Кухня. Семь утра. Хрущёвка дышит грибком и угаром. Вытяжка шумит, как старый телевизор на помехах.
Я сижу за столом. Ватник не снял. Куртка ещё с работы. Смену закрыл — ноль ЧП, три куска жести в плюсе. Никакой благодарности. Никакой благодарности — это уже привычно. Особенно от той, кто вот-вот войдёт.
Дверь хлопнула.
— Александр! Сколько можно сидеть? Глаза вылупил, как пёс у лавки!
Голос у жены, как ржавый гвоздь по стеклу.
Она входит. В халате. Волосы в пучок, резинка на грани суицида. Лицо помятое, но под глазами — косметика. Она даже злость наносит послойно.
— Чего уставился? Хавать будешь? Или опять «устал»?
Бросает тарелку. Гремит вилка. Гремит намеренно. Это её музыка войны.
— Вчера мусор не вынес. Скотина.
— Да я...
— Ты — это молчи, когда взрослые говорят.
Я сжимаю руку в кулак. Пальцы белеют. Хрустит костяшка. Я представляю её лоб. И как он трескается. Стыдно? Нет. Просто не время.
— Ты знаешь, что сосед устроил жене отпуск? В Египет! А ты что? Гвозди крутишь и думаешь, что этого достаточно?!
Она кричит, будто я глухой. А я просто устал слышать.
— Я работаю.
— Ты — не работаешь. Ты тратишь время чужого воздуха.
Она кидает полотенце в мой бок.
Я не шевелюсь. Я знаю этот стиль — словесное избиение, потом будет пауза, и потом ещё.
— Дети тебе не звонят, знаешь почему? Потому что стыдно им. У них мать вон какая — во всём себе отказывает. А отец как? Спина горбом, язык в ж..е, и всё — «я старался».
— Не трогай пацанов, — тихо говорю.
— Пошёл ты со своими пацанами! Они меня забыли, потому что ты их натравил!
— Нет, — я смотрю ей в глаза. — Они тебя боятся. Как и я.
Она замерла. Не потому что осознала. А потому что ещё не придумала, как укусить за это.
Я встал. Куртку не снимаю. Взял ключи.
Она кричит вдогонку: — Куда?! Опять к этому уроду в гараж? Пусть он тебе теперь ж..у целует, да?!
Я не ответил. Закрыл дверь. И, если бы у меня был хоть капельку меньше контроль, я бы взорвал эту кухню вместе с ней.
Но я иду. Я всегда иду. Потому что если остановлюсь — раздавлю её как слизня.
Где никто не спрашивает, зато всё видно
Гаражи стоят как могилы. Каждый закрыт. Каждый молчит. Только один — номер 17 — открыт. У Олега там свой мир. Без женщин. Без слов. Без вот этой вонючей «семейной теплоты», от которой тошнит.
Я вошёл. Он даже не поднял головы.
— Снова она?
Я кивнул. Сел на табурет. Металлический. Холодный. Как внутри у меня.
Олег поставил на плитку чайник. Молча. Мы так разговариваем лет двадцать. Язык жестов. Язык уставших людей.
— Хочешь — гвозди покрутим. Хочешь — помолчим. Хочешь — махнём куда. Хоть в реку. Я давно думаю — переплыть, да не возвращаться.
Я выдохнул. Сигарету взял, прикурил, медленно как будто в ней спасение. Голова гудит.
— Я, брат, её убить хочу.
Он не реагирует на мои слова.
— Ну правда. Иногда... ночью... представляю, как беру сковороду и — бам. По лбу. Один раз. Чтоб не мучилась.
Олег наконец посмотрел на меня.
— А потом?
— А потом — тюрьма. Или свобода. Я даже не знаю, что хуже.
Он кивнул. Как человек, который не осуждает. Потому что сам... ну, знаешь.
— Я молчу сорок лет, Олег. Сорок. Как собака под забором. Всё думаю, ну вот, она устанет. Ну вот, поймёт. А она... забирает воздух. Каждым словом. Каждым взглядом.
Олег налил чай по кружкам. Без сахара. Как всегда. Сахар — это для тех, у кого жизнь ещё не отъела все рецепторы вкуса.
— А когда в последний раз хотел уйти?
— В девяносто девятом. Когда младший школу начал. Она наоралa, что я испортил ему генетику. Представь? Генетику. Я тогда даже записал себе в блокнот: «Не человек. Точка.»
— И что?
— Забыл про блокнот. Зато точка осталась.
Мы молчим. Чайник свистит. Резко. Вдруг. Как тревога внутри.
Олег встал. Выключил.
— Слушай, Сань. Может, и не надо убивать. Может, просто... перестать быть рядом?
— Она не отпустит.
— А ты попробуй уйти так, чтобы и не знал, что отпустила. Просто не прийти. Просто не объяснить. Просто вычеркнуть.
Я смотрю на свои руки. Мозолистые. Мои руки помнят всё. Кроме того, как обнимать, чтобы не трясло.
— Думаешь, у меня ещё есть шанс?
Олег не улыбается. Он вообще редко улыбается. Но сейчас смотрит как-то... по-человечески.
— Есть. Но он выглядит как гараж, вонючая куртка и ключ в кармане. А не как прощение. И не как мир.
Я пью чай. Обжигаюсь. И впервые — не вытираю губы. Пусть жжёт.
Всё, что было скрыто
Поздний вечер. Гараж затих. Чай давно выпит. Олег ушёл — сказал: «Надо кое-что подварить в четвёртом боксе».
Я остался один. Смотрю в стену, будто на ней есть кнопка «Сбросить жизнь».
Телефон зазвонил. Раз, два, три. Валера. Сосед. Мелкий, шустрый, нюх как у шавки.
— Алё, Саша? Ты не дома?
— Нет.
— Ну и слава богу. У вас менты на лестнице.
— Чего?
— Ирку увели. В наручниках. Прикинь?
Я завис. В голове пусто. Тело — холодное. Как будто внутренности ушли по-английски, а я остался.
— За что?
— Карточки, говорят. Чужие. Вся эта её «финансовая помощь через племянника» — липа. Сидит, бабки через счета гоняет. Какой-то липовый фонд помощи матерям-одиночкам. На неё всё оформлено.
— И чё теперь?
— В отделении на Садовой. Хочешь — подвезу?
Я не хотел. Но поехал. Потому что надо было увидеть. Лицо. Глаза. Не себя — её. Настоящую.
Отделение. Свет — как в морге. Запах мокрой формы и дешёвых дезиков.
Сидит. Она. В пальто. Без макияжа. Волосы — как после драки с дождём.
Лицо потекло. Не от слёз — от реальности.
— Ты пришёл... — бормочет.
Я молчу.
— Я не думала, что всё так... — добавляет.
— А я не думал, что ты спокойно смотришь, как я дохну, и в это время строишь финансовую империю на чужих людях.
Она сжалась. Словно ударил.
— Ты знал?
— Нет. Но теперь всё стало на места. Ты орала не потому, что я слабый. А потому что ты — воровка. И тебе нужен был рядом кто-то... хуже. Чтобы на его фоне выглядеть чистой.
Она попыталась дотянуться до моей руки.
— Я это делала ради нас.
— Ради нас ты бы пошла в суд и написала: «Я — злая. Он — устал. Я больше не буду.» А ты шила липу с уродом-племянником. Твой альтруизм — это афера. А я — просто твой прикрывающий алкаш, хотя я даже не пью.
Она начинала всхлипывать. Но я вижу — нет там слёз. Там страх. Чистый. Животный.
В это время вошёл Олег. Неожиданно. Но спокойно.
— Я дал показания, — сказал он. — Видел, как она с этим типом у банкомата шуршала. — У меня фотки есть. Ты же знаешь, я с камерой всегда.
Я смотрю на Ирину.
— Всё. Конец. Ты жрёшь последствия. Без соли. Я — без тебя.
— Саша...
— Не зови меня так.
Я — Александр Сергеевич Воронов.
И я больше не твоя мебель.
Вышел. Ночь. Тёмная. Но я иду не в темноту — в воздух. И он, чёрт возьми, пахнет свободой.
На дне всё ещё можно стучать
Прошло дней десять.
Я жил в гараже. Ел яйца, пил чай, носки сушил на трубе. Было не тепло. Но — тишина. А тишина — это не подарок. Это розыск. Себя.
На одиннадцатый день она пришла. Выпустили под подписку.
Я даже не сразу понял, кто стоит в проходе. Щёки впалые. Губы без краски. Куртка какая-то чужая — не её. Видимо, от кого-то из участковых осталась. Стояла, как будто у порога собственной вины.
— Можно?
Я пожал плечами. Мол, проходи. Но без кофе и сострадания. Всё закончилось.
Она зашла. Села. Взяла гаечный ключ со стола. Крутанула в руках.
— Я никогда раньше не была в твоём гараже.
— Знаю. Не интересовало.
Молчание. Шумит бойлер. Сквозняк гонит бумажку по полу.
Она смотрит мне в глаза.
— Мне дали подписку. Будет дело. Но… я не про это.
— А про что?
— Про нас.
— Нас не существует.
— Я просто хочу сказать, — она сглотнула ком, — что мне страшно.
— Это не извинение.
— Это факт, — сказала. — Мне страшно быть одной. Мне страшно, что ты теперь... другой. Не тот, что раньше молчал и прощал.
Я ухмыльнулся.
— Раньше я был мертвец. А теперь я просто живой, которому плевать.
Она встала. Подошла ближе.
— Саша, ты же не хочешь, чтобы всё закончилось вот так. Мы столько лет...
Я не выдерживаю. Вскипаю. Молча. Подхожу к ней ближе.
Взял её за плечи.
Сжал сильно. Посмотрел в глаза — в упор.
— А ты хочешь, чтобы я тебя пожалел? Чтобы опять сел рядом, покивал, сказал: «Да, милая, я понимаю»?
Она дышала тяжело. Не пряталась. Тоже смотрела мне в глаза.
— Мне больно без тебя.
— А мне — с тобой. Ты каждый день была как кислота, и теперь стоишь здесь, ждёшь, что я забуду? Ты не просишь прощения. Ты ищешь выгоду. Чтобы кто-то держал твою руку, пока ты тонешь. А мне, Ира, надоело топить себя ради чужого комфорта.
Я оттолкнул её. Не сильно. Просто сигнал. Ближе не подходи.
Но она вдруг кинулась ко мне. Обнимать начала. Плакать в голос. Горько. Как в кино. Только это не кино. Это ошибка, что слишком долго притворялась женой.
Я стоял. Руки по швам.
— Уходи, — сказал негромко.
Она шмыгала носом, не сдвинулась с места.
— Уходи. Пока я не разбил тебе голову и не сел на десять лет. Я, может, и молчал сорок лет. Но теперь я слышу себя. И я не хочу слышать тебя. Ни одного слова.
Она испугалась. Отшатнулась. Ушла. Не оглядываясь. Как будто поняла. Или просто от страха. Знает, что рука у меня тяжёлая. С одного удара могу быка положить.
Позже вечером сидели с Олегом. Он слушал, молчал. В воздухе пахло пылью и чаем.
— Она приходила, — сказал я.
— Жива?
— Пока да.
— Вернётся?
— Уже нет. Я её вышвырнул из сердца. Без жалости. С мясом.
Олег кивнул.
— Хороший метод.
Мы помолчали. И знаешь что? Никогда тишина не звучала так громко.
Некому больше быть жертвой
Прошёл месяц. Я не считал дни. Просто однажды понял — я не думаю о ней утром. Это не радость. Это отсутствие зуда.
Работа — гараж, заказчики, грязь, еда из ларька. Женщины? Да кому я нужен в 59? Да и, честно, пока не хочется снова быть клеткой для чужих неврозов.
И вот — звонок. Я узнаю её номер. Рука тянется сбросить. Но не сбрасываю. Пусть говорит. Пусть последний раз услышит, что я теперь — не её отражение.
— Алло?
— Это я.
— Знаю.
— Мне дали условный срок.
— Ага.
— Я хотела... поговорить.
— Не хочешь — не надо. Только не затягивай. Я устал слушать, что тебе больно.
Пауза. Она не ожидала. Её голос — теперь тише. Меньше. Потеряв власть, она потеряла и объём.
— Я болела. Скорая приезжала.
— Зачем мне это знать?
— Потому что раньше тебе было не всё равно.
— Раньше у меня была опухоль. Я с ней жил. Терпел. А потом удалил. Ты — была опухоль, Ирина. И теперь мне легче.
Молчим.
— Я думала, мы сможем... начать заново.
— У тебя не получится начать заново с тем, кого ты годами называла ничтожеством. Потому что я теперь — не ничтожество. Я не твой. И никогда больше им не буду.
— Я изменилась...
— Ты просто больше не можешь приказывать.
Она заплакала. Сдавленно. По-настоящему. И, может быть, лет 20 назад я бы даже пожалел.
Сейчас — нет.
— Знаешь, кто ты, Ира?
— Кто?
— Ты — голодная королева. Тебе нужны рабы. Слуги. Подданные. А я ушёл. И теперь ты — просто баба в халате, которой некого унизить. И это — твоё самое страшное наказание.
И бросил трубку.
Смотрю на чай. Остыл. И всё равно пью. Потому что теперь даже холодный чай — слаще, чем жизнь с ней.
На улице снег. А мне — не холодно. Потому что она больше не дышит мне в шею.
Узнали в истории кого-нибудь? Пишите, обсудим.