с делом.

На столе — пепельница, переполненная окурками "Беломора", мутная гранёная кружка с остывшим чаем, блокнот с записями, написанными поспешно, на нервах. Бумаги — разбросаны, смяты, переплетены. Протоколы. Опросные листы. Заключения судмедэкспертов. И — самое раздражающее — многочисленные расхождения в показаниях. Ни одного прямого совпадения. Каждый из выживших рассказывал свою правду — будто они жили в разных деревнях.

Деревня называлась Старая Ключевка.

Из глубинки, но не совсем дикая. Электричество ещё держалось, проводка жила, почта — формально работала. Церковь была памятником, числилась в списке охраняемых объектов. Да вот только теперь — от памятника осталась куча золы и одна чугунная желесяк, почерневшая от огня.

Волков разложил протоколы перед собой. Одни говорили — егерь устроил резню, у него крыша поехала. Другие — молчали. Третьи путались. Время гибели жертв не совпадало. Один утверждал, что видел, как егерь выскочил с ружьём и стрелял. Второй — что егерь и вовсе не стрелял, а спасал бабу с вилами. Кто-то говорил про одержимых, кто-то — про чёрта в храме. Всё это было похоже не на дело, а на исписанную грязью стену психушки.

И сегодня у Волкова был день рождения. Сорок семь. Но ни торта, ни поздравлений. Он даже водку забыл купить — впервые за десять лет. Всё крутилось вокруг этой чёртовой деревни.

Он уставился в окно. Вид на внутренний двор. Внизу курили два патрульных. Один ковырял ногтем в зубах, второй смеялся, показывая ему что-то в газете. Где-то гудел вентилятор. С потолка капал конденсат — капля, ещё капля. В углу тихо стрекотала муха, запутавшись в паутине.

— Вадим Сергеевич?

Он не сразу понял, что дверь открылась. Голос был холодный, чуть хрипловатый.

Он обернулся. В проёме стояла женщина.

Рост под метр восемьдесят, в строгом сером костюме, юбка чуть ниже колена, приталенный китель. Каблуки, но не шпильки. Волосы собраны в тугой пучок. Лицо — ровное, почти скульптурное. Без помады. Лишь тонкая чёрная линия под глазами. Глаза — серо-зелёные, тяжёлые. Полковник.

Анжела Николаевна Еремеева. Сорок три. В её отделе никто не смотрел в глаза дольше пяти секунд. Боятся — и хотят. Особенно молодые — от лейтенанта до старлея. Но у всех она вызывала одно — страх. Не потому, что зла. Потому что умна.

— Проходи, — буркнул Волков, — если не поздравлять пришла.

— Поздравлять? — она усмехнулась, прикрыв дверь. — Мы в аду, Вадим. Тут не до шариков.

Она подошла, оглядела беспорядок на столе. Подняла одну из бумаг, прочитала, швырнула обратно.

— Это что, свидетельские?

— Да.

— Кто их писал, пятилетка?

— Писали под диктовку. Те, кто остались в Старой Ключевке. Не поверишь — полдеревни как будто в спектакле играют. Каждый говорит, как будто в бреду. Но одинаково. «Егерь выскочил, начал стрелять. Пёс его бешеный». А в глазах — пусто. Никто не орёт. Никто не проклинает. Тишина такая… как в морге… Короче бред несут.

Анжела села на край стола, скрестила ноги.

— Я посмотрела видео. Репортаж РТР. Трупы на носилках. Огонь, искры, копоть. И ни одного — ни одного! — кадра с тобой.

— Он бежал в лес, — сказал Волков. — Один. Пёс с ним. Всё, что у нас — его ружьё, найденное в канаве. Да ещё слова той бабки — что его с болот вытащили покусанного. С тех пор будто не тот.

— Веришь в бред?

Волков затушил сигарету.

— Я верю в протокол. А он не сходится. Ни один. Всё разваливается. Кто-то всё знает, но молчит. Или не может говорить.

— Ты ведь читал заключения судмедэкспертов?

— Конечно.

— И?

— У Витьки Немого… — он поднял одну из бумаг, — в теле найдено четыре вида слюны. Одна человеческая. Остальные — неустановленные... А женщине, которую он якобы убил — вспорота грудная клетка. Рваным. Не ножом. Не пулей.

Наступила тишина.

— Мэр звонил, — сказала она. — Хочет, чтобы ты всё свернул. По-тихому. Списал на психоз. На аномалию. Дело закрыть, отчёт сдать. Журналюги уже вон чего написали.

— Не могу, — сказал Волков. — Там что-то было. И оно осталось. Если мы сейчас свернёмся — завтра полетит другой хутор. А может — город.

Анжела встала. Подошла к окну. Постояла, потом бросила коротко:

— Тогда собирайся. Через два часа выезд. Возьми двоих. Я — с вами.

— Ты?

— А что, боишься?

— Тебя — всегда.

— Правильно делаешь.

Она вышла. Каблуки щёлкнули по полу. За дверью тишина.

Волков достал новую сигарету, закурил. Пламя зажигалки Зиппо дрогнуло. В кабинете повис запах бензина и табака. Он глянул на открытую папку.

Фото... Дым. Сожжённый крест.

Старая Ключевка ждала.

***********************

На третий день в Старой Ключевке пахло дымом, потом и варёной пшёнкой. Деревня не жила — она переваривала трагедию, как тело — тяжелую пищу, после которой подташнивает.

Всё, что могло погаснуть — погасло. Над пепелищем всё ещё клубился едкий дым. Там, где когда-то пели хором старухи, теперь копались МЧСники комбинезонах, с лопатами, с щупами, с носилками, на которых выносили то, что ещё можно было собрать.

На улице вдоль главной линии, от магазина до колодца, висели чёрные тряпки на воротах — символ траура. Кое-где стояли телеги, на них — гробовые доски, уже обтянутые тканью. Пахло телами, землёй, гарью и страхом.

Местные шныряли без толку: то с вёдрами, то с лопатами, то просто опустив глаза.

У въезда в деревню стоял «уазик», из него медленно выходили люди. Волков — в поношенном ватнике. Штаны армейские, ботинки кирзовые. На голове — простая кепка. Шёл неспеша, озираясь. Позади — Еремеева, с завязанной косынкой. Без косметики. Без выражения на лице. Ещё дальше — двое кинологов с овчарками, и Саня, их проводник.

Саня — как всегда, с бутылкой, но прячет её по-умному, во флягу. Телогрейка у него рваная, сапоги разных размеров. Лицо серое, под глазами тени. Пахло от него крепким перегаром и табаком.

— Ну чё, по следу значит, да? — Саня почесал шею. — След у вас собачий, а разум — людской. Без меня заблудитесь. Тут тайга не прощает. Тут вон даже комары с именами.

— Саня, — Волков выдохнул. — Молчи лучше. Веди.

— Да веду я, веду... — Саня пошёл вперёд, покачиваясь, — Только предупреждаю: местность тут... как женщина. Молчаливая, а потом вмиг с ума сходит.

— Он всегда такой? — тихо спросила Анжела.

— Пьяный философ, — буркнул Волков. — Но другого проводника у нас нет. Он единственный, кто знал, где Егорыча нашёл. Куда тот мог податься — тоже сообразит.

— А если заведёт не туда?

— Тогда проверим избушку егеря в лесу.

Тропа уходила от деревни, огибая выжженные огороды. Собаки, натянув поводки, шли уверенно. Где-то на опушке заорал глухарь, хлопнул крылом, затих.

Шагали молча. Ветки хлестали по лицу, осока резала ладони, воздух был влажный, густой, можно было глотать туман. Волков всё время щурился — солнце било в глаза сквозь просветы.

— Я вот, знаете, что думаю, — сказал Саня, не оборачиваясь, — Мы не по следу идём, а в глотку. Это как если бы волк вам лапу дал и сказал: «Пошли, я тебе покажу, как смертью пахнет». А вы такие: «Ой, как интересно».

Анжела фыркнула.

— Пьёшь?

— Кто, я? — Саня притормозил, обернулся. — Я, между прочим, поэт. Народный. Вот вам мысль: «Вода в болоте краше, чем мысли у следователя. А мрак — честнее, чем слово у чиновника».

— Ты это в рифму думаешь, что ли? — удивилась она.

— Я вообще думаю редко. Но когда думаю — лучше не перебивать.

Он ушёл вперёд, заваливаясь на кочку, ругаясь на корягу.

Волков присел у сосны, достал из внутреннего кармана карту. Отметил точку: здесь, через тридцать минут ходу от деревни, след вёл на северо-запад. Собаки вели туда же.

Анжела присела рядом, тяжело дыша. Волков протянул ей бутылку воды.

— Там, у деревни, блатной авто был. Ты заметила?

— Видела.

— Мэр приехал. С журналистами не говорил. Лишь мелькал. Странно.

— Лиш бы нам вопросов не задвал.

— И вот ещё... — Волков прикрыл глаза. — Пожарные нашли останки. Но батюшку не нашли.

— Как это?

— Упоминание есть. Видели на колокольне. А тела нет. Ни останков. Ни обугленного. Ни пепла. Как сквозь землю…

Из кустов вернулся Саня. Застёгивал ширинку, вытирая руки о штанину.

— Ну что, мои следопыты? — хмыкнул он. — Вперёд. Там дальше будет весело. Там, где птицы не поют, а земля сама дышит.

Волков посмотрел на него в упор.

— Ты это бухать заканчивай, а то у тебя уже язык заплетается и ноги не несут.

— Я же говорю — поэт я. И пил вчера крепко. А когда пью — чувствую. Быть беде! Опять!

Он шёл дальше, не оборачиваясь. Пёс тянулся за ним, фыркая.

Волков посмотрел в спину Сане, затем — на Анжелу.

— Думаешь, он знает больше, чем говорит?

— Я думаю, он просто не всё понимает из того, что несет, лишь бы довел Сусанин алкогольный.

Тайга впереди сгущалась. И воздух — стал другим. Плотным. Как перед бурей.

*****************
Он добрался к сторожке уже далеко за полночь. Плелся, как раненый зверь, почти наощупь. Спина ныла, ноги гудят. Немец шёл рядом, плотно прижатый к ноге, то и дело оглядываясь в темень. Казалось, что сама тайга не хотела их отпускать — корни путались под ногами, трава, сырая от росы, шлёпала по ногам, воздух давил, как перед грозой. Где-то вдалеке, ухнул филин. Немец вздрогнул.

Сторожка встретила его тишиной. Та самая, старая, что он сам рубил с отцом, когда был ещё пацаном. Маленькая, покосившаяся, обшитая осиновыми досками. Окна заколочены изнутри, дверь на крючке, крыша протекает, но всё ещё держится. Там внутри было всё. Всё, что осталось.

Он отворил дверь, втолкнулся внутрь, заперся.

Сел на табурет. Долго сидел, не двигаясь. Потом зачерпнул ковшом воды из бочки, стоящей у стены. Пил, жадно, шумно, вода текла по подбородку, капала на грудь.

Пёс лёг рядом, у ног. Сначала просто улёгся. Потом — тихо заскулил. Тихо, будто во сне. Егорыч положил руку ему на холку.

— Тихо, брат… — выдохнул. — Мы ещё не закончили.

Он обхватил голову руками, наклонился. Волосы мокрые, лоб пылает, руки дрожат. И не от холода. Всё внутри клокотало. Мысли путались, как шнуры под столом. Ни одна не хотела становиться на место.

Он убил. Двоих? Троих? Больше? Кто скажет теперь? Он стрелял — точно. В упор. Смотрел в глаза. Ударил ножом — чувствовал, как лезвие входит под рёбра, как рвёт мясо. Но...

Он поднял глаза. В полумраке буржуйка чёрная, как провал. Деревянная стена — вся в царапинах. Икона — старая, почерневшая — глядела на него с угла, мутными глазами Николая Угодника.

Он когда-то учился в духовной. До армии. Да. Не пил. Не курил. Молился по утрам. Спорил с отцом Николаем, бывало, до хрипоты — о природе воли, о бесах, о страсти. Смеялись, бывало. Потом армия. Потом охота. Потом жизнь. Но вера осталась. Не показная. Тихая. Где-то внутри.

— Прости, Господи, — выдохнул. — Но не были они людьми.

Он снова уткнулся лицом в ладони. Эти глаза… красные, как окалину, оскалы, визг. Они прыгали, как звери. Они рвали других. Он защищался. Он должен был. Он не мог иначе. Или... мог?

— Может, и правда я свихнулся… — сказал он тихо. — Только ты мне скажи, Господи, не оставляй. Если это я — забери меня. А если это не я — дай мне дойти до конца.

Немец поднял голову, смотрел. Будто понимал.

Егорыч встал. Пошёл к половице у стены, подцепил гвоздиком. Приподнял. Скрипнула доска. Внизу — тайник.

Старый мешок. Внутри — аккуратно уложенные патроны, пачка армейских пайков, галеты в плотной фольге, две банки тушёнки, сухой спирт, фляга с водой и бутылка водки. Ещё — два мотка портянок, бинты, и две пачки сигарет «Столичные».

Он не курил уже день. Затянулся держа сигарету дрожащими пальцами. Табачный дым тут же набил оскомину на зубах.

Взял спички. Одна не зажглась. Вторая вспыхнула. Присел к буржуйке. Запихнул внутрь щепки, кору. Запалил. Печь задышала. Затрещала. Стало теплее. Погрелся.

Он намотал портянки. Старые, с запахом времени. Натянул сапоги. Заправил штаны. На плечи — куртку, на пояс — нож, к ремню — флягу. Ружьё на ремень, мешок — за спину.

— Ну, брат, — сказал псу, — пойдём. Разберёмся сами. До болота дойдём. Если там ничего нет — пойду в город. В ментовку. Пусть сажают. Или в дурку. Будет видно.

Немец фыркнул.

Он глянул на икону.

— А если не пустые видения... тогда пусть сами ко мне придут. Один раз я уже не дрогнул.

Он потушил буржуйку. Проверил патроны. Глубокий вдох. И шагнул в ночь.

Тайга встретила его холодом. Звёзд не было. Тьма была густая, как нефть. Но ему было всё равно. Он шёл. Немец — рядом.

Путь был только один — на болото. Туда, где всё началось. Где всё, возможно, и кончится.

************

К утру небо подёрнулось серым. Ни зари, ни света. Воздух был сырой, тяжелый, будто за ночь в лёгкие вдули полведра болотной воды. Егорыч выбрался на край болота вымотанный, молчаливый, будто в себе уже что-то похоронил.

Он шёл через кочки, проваливаясь до щиколотки, хлюпал сапогами, шлёпая по мху. Немец шагал рядом, уши прижаты, глаза щурит, нос водит по воздуху. Всё было тихо, слишком тихо, как перед тяжёлым ударом грома.

И вот — место. Тот самый холм. Пятнистый, заросший осокой, на вид ничем не примечательный. Егорыч встал перед ним, словно перед могилой. Окинул взглядом — ни следа. Никакого входа, ни дырки, ни провала, ни запаха. Только трава, чуть примятая в одном месте.

— Саня говорил, что ничего не было, — пробормотал он. — Может, и правда...

Страх поднялся медленно, как холодная волна. Сначала в груди. Потом подступил к горлу. Он представил: а если правда свихнулся? Если всё, что видел — наваждение? И убил он обычных людей, своих же... Тех, с кем пил, молился, хлеб делил?

Он сжал кулаки. Сердце колотилось, как у зверя в ловушке.

Но потом взгляд зацепился: дерн на склоне — свежий. Как будто что-то вырезали, а потом заложили назад. Земля — рыхлая, тёмная, пахнет недавно вскопанным. Егорыч присел, вонзил нож. Пласт земли поддался легко. Ни корней, ни слежавшегося слоя. Копнул ещё. И почувствовал: что-то под этим было. И кто-то это завалил.

— Значит, всё-таки это я видел... — выдохнул он. — Не сошёл я с ума.

Немец вдруг зарычал. Резко, глухо. Напрягся, шерсть дыбом. Смотрит в сторону лужи, где камыш густой, тёмный. Егорыч встал. Навёл фонарь. Луч метнулся сквозь туман и уткнулся в силуэт.

Из болота шёл человек.

Торопливо, но устало, руками раздвигая камыш. Вода хлюпала по колено. Шёл, покачиваясь, как старик. И лишь когда приблизился, Егорыч понял — это он. Батюшка. Николай.

Ряса вся в грязи. Лоскутьями прилипла к телу. Волос на голове почти не осталось. Чёрные клочья висели над ушами. Лицо — серое, как мокрая глина. Губы потрескались, под глазами синяки. Бороды нет — сожжена, видно, в пожаре.

Он выбрался на кочку, задыхаясь. Сплюнул в сторону, опёрся руками в мох, сел прямо на землю.

— Твою же мать честную, Егорыч... — пробормотал хрипло. — Живой всё-таки.

— Ты… — Егорыч шагнул ближе. — Где ты был, батя?

— Неважно. Главное — ты не один в этом чёртовом деле.

Он отдышался, поглядел на холм.

— Закрыли его, да?

— Закрыли.

— Значит, пряутся. Кто-то, что-то… Что-то, что боится быть найденным.

— Батя... — Егорыч сел рядом, не вынимая ружья из-за плеча. — Скажи по правде. Я что, спятил?

— А кто тебя, Егор, разберёт, — батюшка тяжело усмехнулся. — Ты ж у нас из породы тех, кто с Богом спорит, а не молится. Сложный ты. Меня вон все время батей кличешь, ради смеху.

— Я же никого никогда… — он глотнул воздух, — я людей не убивал. А тут — не разобрал. Было ли… или померещилось.

— Может, и было, может, и померещилось, — Николай сорвал с кочки пучок мха, стал теребить. — А может, только ты и видишь, что другие не могут.

— Это как?

— Тут места такие. Тайга злая. Не просто злая — исковерканная. В войну здесь хоронили пачками. Без креста. Без имени. Пленных гнали на торф, как скотину. Немцев. Но не простых.. А тех… что в эсэсовских мундирах служили... Поговаривали, в соседней деревне поп служил. У него дочка была. Молодая, красивая. Немцы в деревню сбежали. Пять человек. Поймали их потом, но до того... — он замолчал. — Дом ограбили. Девку… изнасиловали. Перед самой смертью поп их тут, на болоте, проклял. Мол, как моей дочери без покоя, так и вам не будет ни смерти, ни жизни.

Тишина. Лишь комары жужжат. Где-то квакает лягушка.

— С тех пор, — продолжил батюшка, — люди из той деревни — кто уцелел еще до нашего времени рассказывали — видели их. Силуэты. Людей без лиц. Сначала думаешь — человек, а потом — не человек. И утаскивали они в глушь, в болото. Живыми. А назад — никто не возвращался.

Егорыч перекрестился.

— Ну ты, отец Николай, и байку завернул. Хочешь сказать, я не псих?

— А я, сынок, не знаю. Может, ты и псих. А может, один из немногих, кто ещё чувствует, где граница. Между нами и теми.

— Какими «теми»?

— Да сам ты знаешь. Только ты в себе сомневаешься, а я — в тебе нет.

Они сидели молча. Ветер шуршал камышом. Пёс не двигался, уставился в болото. У него тоже было какое-то своё мнение — и не в пользу спокойствия.

— Что теперь делать будем, батя? — спросил Егорыч.

Николай поднял голову. Глаза его были чёрные, как вода в тени.

— А теперь… теперь надо идти дальше. Потому что, Егор… если вход один раз открыли — его уже не закрыть.

*********************

Солнце палило, как распоясавшийся египетский бог. После недели дождей, сырости и мглы — небо вдруг расчистилось, и теперь лучи били прямо в темя, будто насмехаясь над апрельским последним днем. От разогретой земли шёл пар. Сапоги вязли в размокшей земле, под ними хлюпала гниль прошлогодней листвы. В воздухе витал запах сырости, мха и ещё чего-то более густого.

Слева от тропы — темная стена леса. Туда не лез свет, и там стояла та самая тревожная тишина, которую егерь всегда ощущал внутренне — как собака чует беду. А справа — поле, поросшее высокой травой, колыхающейся от лёгкого ветра. На фоне зелёного — пятна цветов. Кузнечики стрекотали, пели птицы. Летали бабочки — белые, жёлтые, с тёмными крыльями.

Идти было тяжело. Солнце било в спину. Пот стекал по лопаткам. Немец шёл впереди, принюхиваясь.

Была тропа — узкая, натоптанная браконьерами, чтобы деревню обходить стороной. Егорыч её знал — сам когда-то ставил тут петли, лет пятнадцать назад.

— Ну, а после… — сказал отец Николай, вытирая пот со лба рукавом рясы, — после, как башня загорелась, я понял: если не уйду — конец. Внутри жара, дым. Я по бревну спустился, старому, за церковью, через пламя перескочил. Почти слепой был — обжёг бороду. А дальше — тайга. Звала.

— Тайга звать не может, — глухо бросил Егорыч.

— Может, — ответил батюшка. — Но не всех. Только тех, кому надо.

Идти стало легче, когда тень от редких берёз натянулась на тропу. Прошли ещё пару километров молча. Только слышно было, как хрустит под сапогами да как шумят крылья бабочки, севшей на плечо.

— Так я не пойму, — вдруг сказал Егорыч. — В чём суть-то, батя? Всё вижу, всё чувствую. Только ответа нет.

Отец Николай остановился. Обернулся. Подошёл ближе и, не говоря ни слова, ткнул Егорыча сухим пальцем в грудь, прямо в выцветший карман куртки.

— А дело, Егор, в том, что только ты, может, и видишь правду. Как разгадал упырей — не знаю. Но думаю, это ты после того, как в их логове побывал, видеть начал. Может, заразился от укусов. Может, душа твоя трещину дала — и через неё теперь видно.

— А может, ты спятил? — горько усмехнулся Егорыч. — Или оба мы с ума съехали. Ты вот говоришь, видишь людей обычных, а я — тварей. А может, как раз я спятил, а ты за компанию?

— А может, и так, — без злобы согласился Николай. — А может, наоборот. Может, мы последние, кто остались в себе.

Они вышли на участок, где тропа вилась между ельником и редкими соснами. Впереди — тень. Глухая, плотная. Солнце сюда не добиралось. И в этой тени стоял человек.

Мужчина. В руках — оранжевое ведро, нож. На голове — старая кепка, на ногах — резиновые сапоги. Грибник. На первый взгляд — обычный. Только не двигался. Просто стоял. И смотрел.

— Вижу, — прошептал Егорыч.

Из чащи, чуть сбоку, вышли ещё двое. Женщина и ещё один мужик. Оба с вёдрами. Но лица... как будто чья-то рука их слегка перерисовала. Скулы неестественно острые, кожа серая, губы тонкие, растянутые. Глаза — пустые, налитые, будто смотрят не на тебя, а сквозь.

— Ну вот, — сказал Николай, перекрестился. — Вон они. Смотри, чего ты видишь?

— Это они… — выдавил Егорыч. — Не люди. Но как это возможно?.. Посреди бела дня…

— В аду, сынок, не бывает расписания. Ни ночи, ни утра. Только вечность.

Немец зарычал.

Отец Николай шагнул вперёд. Молча вынул из-под рясы крест — тяжёлый, с потёртым серебром. Цепь зазвенела. Он поднял крест перед собой и пошёл прямо, не быстро, но твёрдо, тихо шепча молитву.

Грибники не двигались.

Он приблизился. Метров на пять. Потом — на три. И тут их лица дернулись. Женщина зашипела. Первый грибник отступил, резко, будто его ударили. Второй зажал лицо. Все трое стали пятиться. Потом — разом повернулись и рванули в чащу, ломая ветки, шипя, как коты, когда их бросают в воду.

Николай стоял, не опуская креста. Ждал, пока звуки не стихли.

— Вот так, — сказал он, наконец, обернувшись к Егорычу. — Не видишь ты их — гляди на крест. Он всех показывает.

Егорыч кивнул. Медленно, тяжело, будто признал что-то внутри.

— Значит, всё-таки не я схожу с ума, а всё остальное уже давно в этом состоянии...

Они шли дальше.

Теперь они знали точно: ночь в деревне не была сном. И всё только начиналось.

****************************

Сторожка егеря стояла, как и прежде, на границе поля и леса, будто сама не знала — к чему она принадлежит. Изба была низкая, покосившаяся, но крепкая. Обшита осинником, крыша гудела под ветром, внутри пахло гарью, псиной и старыми патронами.

Они заночевали там, на третий день поиска.

Саня, успев допиться почти до невменяемости, бормотал что-то себе под нос, покачивался у стены, а потом вдруг, не попрощавшись, взял фонарь и ушёл в темноту. Сказал — «по нужде», но так и не вернулся. Собаки зарычали, потом стихли. Кинологи только переглянулись. Один фыркнул: «Местные…». Другой пожал плечами.

— Он странный, — сказал Волков. — Всё будто при деле, а толку — ноль. Как будто специально тянет.

— Или не тянет, — ответила Анжела. — Может, и правда пьёт не от веселья. Ты бы как себя чувствовал если половина знакомых в раз погибла бы?

Она развела буржуйку. Движения у неё были точные, без суеты. Сложила щепки, поддула пламя. Огонь ухнул вверх, зашипел в трубе. В комнате стало теплее, уютнее.

На столе, старом, перекошенном, они разложили еду: армейская тушёнка, луковица, хлеб — серый, с плотной коркой, фляга с настойкой из спирта и ягод, немного гречки. Один из кинологов принёс банку шпрот — «по случаю». Нарезали хлеб, ели руками, с ножа.

— Я в двадцать три пошла в милицию, — сказала вдруг Анжела, не глядя на Волкова. — Муж ушёл. Дочка маленькая. Мать — с инфарктом. Думала: поработаю годик, а потом уйду. Не ушла.

— Не жалеешь?

— Усталость не даёт жалеть. Она — как бетон. Давит сверху, но держит на одном месте.

Волков усмехнулся, налил себе. Выпил. Закусил хлебом.

— А я думал — доживу до пенсии с женой. Она на десять лет моложе, как дочка твоя. Пока сам не понял, что ей уже сорок — а мне почти пятьдесят. Любовничек у неё. Прямо в глаза смотрит. Псина. Но знаешь, что странно?

— Что?

— Ничего не почувствовал. Будто и не было жизни до этого.

Анжела посмотрела на него внимательно, долго. Потом кивнула.

— Понимаю.

Один из кинологов поднялся.

— Я с собаками. Пройдусь, чтоб не завывали тут. Назад — минут через десять.

Он ушёл в темноту, хлопнув дверью. Ветер завыл, чуть дрогнула стена.

Минуты шли. Волков закурил. Анжела молчала. Из-за стены послышалось — лай, потом визг. Резкий. Тонкий. Писк — и обрыв. Затем — крик. Человеческий. Сдавленный, но пронзительный. Волков встал, как ужаленный. Схватил пистолет. Анжела — тоже.

— Там что-то случилось! — сказал она.

— Не спеши, — бросил Волков. — Подожди.

Но второй кинолог, что остался с ними, уже выскочил наружу. Через пару секунд — хлопок. Потом — ничего.

Они остались вдвоём.

Сторожка задрожала от ветра. Печь потрескивала. Дымок вился вверх.

— Чёрт. — Волков подошёл к двери, встал сбоку, пистолет наготове. — Прячься за стеной. Я на себя возьму!

Анжела не двинулась. Стояла с пистолетом, бледная, как бумага, но спокойная.

— Не уйду. Я Вас Волков старше по званию, приказы…

Стук в дверь. Глухой, размеренный. Как будто костяшками пальцев.

— Кто?! — выкрикнул Волков.

— Это я… Александр. Не стреляйте. Тут медведь, походу. Порвал ваших. Пустите, ради Бога.

Голос был тихий, хриплый, испуганный. Волков посмотрел на Анжелу — та уже тянулась к задвижке.

— Подожди. — Волков схватил её за локоть. — Чего ты вдруг так вежливо заговорил, Саня? Протрезвел от страха?

Тишина.

— Пустите, ну! — уже грубее, требовательней. — Люди вы или нет? Пусти-и-ите…

Анжела посмотрела на Волкова. В глазах — тревога.

— Это… это не он?

— Не знаю. Но в дверь ломиться не должен. Не зверь же.

— А если ему помощь нужна?

— Тогда войдёт сам. Мы не держим.

В ответ — длинная тишина. А потом:

— А-а-а… Проклятые… что вам, сложно? Что, трудно, говорю, пригласить внутрь?

Волков бледнел.

— Он ждёт, чтоб мы его пригласили...

И тут же — выстрел. Прямо в дверь. Мгновенно. Волков дал очередь из «макарова», по низу, по щели, по петлям.

Анжела взвизгнула:

— Ты что творишь?!

— Он не человек!

— Откуда ты знаешь?!

— Я видел, как такие говорят. Только их не впускай. Ни в дом. Ни в душу.

За дверью — завывание. Низкое, глухое, будто кто-то скребёт по полу. Потом — топот. И всё стихло.

Они стояли в полной тишине. Только печка тихо щёлкала, догорая.

— Прости, — выдохнул Волков. — Но я чувствую: если бы мы открыли, нас бы уже не было.

— Если ты ошибся... — прошептала Анжела.

— Значит, мы узнаем завтра. Если доживём.

**************************

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ