"Не стыдясь, он повествует о неком мсье, который однажды, сидя в ресторане, захотел пойти в туалет и обнаружил там дырочку. Дырочка позволяла, если любопытствующий почти ложился на пол, подсматривать, что происходит в соседнем, дамском туалете. Мсье так и сделал. А затем стал навещать злачное место каждый день..."
Читаем фрагменты старой статьи киноведа Георгия Капралова (1921-2010), опубликованной в 1981 году:
"Мы начнем наше рассмотрение с произведения Федерико Феллини, художника, творчество которого носит особо личностный характер. Художника, которого, казалось бы, нельзя поставить в некий поток, поскольку он феноменально индивидуален.
Начиная с фильма-исповеди «8 1/2» (оставим в стороне последующую картину «Джульетта и духи»), он даже в названии картин подчеркивает свое присутствие, некую зависимость показанного на экране от его собственной жизни, мироощущения, взгляда на окружающее общество.
Фильм по роману Петрония он назвал не просто «Сатирикон», как в римском оригинале, а «Феллини-Сатирикон».
Затем появились «Рим Феллини», «Амаркорд», что в переводе означает «Я вспоминаю».
И вот «Казанова», но опять-таки не просто «Казанова», а «Казанова Феллини».
Но именно это подчеркнутое личностное, эта как бы отмежеванность от других, лишь рельефнее оттеняет в творчестве Феллини общие черты, характерные для умонастроений определенной части западной интеллигенции.
Уже сама история создания фильма, как о ней рассказывает Феллини, демонстрирует всю противоречивость и унизительную зависимость художника от буржуазного рынка, от господствующей моды. Казалось бы, Феллини-то может себе позволить быть «свободным». Но в конечном итоге и его свобода оказывается все же мнимой.
— Ненавижу этого Казанову! — воскликнул он, едва начав снимать фильм.— Как можно иметь дело с таким мерзавцем? С такой элементарной, хотя и просвещенной, самоудовлетворенной скотиной?
Феллини признался, что испытал головокружение и унизительное ощущение сделанной ошибки, когда подписал контракт о съемках, не ознакомившись до этого с мемуарами Казановы, которые произвели на него впечатление каталога, инвентаризационной книги фактов, собранных в кучу без какого-либо проявления чувств и вообще отношения к ним. И режиссер пришел к выводу, что его произведение будет «фильмом о пустоте», о «несуществующей жизни».
Вдумаемся в это удивительное определение: «несуществующая жизнь». Оно очень точно реализовано всем образным строем картины, ее пластическим решением, актерским исполнением. Фильм производит впечатление холодного, погребального, отталкивающего.
Томясь в одном из подземелий венецианской тюрьмы, Казанова вспоминает свои странствия и свои так называемые любовные приключения. Италия, Германия, Франция, Англия. Дворцовые покои и театральные залы. Безумные карнавалы и животные празднества. Мрачные потехи. Натужные представления «любви». Отвратительные зрелища. Фальшивая красота, маскирующая безобразие. Суета полулюдей, получудищ, за которой скрывается смерть. В центре этого нарумяненного позора — великосветский шут и развратник Казанова.
Воссоздавая эту вакханалию, Феллини-режиссер все время как бы напоминает: перед нами искусственный, вымороченный, лишенный подлинной жизни мир.
Смотрите: на экране — откровенные декорации. Казанова переплывает венецианскую лагуну, а ее волны... из пластика. Во время бури Казанова держит свечу, пламя которой не гаснет от порывов бури. Карета Казановы стоит на грязной дороге в тумане, но зритель легко «прочитывает», что туман — рисованный, а карета уезжает в театрально-условную даль...
Многие друзья Феллини, как отметил он в одном интервью, именующие себя интеллектуалами, обожают Казанову, видя в нем выдающийся образец жизнеспособности. «В том факте,— замечает режиссер,— что он прошел через всю свою жизнь, ни о чем не судя, не выражая своего персонального отношения ни к чему, они видят большую мудрость, достойный подражания пример существования в этом мире».
Феллини демифологизирует образ знаменитого обольстителя и мнимого жизнелюбца: «Казанова был выдуман от начала до конца. Вместо того чтобы видеть в нем некого неутомимого победителя, наделенного необычайной жизненной силой, я рассматриваю его как одряхлевшего старика, изношенного и потерявшего ориентацию, фигуру несколько кукольную, как Итальянец (Феллини пишет это слово с большой буквы.— Г. К.), остающийся всю свою жизнь в материнском чреве, откуда он никогда не знал выхода». В другом своем высказывании Феллини определил Казанову как типичного «Человека Средиземноморья двадцатого века».
Чтобы понять, что имеет в виду режиссер под определением «Итальянец» с большой буквы и «Человек Средиземноморья двадцатого века», надо вспомнить о таком явлении итальянской жизни, как «мамизм» — культ матери.
В итальянских семьях и среднего и высшего классов этот культ не просто скрепа семейных уз, фамильных привязанностей. Он значит нечто большее, олицетворяя опеку общества, традиций, раз заведенных порядков.
Не случайно в глазах представителей «бунтарей 68» именно «мамизм» подвергся самым ожесточенным атакам, одной из которых в кино стал фильм Марко Беллоккио «Кулаки в кармане». В этом фильме герой не только сталкивал в пропасть свою слепую мать (ее слепота была предложена художником отнюдь не для того, чтобы вызвать жалость к жертве и осуждение матереубийцы, а как раз наоборот, как свидетельство абсурдности опеки слепой, которая претендовала — в силу «мамизма» — на руководство и ориентацию семьи в жизни),Но и богохульствовал над ее гробом. Напомним, что герой Беллоккио был шизофреником, но и это обстоятельство опять- таки должно было по замыслу создателя картины действовать не против него, а за него, ибо его невроз как раз и выражал предельную психологическую ситуацию общественных противоречий, крайнюю форму кризиса, переживаемого индивидом как членом общества.
В фильме Феллини мать Казановы тоже больная, полупарализованная. Сын, встретив мать в театре, тащит ее на себе в карету. Мрачно и злобно хихикая, старуха, которая называет сына шарлатаном и лжецом, цепко охватывает его шею. Эти кадры — полутруп в объятиях полумертвеца — символичны, как и весь фильм.
Не случайно для исполнения роли Казановы Феллини выбрал Дональда Сатерленда, актера в то время еще мало известного. Продюсеры, финансировавшие постановку, протестовали, предлагая всемирно разрекламированную, высокооплачиваемую звезду американского кино — Роберта Редфорда. Но Редфорд — воплощенное здоровье, энергия, подлинно мужское обаяние. Феллини же нужен был совсем иной тип.
У Сатерленда лицо деформированное, мертвенное, похожее на физиономию резиновой куклы. Взгляд водянистый, мутный, словно отделяющий его от мира какой-то пеленой. По мнению Феллини, «Сатерленд хорошо выражает идею Казановы, не способного знать истинную ценность вещей и существующего только в ряде образов самого себя, образов, которые служат ему зеркалами в различных ситуациях, в которых он находится».
Такой Казанова — воплощение мира, лишенного подлинной жизненной силы и духовности, существующего лишь по инерции и распадающегося в судорожных конвульсиях.
Фильм завершается полуфантастическим танцем Казановы с большой, в человеческий рост, куклой. Кружится пара, и трудно различить, кто там человек, а кто манекен. Они кружатся по берегу Большого венецианского канала навстречу пустоте, небытию — таков, по сути дела, итог «несуществующей жизни» Казановы.
Нет, конечно, не воссозданием архивной истории, освещением пропылившихся мемуаров занимался режиссер, как отнюдь не древний Рим сам по себе интересовал его, когда он ставил «Феллини-Сатирикон».
И «мертвый» фильм о Казанове оказывается весьма жизнедеятельным, а полутруп его главного персонажа — агрессивным по отношению к современным интеллектуалам, всяческим проповедникам се***альной революции, якобы призванной потрясти и даже ниспровергнуть существующий буржуазный строй.
Проецируя давнюю историю на современность, зритель вправе сделать вывод, что в кривляниях и конвульсиях нынешних подражателей одного из самых бесстыдных авантюристов XVIII века нет не только ничего разрушительного, но, напротив, их бравада лишь укрепляет торжество царящей аморальности.
А то, что фильм целит не в отшумевшее некогда столетие, а в XX век, свидетельствует и приблизительность исторических и географических примет. Ими Феллини мало озабочен. Происходящее на экране — нескончаемый великосветский балаган, публичный дом, меняющий лишь вывески с названиями известных западноевропейских культурных центров и столиц.
Но несомненный критический заряд фильма не может скрыть того факта, что новое произведение Феллини несет на себе печать болезненной усталости, какой-то психологической надорванности художника, для которого зрелище порока, распада, гниения и отвратительно и в то же время обладает некой притягательной силой.
Положение Феллини напоминает в данном случае Пазолини, у которого его обличения принимали порой формы болезненно-патологические.
— Я иногда говорю себе,—- признается режиссер,— что пора покончить с самодовлеющим или нервическим изображением отрицательного... Если бы можно было разбить беспокойное зеркало хаоса и упадка, найти наконец силы предложить что-то: персонаж, мысль, фантазию,— что дало бы жизненные силы художнику и человеку.
Какая усталость, какое отчаяние звучит в этом саморазоблачении! Но трудно обрести жизненную силу, не разорвав замкнутый круг идей опустошения и смерти. Правда, Феллини находил эту силу и в «Риме» и в «Амаркорде», атакуя фашизм, клерикализм, католическую церковь, липкую обывательщину. ...
... фильм называется «Грузовик». И грузовик действительно в фильме существует. Он появляется несколько раз на экране. Стоит или едет. Огромная машина для дальних перевозок крупных грузов. Однако знакомство зрителя с этим гигантским фургоном самое общее и непродолжительное, ибо основное время и место на экране занимает комната с окном, выходящим в сад, по занавешенным, так что создается ощущение почти замкнутого пространства, как бы отрезанного от всего остального мира.
Посреди комнаты за столом сидят двое — мужчина и женщина. Она — сама Маргерит Дюра. Он — популярный сейчас во Франции и за ее пределами актер Жерар Депардье. Маргерит Дюра предлагает Жерару (он играет самого себя, она — тоже) прочитать ему свой новый киносценарий «Грузовик». И начинает чтение. ...
Когда смотришь «Грузовик», не раз возникает мысль, что тебя просто разыгрывают, что не может же вся эта полусонная болтовня преподноситься всерьез.
Но, оказывается, может. Более того, киноимпровизации М. Дюра почти впрямую перекликаются с писаниями так называемых «новых философов», этих «ниспровергателей» марксизма и очередных трубадуров антикоммунизма и антисоветизма. ...
Когда-то М. Дюра создала сценарии таких известных фильмов, как «Хиросима, любовь моя» (картина была поставлена Аленом Рене), «Столь долгое отсутствие» (режиссер Анри Кольни), и ряда других, которые при всей спорности отдельных решений привлекали антивоенной, антифашистской направленностью. Ныне она предпочитает, как видим, иные темы и к тому же экспериментирует в области поисков новых выразительных форм в кино.
Так, до «Грузовика» ею были созданы фильмы «Индия зонг» и «Мое венецианское имя в пустынной Калькутте». В этих лентах повторяется один и тот же текст, хотя то, что показано на экране, различно.
Напомнив о сем экстравагантном упражнении, редактор парижского кино- журнала «Позитив» Мишель Симон и критик Бартелеми Аменгаль деликатно предлагают Дюра, что, может быть, на этот раз, оставив то же изображение, она придумает для «Грузовика» иной текст. Тот, что звучит с экрана, критики характеризуют как «философию левацкой забегаловки».
Крупнейшие буржуазные газеты и журналы Франции, а также и специализированные киноиздания охотно публиковали пространные беседы с Дюра по поводу ее «Грузовика».
Автор всесторонне разъясняла суть своего новаторства, которое якобы опрокидывает традиционный кинематограф и открывает для него новые горизонты. Попутно она давала и дальнейшие разъяснения, касающиеся ее анархистски-левацких взглядов, которые, однако, таковыми не признавала. При этом и журналисты и Дюра, как видно, не чувствовали самопародий- ности как ее высказываний, так и «кинооткрытий». ...
Однако Дюра стремится выдать свою кинофикцию за некое символически-глобальное изображение современности и ее проблем. В интервью она неизменно называет шофера грузовика «пролетариатом», а его машину и пустынную дорогу, по которой она едет, выдает за олицетворение всего мира, который, как уже цитировалось выше, летит якобы к своей гибели...
В этом тотальном нигилизме где-то рядом с Дюра оказывается и молодой французский режиссер Жан Эсташ с его картиной «Грязная история».
Имя Эсташа впервые прозвучало на Каннском фестивале 1974 года, когда молодой режиссер показал свою первую полнометражную художественную картину, длительностью более трех с половиной часов,— «Мать и прости*утка».
Это был фильм «левацкого бунта» и отчаяния, разочарования в гошистских иллюзиях 68-го года. Произведение, снятое как бы подглядывающей камерой, в стиле модернистски понимаемой «киноправды», в приемах натуралистического правдоподобия и буржуазного эпатажа.
В «Грязной истории», как и в «Грузовике», основное действие не показывается, о нем только рассказывается.
На экране — небольшая группа людей, собравшаяся в каком-то частном доме, в богатой гостиной,— несколько женщин и мужчина, занимающий окруживших его дам повествованием о «забавной» истории, которая, возможно, даже «автобиографична».
Не стыдясь, он повествует о неком мсье, который однажды, сидя в ресторане, захотел пойти в туалет и обнаружил там дырочку. Дырочка позволяла, если любопытствующий почти ложился на пол, подсматривать, что происходит в соседнем, дамском туалете. Мсье так и сделал. А затем стал навещать злачное место каждый день и подглядывать в дырочку все продолжительнее. Наконец ему стало казаться, что и он сам, и ресторан, и вообще весь мир созданы только для этой вот дырочки...
Если «Грузовик» — это эстетская игра, замешанная на антикоммунизме (Дюра была когда-то членом Французской компартии, теперь она вне ее рядов), то «Грязная история» преподносится как некое обличение буржуазного общества.
Но, оставив себе для наблюдения за миром только воображаемую дыру в туалете, а потом сведя и весь мир вообще до этой дыры, Эсташ, по сути дела, солидаризируется с Маргерит Дюра в ее проклятиях всему и вся" (Капралов, 1981).
Капралов Г. Тупики отчаяния, лабиринты иллюзий и дороги надежды // Мифы и реальность. Зарубежное кино сегодня. Вып. 7. М.: Искусство, 1981. С. 3-40.