Найти в Дзене
Бельские просторы

Лесник

Однажды в мой очередной летний приезд в деревню на улице ко мне подошел странный мальчик. Странность его была в том, что он, подойдя ко мне, взрослому человеку, всматривался в меня лучистыми глазами так, будто пытался разглядеть в моей ничем не примечательной фигуре что-то необыкновенное, влекущее, но непонятное. – Дяденька, вы поэт? – вдруг спросил он. – Я не поэт. Я пишу прозу, – сухо ответил я, желая, чтобы мальчишка со своим неуместным вопросом убрался прочь, и понимая, что слово «проза» вряд ли известно ему. Но мальчик не понял моего нежелания поговорить с ним о поэтах и не убрался. И продолжал раздражать меня дурацкими, по моему тогдашнему ощущению, вопросами: – Дяденька, что надо делать, чтобы стать поэтом? – Ничего не надо делать, а просто надо писать стихи, если есть у тебя талант. И если ты даже талантлив, тебе целой жизни не хватит, чтобы стать поэтом. Ты что, пишешь стихи? – спросил я и тут же пожалел, опасаясь, как бы он не предложил почитать или послушать. После Литератур

Однажды в мой очередной летний приезд в деревню на улице ко мне подошел странный мальчик. Странность его была в том, что он, подойдя ко мне, взрослому человеку, всматривался в меня лучистыми глазами так, будто пытался разглядеть в моей ничем не примечательной фигуре что-то необыкновенное, влекущее, но непонятное.

– Дяденька, вы поэт? – вдруг спросил он.

– Я не поэт. Я пишу прозу, – сухо ответил я, желая, чтобы мальчишка со своим неуместным вопросом убрался прочь, и понимая, что слово «проза» вряд ли известно ему. Но мальчик не понял моего нежелания поговорить с ним о поэтах и не убрался. И продолжал раздражать меня дурацкими, по моему тогдашнему ощущению, вопросами:

– Дяденька, что надо делать, чтобы стать поэтом?

– Ничего не надо делать, а просто надо писать стихи, если есть у тебя талант. И если ты даже талантлив, тебе целой жизни не хватит, чтобы стать поэтом. Ты что, пишешь стихи? – спросил я и тут же пожалел, опасаясь, как бы он не предложил почитать или послушать.

После Литературного института, в котором ни один «гений» с моего курса не стал заметным писателем, после моих московских неудач я стал относиться подозрительно к людям, пытающимся выбрать литературу жизненным поприщем – для самоутверждения или, того хуже, ради славы и денег.

– Да. Целую тетрадь написал. Учительница Зоя Валиевна говорит, что у меня талант.

– Твоя учительница не сказала тебе, что надо много учиться, много читать и научиться мыслить? Если даже не станешь поэтом, будешь образованным человеком и интересно будет жить. Если хочется писать – пиши...

Видно осмысливая не очень понятные для него советы, он помолчал, и я, подумав, как бы мальчик не увязался за мной на речку, куда я шел, как обычно, прогуляться после обеда, повернул обратно и скрылся у себя во дворе.

Потом, уже после перестройки, после тех достопамятных лет, в которые побывал в писателях, даже, кажется, слегка известных, пока не спихнули меня в маргиналы кухонные и офисные «гении», я «вновь посетил» родную деревню.

Как-то раз или, вернее, как всегда летом в хорошую погоду, в большом пруду выше деревни я пытался поймать на спиннинг рыбу, полдня махал удилищем – ни одной хватки. И, усталый, унылый, направлялся по шоссе к деревне. Вскоре меня догнала повозка, остановилась, и возница, назвав меня по имени, пригласил подвезти. То, что меня знали в деревне, звали по имени, для меня было привычно, но сам я многих, особенно молодых, не знал.

– Ты кто будешь? –  спросил я, когда поехали.

– Дамир я. Не помнишь?

Таких молодых мужиков, возмужавших к девяностым годам детей войны с обветренными лицами, попахивающих табаком и водкой, бедно одетых, я вовсе не мог знать.

– Дамир? Что-то не припоминаю. Откуда едешь-то?

– Из лесу, вестимо.

Ответ меня насторожил – знает Некрасова. Значит, не такой уж простой мужичок, а из тех, кто понесет с базара Белинского и Гоголя.

– К сосёнкам своим ездил, – добавил он.

– К каким сосёнкам?

– Лесник я, – чуть заметно досадуя, ответил он. – На посадку ездил. Вон там, на Китек-аяке, растут мои сосёнки. Лет через шестьдесят такой бор там вымахает... поэма!

Я уже догадался, на чьей телеге еду. Это был тот самый странный мальчик, который однажды спросил у меня: «Что надо делать, чтобы стать поэтом?», а теперь встретился со мной во взрослой ипостаси. Тогда я посоветовал ему учиться, много учиться и читать. Видно, закончил лесной техникум и стал лесником.

Колхозники моей деревни, малограмотные или окончившие четыре или семь классов, старались, чтобы их дети не остались, как они сами, необразованными и сирыми, а выучились и вышли в люди. Еще лучше, если бы убрались подальше от навоза. Но ведь редким удавалось пробиться в институты, тем более в университет. Неудачники поступали в разные техникумы и заочные институты. Некоторым, с дипломом, удавалось зацепиться за городской асфальт, кое-кто возвращался к земле и пополнял ряды председателей-неудачников или, того хуже, алкоголиков. А лесники, вернувшись к родным лесам, лет десять поработав в лесхозе, тоже спивались.

В наших деревянных деревнях, обогреваемых по зимам березовыми дровами, часто добываемыми воровски, лесник был уважаемым человеком. Его уважали за то, что он на незаконных дровосеков смотрел сквозь пальцы: ведь не только в своей деревне, но и в соседних деревнях все были свои, как же он мог друга детства или шурина оштрафовать? Как потом жить с ними? «Леса на наш век хватит. Все равно перестоит и рухнет в бурю». Уважали, приглашали и подносили. В моей деревне спились на моей памяти мой родственник Фарид, мой сосед Хайрук, а рьяного охранника, от которого никому не было спуску, Бадритдина, кто-то убил в лесу...

– Стихи пишешь? – спросил я.

– Пишу. Уже два тома написал.

– Это как у Маяковского. «В деревнях – крестьяне… Каждый хитр. Землю попашут, попишут стихи…»

– Я бы так. В деревнях сидят лесники, водочку попьют, попишут стихи, – произнёс он и хохотнул.

– Печатают?

– Нет. Отовсюду возвращают. Пишут: есенинщина, копание в своей больной душе. Безыдейные стихи. Башкирские журналы меня не печатают, потому что я ведь пишу по-русски. Отец хотел, чтобы я, одаренный мальчик, получил хорошее образование, и отдал меня в русскую школу в Уральске. Я там начитался русских стихов, и свои складываются в голове только по-русски, так что я при всём желании не смогу писать по-башкирски.

– Пиши по-русски, только пиши. И вот тебе мой совет. В том, что подражаешь Есенину, ничего плохого нет. Все подражают кому-нибудь. Но держись подальше от водки. Сколько талантов она загубила! Гениальный Есенин – и тот...

Он помолчал и ответил грустно:

– Я понимаю... Но жить в наше время в деревне и не пить... Ведь вокруг пустыня. Это как у Пушкина: «Духовной жаждою томим, в пустыне мрачной я влачился…». Поговорить не с кем. Чтение книг и писание стихов считают придурью. Жена тебя не понимает... Если бы не лес и мои сосенки... Когда не поступил в престижный институт, считал себя неудачником. Теперь не жалею...

– Баллов, что ли, не набрал?

– Набрал. Но решали не баллы. Сам знаешь... Из района нас было трое. Один – сын начальника районного ОРСа, другой – председателя колхоза, третий – пасечника, ты его знаешь. Тупаки. Получили дипломы, а где они сейчас? Один подался на север, другой бездельничает и спивается, третий погиб в Афгане. Земля ему пухом. Не жалею.

– Не жалею, не зову, не плачу, /Всё пройдёт, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, /Я не буду больше молодым, – прочитал он и хохотнул. И повернул к воротам добротного дома.

Я поблагодарил и ушел восвояси. В том году я его больше не встретил.

На следующий год, как обычно, приехав в деревню в мае, я от соседки, которой всё обо всех было известно, – обо всех житейских неурядицах и семейном соре, который не принято выносить из избы, – узнал, что от лесника Дамира ушла жена, что Дамира она редко видит трезвым.

И вот однажды я встретил его на улице. На том же месте, где встретил много лет назад странного мальчика, – напротив дома, вернее, у ворот спившегося вконец Камала, кому дружки-алкаши помогали пропивать пенсию. Дамир был выпивши, как будто обрадовался мне и тут же начал читать стихи:

Устал я жить в родном краю

В тоске по гречневым просторам,

Покину хижину мою,

Уйду бродягою и вором.

Пойду по белым кудрям дня

Искать убогое жилище.

И друг любимый на меня

Наточит нож за голенище.

Весной и солнцем на лугу

Обвита жёлтая дорога,

И та, чьё имя берегу,

Меня прогонит от порога.

И вновь вернуся в отчий дом,

Чужою радостью утешусь,

В зелёный вечер под окном

На рукаве своём повешусь.

Седые вербы у плетня

Нежнее головы наклонят.

И необмытого меня

Под лай собачий похоронят.

А месяц будет плыть и плыть,

Роняя вёсла по озёрам…

И Русь всё так же будет жить,

Плясать и плакать у забора.

У него по испитому лицу текли слёзы. Я сказал:

– Есенин.

– Разве? А я думал – мои. Так похожи на мои...

И вдруг, потеряв интерес ко мне, побрёл прочь.

В том году после мимолётной майской грозы за всё лето не выпало ни капли дождя. Казахский суховей высушил небо над Южным Уралом. Не успевшие зазеленеть склоны холмов выгорели, на лугах не поднялась кормовая трава, зерновые зачахли на корню. Уже в июле листья на берёзах стали желтеть и опадать. Обмелела и стала зарастать какой-то ядовитой травой река, небо целыми днями было голое и пустое, его прозрачная голубизна наводила тоску.

Беда одна не ходит: задымила высушенная зноем травяная ветошь, сухменный ветер раздувал пламя, и огонь перекинулся на деревья. Горели горные леса севернее нашей деревни, горели заповедные сосновые боры. Синеватый дым, пахнущий гарью, застилал горы, долины. Задымила посадка на склоне Китек-аяка, горели сосёнки лесника Дамира.

Пожилые люди говорили: «Ахырзаман, конец света». Хотя люди, многажды пережившие природный ахырзаман – засуху, недород, потопы, ураганы, привыкшие терпеть и выживать, не очень тревожились и повторяли: «Лишь бы не было войны», ибо настоящий ахырзаман – это война.

Возле сельсовета я встретил Дамира. Он был трезв, но вид имел побитый и загнанный. Лицо было в саже, брови опалены. На мой вопрос, что с ним, ответил, что ездил на посадку и березовой веткой пытался тушить

пламя.

– Разве в деревне нет пожарных?

– Нет. То есть были когда-то, но эти демократы... Как пожар – звоним в район или в Уральск. Пока приедут – на месте дома только обугленные брёвна и пепел. Если даже приедут, как они поднимутся по крутому склону? Когда я сажал, тракторы с трудом взбирались, чтобы пропахать борозду.

– А если организовать народ?

– Сказки! – с обидой ответил он. – Что этот твой народ, в ведрах будет таскать воду за три километра из пруда? Да не пойдёт народ, – помолчал и добавил: – Пропали мои сосёнки!

Ахырзаман продолжался. С юга, поднимая земной прах, дул горячий ветер. Загорелась и вспыхнула чья-то изба на углу проулка. Ветер погнал ревущее пламя к соседнему дому, этот дом, вспыхнув, как стог соломы, поджёг следующий, и дальше стали взрываться газовые баллоны. Когда огонь лизнул стены сарая старухи Талибы, она лишилась языка. Кто успел, вынес из огня кое-какой скарб, телевизор, одежду; молодые, сильные мужики выволокли даже холодильники. Люди, прибежавшие с соседних улиц, стояли и смотрели на пожар. То ли это для некоторых было зрелищем, то ли шоком. Между людьми, у которых сгорали дома и трудом нажитое добро, и теми, до которых огонь не дошёл, возникло какое-то странное, непонятное даже им самим чувство: не сочувствие, не злорадство, а, быть может, отчужденность. Но нашелся среди людей добрый молодец, сел на бульдозер и пошел на огонь, въехал в гудящее пламя рядом с домом старухи Талибы и пропахал ножом загоревшийся сарай и другие охваченные огнем строения – остановил пожар. Но девять домов в центре деревни ахырзаман слизнул огненным языком.

Многие знали, откуда пошел огонь, знали, что хозяин углового дома гнал в предбаннике самогон, знали и помалкивали, чтобы не пострадала многодетная семья, и многие охотно поверили слуху, будто от осколка стекла загорелся мусор... Назавтра возле правления я опять встретил лесника. Он был пьян и жалок. Вместо приветствия он произнес:

– Погибли мои сосёнки! Какой лес мог бы вырасти!

Раздраженный его видом, я ляпнул ему утешительную пошлость: дескать, чего убиваешься, вокруг сколько леса, лучше его береги.

– Его вырубят. Смотри, сколько вырубок на склонах хребта. Оголяют гору, скоро останутся голые камни. Для посадки нет денег. Это поджог. Кому-то мешали мои сосёнки. Кто-то подстроил...

– Ну кому надо было поджигать посадку? Может, кто-то проходил и окурок бросил в сухую траву.

– Ты еще скажи: трава загорелась от осколка стекла или от капли росы. Бред! Ты же долго жил, лучше меня знаешь. Только человек вредит лесу, воде, воздуху. Курил какой-то дебил и бросил в траву непотушенный окурок, бросил не нарочно, не хотел поджога, но он все равно негодяй, преступник. Я вот за Красной скалой – там тоже посадка, до войны школьники сажали – прибил доску: «В лесу курить запрещено!». Смеялись. Ты же знаешь, сколько людей, ненавидящих книги, поэзию, других людей, талантливых. И природу!

– Больше равнодушных. Или завидующих талантливому и образованному человеку.

– Нет, ненавидящих. И не думающих. Не видящих красоту мира. Смысл мира. Я тебе не надоел своей пьяной рожей? Если не надоел, я выскажу одну свою мысль. Вот в космосе звезда, мы называем ее Солнцем. Горит, освещает. И вокруг нее крутится небольшой каменный шарик, на три четверти залитый соленой водой. И там, где нет соленой воды, на этих камнях растут деревья. Деревья! Дуб, сосна, ель, пихта, береза, липа и еще какие-то. Почему не одна только сосна или береза? А-а-а! Природа знала, что людям нужна не только древесина, но нужна и красота. Как красивы деревья. Поэзия!

– Бог знал, – поправил я.

– Для меня природа тоже Бог. Слушай, деревья – это подарок разумному человеку. Разумному. Они живые. Есть ли у них разум, я не знаю. Но они святые. Они делают добро, дают кислород, украшают землю. А мы их убиваем, жжем. Вот еще у меня такая мысль. Умрет человек – зловоние от него, и торопятся скорее спрятать труп под землю. Умрет дерево – как оно пахнет, как приятно пахнут ель, сосна, пихта, клён, как пахнут стружки, доски... Где-то я читал, святые люди после смерти тоже не смердят... Ладно... Хочешь послушать стихи? Не Есенина, а мои?

И не получив ответа, хочу я или нет, он начал читать:

Когда умру, не врите,

Что я хороший был шагир.

Лучше тихо похороните

У подножия горы Мышагыр.

И постояв в раздумье,

И печалясь слегка,

Идите слушать в лесном шуме

Печаль поэта-лесника.

Прочитав, он вопрошающе посмотрел на меня.

– Плохо, – сказал я.

– Я сам знаю, что плохо. Я же не Есенин.

– Плохо то, что в стихах твоих много о смерти...

– А что делать, если вокруг такая жизнь...

– Пить не надо. Это гибельный путь... Будешь пить – ничего не добьешься. Живи трезво... – изрек я то, что уже как-то говорил ему.

Лесник на минуту уставился на меня глазами того странного мальчика, словно хотел разглядеть меня, пытаясь понять во мне что-то, ему непонятное, но, видно, так и не поняв, махнул рукой, отвернулся и пошел прочь.

Больше в этом году я его не встретил.

В следующем году, приехав в деревню весной, я слышал, что он зимой рухнул в запой и, не вынеся похмельной тоски, повесился.

Обгоревшие сосёнки поэта-лесника, переболев какое-то время, в дождливое лето снова начали расти.

Автор: Анатолий Генатулин

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.