Найти тему

Зима в Буэнос-Айресе

В тот вечер разошлись в одиннадцать.

Я проводил Терис до ее комнаты, но вместо того, чтобы отправиться спать, решил пройтись по крытой галерее и выкурить сигару.

Завеса из дождя по-прежнему скрывала от глаз запущенный сад, который в эту пору походил на джунгли и жил своей таинственной и недоступной для простых смертных жизнью. Сквозь шум дождя слышалось стрекотание кузнечиков и крики ночных птиц. Иногда в темноте, словно огонек чей-то сигареты, вспыхивал светлячок и тут же гас. Единственную лампочку, тускло освещающую террасу, облепили серые мотыльки и мошки помельче. Воздух был влажен и холоден. Иногда мне чудилось, что сквозь запах разбухших от дождя досок доносится запах моря. Исковерканный и слишком слабый, чтобы в него поверить.

И снова я вспомнил, что в моей жизни уже был дождь, который длился целую вечность.

В тот день, когда на Буэнос-Айрес обрушился первый зимний ливень, я встретил женщину, кожа которой пахла сухим деревом, даже после сорока дней непрерывных потоков дождя.

В день нашего знакомства у стен городской ратуши сжигали чучело Буша, по местному телевидению шли репортажи об исчезновение двух девочек из армянского квартала, а газеты с энтузиазмом, граничащим с истерией, предсказывали очередной конец света. Она сидела в кафе и читала Кортасара. Добравшись до последней страницы, она, наконец, потянулась к остывшему кофе. Репортаж о пропажах девочек сменился рекламой новой модели айфона.

- Думаете, они мертвы?

Такая прямота заставила меня впервые посмотреть в ее глаза. Спелые вишни.

- Думаю, их уже не найдут.

- Это не одно и то же, - сказала она, и в голосе ее прозвучала безграничная усталость.

Позже она спросила, пишу ли я книги. Заметив мое удивление, добавила.

- Нет, я не ясновидящая. Просто Вы так смотрите на людей, будто снимаете с них мерки, перекраивая их на свой лад.

- Для ясновидящей Вы слишком прозорливы.

- И что Вы скажете о магическом реализме?

- В магическом реализме есть только реализм. Все остальное в головах читателей. Что же до Вашей истории, она может начаться в один из дождливых вечеров где-нибудь в Буэнос-Айресе, но конец ее будет скорым и самую малость горьким, как у всякой короткой истории, выдуманной на ходу, чтобы произвести впечатление на красивую женщину в детских сандалиях на босу ногу.

Пока я говорил, за окнами резко потемнело, где-то вдалеке прогремел гром, и сразу же вслед за ним на землю упали первые капли дождя и тут же, не успев распуститься, исчезли. Тянуло сквозняками. Запахло ирисами и пылью, которая, вполне может статься, была когда-то человеческим существом о двух ногах. За моей спиной чей-то тихий голос попросил сигарет и лимонада. Я держался взглядом за ее мочку, пока та не растворилась в синем сумраке. Теперь сквозняки пахли старыми коврами и такими же старыми прутьями.

Шум дождя нарастал. Сумерки подбирались к женским лицам, глушили шаги. Дым сигарет смешивался с густым запахом кофе, чьи-то нероли ласково жались к столикам, разуверившись в собственной сопричастности к людским радостям. Накануне утром, увидев в зеркале свое отражение, я вдруг понял, что вместе с выражением глаз изменилось и мое чувство ритма, оно стало другим и как ни крути больше не оставляло места для замалчивания. Из проигрывателя с той же безудержностью, что и при их жизни, вырывались звуки джаза образца 1917 года, переложенные на винил 1976. Пластинка с треском и шипением расточала калифорнийское солнце, которого давно не было, а я пялился на свое лицо в зеркале, и будто впервые слышал давно знакомые такты. Блажен услышавший. Блажен ли?

- Как насчет кофе с коньяком?

Свой вопрос она произнесла без лишней утомляющей многозначительности, придуманной для того, чтобы скрывать одиночество.

Вместо ответа я плложил на столик чаевые.

В ее квартире не было коньяка и почти не было мебели, на комоде без ручек стояла ваза с зелеными астрами, под вытканными шторами прямо на полу лежало одеяло с матрасом. Не снимая кофты, она свернулась калачиком на кухонной тахте; я смотрел на «Площадь в Бавено», висящей над комодом с зеленым астрами, и перебирал в уме еврейские женские имена.

На следующее утро дождь перешел в ливень, вымывая грязь и дохлых грызунов из городских водостоков. Я выбрал имя Лилит. Она сварила кофе и сказала, что ее зовут Эва.

Потом мы вместе смотрели Кар-Вая, и я снова ощущал, как горечь этого человека превращается в нежность, а та в свою очередь становится откровением, словно в захламленной давно покинутой комнате кто-то зажег лампу под красным абажуром, и привычные вещи распустились вдруг в диковинные цветы, которые никогда больше не увянут.

Я переехал к ней через месяц. Потоки грязной воды затопили весь Буэнос-Айрес, в плохо освещенных коридорах пахло плесенью и вареным рисом, а вокруг мигающих плафонов роились больные мошки, не знавшие ничего, кроме дождя.

Раз в неделю Эва приносила домой конверт с засушенными цветами. Конверт приходил на ее имя каждый вторник. Она раскладывала его содержимое на кухонном столе и склоняла голову так, как прислушиваются к несуществующим воспоминаниям. Получив ответ, она выбрасывала письмо в мусоропровод.

- Ты знал, что старик Журальо вырезает из дерева браслеты, - спросила она у меня однажды, обращаясь к залитому дождем стеклу, - он продает их, а деньги пропивает. Я почти завидую ему, а ты?

- Я завидую тем, кто покупает у него браслеты.

- Значит, ты завидуешь мне.

На следующий день в перерыве между роксэтовской «На кончиках пальцев» и Мереседес Сосой сухой, бесцветный голос дикторши прошелестел о том, что в Ла-Бока пропала ещё одна девочка, Триш Гонсалез, десяти лет от роду.

В ту же ночь я написал о повзрослевшей Триш.

Эве рассказ не понравился.

- Почему? – спросил я, когда мы обедали в ресторанчике у Мишель, где подавалась самая вкусная на свете апельсиновая водка в малюсеньких рюмках.

- Она никогда не повзрослеет, - просто ответила Эва.

- Тебе когда-нибудь хотелось, чтобы твои детские фотографии были не твоими? – спросила она меня однажды, шинкуя сельдерей.

- У меня нет детских фотографий, - ответил я, и почему-то вспомнил, как моя мать после очередных отцовских побоев, изрезав ножницами всю свою одежду, вышла в город за молочной смесью для брата; она шла по улице в одной сорочке с гордо поднятой головой, а на ее шее темнели следы от пальцев.

- Может, оно и к лучшему.

Через несколько дней я застал ее сидящей на полу посреди комнаты, перед ней лежала пачка сигарет, из радиоприемника лилась 94-я симфония Гайдна.

Ее руки лежали на коленях ладонями вверх и были похожи на мертвых птиц.

- Я хочу рассказать тебе о своей сестре. Ее звали Лилит. «Ребенок дождя», живущий в своей собственной вселенной, не подозревая о существовании других. В четыре года Лилит играла на пианино не хуже именитых пианистов. Маленькая девочка, не сознающая своего бесконечного одиночества, играла странную, невыносимо прекрасную и одновременно страшную музыку, от которой хотелось выть, столько в этих звуках было запредельного одиночества, не ведомого людям.

В своем черном свитере Эва почти сливалась с темнотой.

– Лилит умерла в день своего рождения. Легла на крышку деревянного колодца в саду за домом, и умерла. Ей было восемь. Врачи так и не смогли установить причину смерти. Всё списали на слабое сердце, которое было совершенно здоровым. После похорон отец разнес в щепки несчастное пианино и сбросил всё, что от него осталось, в шахту за поселком. Несколько щепок я все же успела пронести у себя за пазухой в нашу спальню.

Я вспомнил шрам на ее левой груди.

- Я и сама не знаю, кого тогда оплакивала, Лилит, себя или всех нас, оставшихся по эту сторону.

- Это не твоя вина, - произнес я, и неожиданно для самого себя добавил – Когда-нибудь ты родишь мне сына.

- Хорошо, - она словно стала легче, прозрачнее: щепки бывают тяжелее бревен, а души – собственных крестов.

Наутро дождь, ливший сорок два дня и одну ночь, наконец, прекратился, и на потемневший от сырости город упали первые робкие лучи солнца, заставляя людей поднимать головы и подслеповато всматриваться в сияющие небеса.

В тот же вечер Эва сказала, что нам нужно пожить раздельно.

- Я буду писать тебе – произнесла она, по-собачьи заглядывая в мои глаза.

- С засушенной ванилью?

Эва взрогнула, точно от удара.

Теперь она была похожа на четырнадцатилетнюю девочку.

- Напиши о Триш, это вернет ее – произнесла Эва, наблюдая за тем, как я собираю чемодан, - пусть хоть она останется от нас.

Большей любви и боли, чем в ту минуту, я не испытывал уже никогда.

Я ушел и больше никогда не встречал Эву.

Моя сигара зашипела. Одной капли хватило на то, чтобы погасить тлеющий огонек на ее кончике.

Выругавшись, я вернулся в дом.

Из гостиной просачивался слабый свет. Кто-то, по-видимому, как и я, мучился от бессонницы. Мысль о том, чтобы остаться один на один со своими воспоминаниями, была невыносимой, поэтому, не боясь нарушить чьего-нибудь уединения (гостиная уже давно стала для обитателей виллы чем-то вроде зала ожидания, где каждый ждал своего поезда), я направил свои стопы к тусклому мерцающему свету, подрагивающему из-за полуоткрытой двери.

Источником света оказался светящийся экран ноутбука. Мой приход не остался незамеченным. Человек, сидевший перед ноутбуком, повернулся ко мне и едва заметно кивнул. Когда я приблизился к нему, Пьер снова вернулся к клавиатуре компьютера.

На мониторе была развернута одна из программ-редакторов, обрабатывающих аудио и видеозаписи. В данный момент в окошке программы можно было разглядеть ту самую запись, которую нашел сегодня днем Ноэль.

Руки Пьера летали над клавиатурой ноутбука, точно руки пианиста над клавишами фортепиано, извлекая из нее только ему одному слышимую музыку.

Точно в подтверждении моих мыслей, Пьер, не отрываясь от своих манипуляций, произнес:

- Ну давай же, поговори с мной!

Через несколько минут послышался характерный треск.

Звук допотопной камеры.

Загадочная запись на наших глазах обретала голос.

Сначала скрип гравия. Шаги. Шелест листьев.

Человек, державший камеру, направился к дому. Новый звук возник, когда из-за дома показалось пшеничное поле, отделенное от него широкой дорогой. Звук напоминал пение, детское пение. Перед тем, как камера отключилась, я успел уловить знакомый мотив, который погас вместе с камерой.

Пьер нажал на перемотку.

- Это хорал, разложенный на несколько голосов, но это не профессиональная запись...

- Это вообще не запись, - закончил я мысль Пьера, - поют вживую.

- Дети, - произнес в темноту Пьер.

Мы снова просмотрели запись. Темная заросшая аллея, ведущая к дому с колонами, дорога позади дома, золотистое поле спелой пшеницы и над ним нестройное детское пение, будто исходящее из самих колосьев.

Со звуком видео казалось зловещим. Рай с подбирающейся к нему тьмою.

- Чертовщина какая-то, - вполголоса произнес Пьер и тихо опустил крышку ноутбука.

Гостиная погрузилась в темноту.

Я скорее почувствовал, чем увидел, как Пьер встал из-за стола и остановился около окна, по которому не переставая катился дождь.

Оказавшись в своей комнате, я быстро сбросил одежду и забрался в холодную отсыревшую постель.

Я снова забыл положить в нее грелку.

Уже засыпая, я услышал, как шум дождя понемногу стихает. Теперь сквозь его шепот до меня доносилось детское пение. На мгновение мне показалось, что я наконец вспомнил ту мелодию, но уже через минуту крепко спал.

В ту ночь мне снилась Триш Гонсалез. По колено в воде Триш пела какую-то песню. Когда я попытался вслушаться в ее мотив, то услышал лишь нарастающий шум дождя.

И тогда я заплакал.

,
,