Как и тогда, был конец мая, суббота.
Как и тогда, Александр Харлампиевич Керасиди, которого его ученики называли Керосином, сидел у распахнутого в сад окна, бережно курил трубку, набитую сигаретным табаком, и думал об Ольге Коковцовой, Коко, красивой семнадцатилетней брюнетке, сидевшей тогда вот тут, на этом стуле, тесно составив круглые коленки и не сводя взгляда с учителя. Что-то странное, что-то как будто жалкое было в этом ее взгляде, какой иногда бывает в церкви у людей, которые безуспешно пытаются молиться в окружении множества верующих, мешающих сосредоточиться.
Керосин вел кружок немецкого в четвертой школе. В остальных школах на смену немецкому давно пришел английский, а в четвертой решили дождаться ухода на пенсию шестидесятидевятилетнего старика.
Каждый год он предлагал старшеклассникам заниматься в кружке: «Мы будем читать стихи, чтобы ощутить красоту и мощь немецкой речи, а поскольку стихи читать трудно, приглашаю только тех, кто готов к испытанию». В кружок приходили человек десять, из которых к концу учебного года оставалось трое-четверо.
Тогда, в тот день, когда Керосин решил устроить прощальное чаепитие, к нему пришли двое — Олег Рихтер и Ольга Коковцова, Коко. Мать Олега была еврейкой, отец — русским немцем. Юноша хотел поступить в университет на кафедру немецкого языка, чтобы потом устроиться в процветающую германскую компанию, каких было много в Москве. А вот зачем немецкий Коко, этого Керосин не понимал. Ее родители погибли в аварии, когда дочери было двенадцать. Девочка жила с полупарализованной бабушкой, которая еле-еле сводила концы с концами. Ольга два года носила одну и ту же мини-юбку — короче некуда — и белую блузку, которую сама расставляла по мере роста груди. Все в школе знали, что в рюкзаке у нее припрятаны кастет и нож-выкидушка, но в драках она замечена не была.
В тот день на Ольге были красивые серебряные серьги с красными камнями.
Александр Харлампиевич курил у окна и вспоминал, о чем они говорили тогда, в тот день, когда пили прощальный чай. Да, о Рильке. Вдруг — о Рильке.
Именно Ольга заговорила об одном его стихотворении, которое начиналось словами Ausgesetzt auf den Bergen des Herzens — Вынесен не вершины сердца. Сначала они сравнивали переводы Карельского и Летучего, перебирали значения выражения ausgesetzt auf — вынесен, выброшен, оказался, вознесся, поднялся, достиг, потом попытались понять, чем руководствовались русские поэты, которые переводили немецкое geborgen —укрытый, скрытый, затаившийся — как беззащитный или бесприютный...
— Ну хорошо, - сказала Коко, вдруг раздвинув коленки так, что стали видны трусики, - плевать на слова. Что это за вершины сердца, где немеют слова? И почему не вершины ума?
— Может быть, - сказал Александр Харлампиевич, отводя взгляд, - речь идет о сердце ума, о том случае, когда духовные помыслы ума соединяются с духовными чувствами сердца, становясь одним целым. Наверное, это редчайшее сочетание, которого можно достигнуть раз в жизни именно на вершинах сердца.
— Но герой стихотворения теряет дар речи, достигнув вершин сердца. Он перестает быть поэтом, человеком слова. Стоило ли подниматься на вершины сердца, чтобы стать травой или зверем, пусть даже ничего не ведающим и невинным?
— Это может показаться смешным, - сказал Олег, глядя из-под ресниц на коленки Коко, - но мне почему-то кажется, что Рильке воздерживается от действий, чтобы пережить само бытие wie es ist. Наверное, он хотел быть самой поэзией, а вовсе не поэтом...
Александр Харлампиевич качал головой, вспоминая взгляд Коко, в котором появилось отчаяние. Может быть, страх. Она не знала, что ей делать с этим проклятым Рильке. Не знала, что ей делать с собой — красивой, одинокой, нищей, умной. Керосин вдруг вспомнил, что подумал тогда: «А хватит ли ей денег, чтобы купить билет на автобус до Москвы? Чтобы поступить в университет? Чтобы выжить?»
Она сидела спиной к окну, под фотографией покойной жены Керасиди, и в глазах ее — что тогда было в ее глазах? Он не мог этого понять, но то, что было в ее глазах, тревожило его.
На прощание она вдруг поднялась на цыпочки и поцеловала старика в губы, сказала: «Извините» и быстро вышла, закрыв за собой дверь тихо, двумя руками. А он тогда снова подумал о серебряных сережках с красными камнями, которые где-то видел, но не мог вспомнить — где.
Он вернулся к окну и долго провожал взглядом Олега и Коко, взявшихся за руки, и сердце его щемило, а думал о том, что пора бросать курить.
На следующий день Коко пришла в полицию и призналась в двойном убийстве.
После суда, приговорившего Ольгу Коковцову к двенадцати годам колонии строгого режима, Александр Харлампиевич позвал в гости прокурора Дембицкого, который когда-то был лучшим в его классе, и тот рассказал историю Коко.
Два-три раза в неделю она убирала в доме соседа — старика Огаря, бывшего бандита, которого так и не удалось привлечь к суду. Он владел продуктовым рынком и единственным в городке торговым центром, куда дети и взрослые приходили, чтобы прокатиться на экалаторе, ведущим на второй этаж. Старик на свои кровные реконструировал городской стадион, пристроив к нему крытый бассейн, и оплачивал тренеров, которые занимались с детьми футболом, боксом, гимнастикой и плаванием.
Дом Огаря — три этажа из красного кирпича и черепичная крыша с двумя трубами — был предметом всеобщей зависти. Ольга мыла полы, пылесосила ковры, начищала столовое серебро. Она подружилась со стариком и его женой, которая страдала артритом. Мало-помалу отношения девочки и хозяина перешли некую черту. Это случилось, когда старик Огарь увидел, как девочка перед зеркалом одевается после душа. В тот день он заплатил ей на тысячу рублей больше, и Коко сразу поняла — почему.
Завершив уборку, она принимала душ и полуодетая садилась за стол. Старик угощал ее, подливал вина. Потом они занимались этим...
— Сексом?
— Она говорит, что секса не было, - сказал Дембицкий. - Обнимались, так сказать, и целовались — больше ничего. А от кого ребенок — так и не сказала.
— Она была беременна?
— На четвертом месяце.
Александр Харлампиевич закрыл глаза.
— Ну а в тот вечер, - продолжал Дембицкий, - старик повел ее в свой кабинет, где стоял несгораемый шкаф. Помните, когда-то такие стояли в каждой бухгалтерии? Открыл, чтобы расплатиться, и она увидела, сколища там денег. Рубли, доллары, евро. Куча налички. Взяла железную кочергу и разнесла старику голову. Потом поднялась в спальню, вырвала у старухи из ушей серьги и ударила кочергой. Всю ночь таскала деньги к себе. Ну там близко — соседи ж. Утром пошла в школу...
— А после обеда — ко мне. Чай пили. Ушла с Олегом Рихтером.
— Он ничего не знал. Проводил ее до полиции, сказал, что подождет, но не дождался. Узнал про все на следующий день. - Дембицкий помолчал. - Деньги у нее валялись по всему дому. Она даже не пыталась их спрятать. О чем таком вы говорили тогда? Ну за чаем...
— Да ни о чем. Немецкая поэзия, то да се. Рильке.
— Кажется, поэт...
Керосин кивнул.
— В колонии родила девочку. - Дембицкий встал. - Пойду я, Александр Харлампиевич. Не провожайте.
— Витя, а кочерга у Огаря зачем? У них же газовое отопление.
— Коллекционная, позолоченная. Она с этой кочергой в полицию пришла. Кочерга вся в кровище.
И вот спустя три года Александр Харлампиевич сидел у распахнутого окна, бережно курил трубку, набитую сигаретным табаком, и смотрел на письмо, придавленное пепельницей, чтоб ветер не унес.
Это было письмо от Олега Рихтера. Он писал, что Коко, похоже, сразу поняла, что значит быть вынесенной на вершины сердца, а до него, Олега, это дошло только спустя три года. «И теперь я хочу официально признать своего ребенка, которого родила Ольга, потому что иначе не могу. Легче мне от этого не станет, и вообще это никакое не облегчение — стоять на вершине сердца, а жуть, просто — жуть. Но что ж, придется с этим жить теперь. После того как поднимешься туда,становишься совсем другим. То ли перестаешь быть собой, то ли, наоборот, впервые становишься собой. И то, и другое страшно. Ужасно страшно. И то, и другое меняет жизнь навсегда. Я написал Ольге, она ответила. Пишет, что я ей не нужен, как и ребенок. Пишет зло, хамски. Может, она когда-нибудь передумает. Пока же я боюсь даже гадать, какой она выйдет из тюрьмы. У меня руки дрожат от страха, но я должен, я обязан подняться на эти чертовы вершины, хотя отлично понимаю, что ничего у меня не получится. Безнадежность придает сил, как бы странно это ни звучало. Ну не могу я переступить через них, через Ольгу и нашу дочь. Может быть, я буду несчастен, но быть счастливым нету больше моих сил...»
Александр Харлампиевич сидел у распахнутого окна, смотрел на цветущую сирень, курил трубку, машинально водил пальцем по листку бумаги, исписанному от руки, и думал о том, что в юности люди живут страшными вопросами, а с приходом зрелости остаются один на один со страшными ответами, и ничего другого им не остается, как только пережить это — и это тоже...