Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Бельские просторы

Промельки. Окончание

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ Кто бы мог предположить, что так надолго затянется война? Год прошел, а в руках немецких оккупантов продолжали оставаться Шлиссельбург, Псков, Могилев, Минск, Киев. Николаев, Одесса, десятки больших и малых городов почти всей западной части страны от севера до юга, от Балтийского до Черного моря. Конечно, битва под Москвой внушила веру в нашу будущую победу, но всем стало понятно, что дастся она нелегко и ждать ее придется долго. А чтобы дождаться, надо приложить все усилия, чтобы выжить. И понять, почему Советское государство, полностью отрезанное не только от всего мира, но и от прежних своих хлебных областей, вынуждено было урезать паек, получаемый по карточкам. Каждый выживал как мог. Кто работал на заводе или фабрике, имел возможность хотя бы раз в день пообедать в своей ведомственной столовой или в буфете, получая к тому же продовольственные карточки первой категории. Трудней всего приходилось одиноким старикам, семьям погибших или без вести про
И. Клочков, 1942 г.
И. Клочков, 1942 г.

ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ

Кто бы мог предположить, что так надолго затянется война? Год прошел, а в руках немецких оккупантов продолжали оставаться Шлиссельбург, Псков, Могилев, Минск, Киев. Николаев, Одесса, десятки больших и малых городов почти всей западной части страны от севера до юга, от Балтийского до Черного моря. Конечно, битва под Москвой внушила веру в нашу будущую победу, но всем стало понятно, что дастся она нелегко и ждать ее придется долго. А чтобы дождаться, надо приложить все усилия, чтобы выжить. И понять, почему Советское государство, полностью отрезанное не только от всего мира, но и от прежних своих хлебных областей, вынуждено было урезать паек, получаемый по карточкам.

Каждый выживал как мог. Кто работал на заводе или фабрике, имел возможность хотя бы раз в день пообедать в своей ведомственной столовой или в буфете, получая к тому же продовольственные карточки первой категории. Трудней всего приходилось одиноким старикам, семьям погибших или без вести пропавших фронтовиков, где женщина из-за пошатнувшегося здоровья, хронической болезни либо по другим причинам не могла работать и сидела с детьми дома, хватаясь за любой посильный для нее случайный заработок. Появилось много нищих, научившихся умело прятаться от милиции, так как нищенство было запрещено советскими законами. Развелось много воров-домушников. Владик, сын начальника тюрьмы Барбашина, рассказывал нам, явно со слов отца, о крупных спекулянтах и самых настоящих, хорошо организованных жестоких бандах, наводивших ужас дерзкими грабежами и убийством зажиточных граждан. Тюрьма была битком набита всякого рода преступниками.

Вернулся с войны еще один фронтовик – Подберезный. У него ампутировали кисть левой руки, заменив протезом. На протез он натягивал черную кожаную перчатку, и получалась рука как рука – только пальцы не гнулись. Не знаю, куда он устроился работать и на какую должность, но я часто видел его то утром, то днем с черным кожаным портфелем в здоровой руке, в прекрасной кожанке на белом меху. Даже шапку он носил кожаную, отороченную мехом. Молодой, со стремительной походкой, он уходил из дома иногда и поздно вечером, деловито пройдя по двору с неизменным портфелем, здороваясь со всеми коротким кивком.

Жили Подберезные в соседнем с нами доме, занимая всю трехкомнатную квартиру на первом этаже, – сам хозяин, его жена, восьмилетняя дочь Лида и бабушка, мать жены, все еще молодящаяся женщина с подведенными выщипанными бровями, румянами на щеках, обязательно в какой-нибудь вычурной шляпке – их у нее было великое множество. Лида заканчивала первый класс в нашей школе, никого не чуралась, играла с нами во все игры. Девчонки откровенно завидовали ей, так как она часто меняла наряды, а в недавно проколотых ушах заблестели маленькие золотые сережки в форме кленового листа. С наступлением сумерек, когда при свете хрустальных люстр в окнах проглядывало богатое убранство квартиры с коврами на стенах и картинами в золоченых рамах, мелькала фигурка хозяйки в ярком халате или в нарядном платье, но через несколько мгновений все это исчезало за плотно задвинутыми бархатными шторами. Однако отблеск настоящей роскоши я увидел только один раз, весной. Шли последние занятия в школе. Я сбежал с последнего урока и сидел на чурбаке возле своего сарая, млея от жары. В мае выпадают такие дни, когда солнце сияет в голубом небе с такой щедростью, будто просит прощения за недавние холода. Сняв рубашку, я загорал, подставляя под жгучие лучи то спину, то живот. Весь двор как вымер, все попрятались в тени. Из подъезда дома, как раз на одной линии с моим сараем, не просто вышла, а буквально выпорхнула мать Лиды, Вся она была воздушно-облачная, в платье из невесомой шелковистой ткани с золотисто-зелеными переливами, на шее – золотая цепочка с овальным кулоном из ярко-зеленого самоцвета, но более всего поразили меня золотые туфельки на высоких каблучках. Никогда в жизни я подобной красоты не видел. Настоящая фея из сказки! Она, чтобы не бросаться всем в глаза, не пошла через двор к воротам, а быстро свернула за сараи, где протоптанная жителями тропинка вела в конец двора, к дыре в заборе, выводящей на улицу Гафури. А вскоре произошло событие, взбудоражившее весь двор. Рано утром, едва начало светать, в наш двор приехал «воронок» – так называли специальную машину для перевозки заключенных. Дядя Захар, разбуженный звонком в дворницкой, открыл ворота. Машина быстро проехала прямо к дому, где жила семья Подберезных. Пока дядя Захар неспешно, на больных ногах доковылял туда, в машину затолкали наспех одетых мужа и жену Подберезных. «Воронок» фыркнул вонючей бензиновой гарью и так же скоро выехал со двора. Во всем доме свет горел только в окнах их квартиры. Оттуда слышался громкий плач девочки и ее бабушки.

У дяди Захара жильцы спрашивали, что случилось, как все это произошло и по какой причине, а он толком и слова сказать не мог: сам ничего не понял. Несколько дней спустя к этому же дому подъехал грузовик – не какая-нибудь полуторка, а большая пятитонка. Четверо мужчин в солдатской форме начали выносить из квартиры шкафы, комоды, сундуки, пианино и всякие другие вещи, узлы. Мать Подберезной, сразу постаревшая, с всклокоченными волосами, хваталась то за пианино, то за комод или бельевые узлы, размазывала по лицу слезы и кричала: «Это мое кровное, зятю не принадлежало, и вы не имеете право отбирать это у меня!» Мужчина в штатском, руководивший погрузкой, с большой амбарной книгой в руках, где регистрировал выносимые предметы, со злостью крикнул ей: «Вы бы сказали спасибо, что оставляем вам стол и пару стульев, ведь они антикварные. А ваши личные вещи мы не тронем». Лиды не было на улице. Видимо, от стыда и горя забилась в угол, чтобы не показываться людям на глаза.

Все подробности мы узнали от Барбашина, вернее, от его сына. Владик, округляя глаза, рассказывал ужасы о какой-то жестокой банде, на счету которой немало крупных краж и убийств. Связаны были с этой бандой и Подберезный с женой – помогали в реализации награбленных вещей. Законы военного времени суровы, и суд был короток. Его самого приговорили к расстрелу, а жене дали двадцать лет тюрьмы с конфискацией имущества. Лида на улице почти не показывалась. Вечерами, когда в квартире зажигался свет, было видно, как она опустела без вещей: нет штор и занавесок, не видать на стенах ковров и картин, и даже лампочки голые, без люстр и абажуров.

Однажды и нашей семьи коснулась большая беда. В магазине у бабушки украли всю стопку карточек и деньги. Она завертывала их в носовой платок и носила в глубоком кармане, специально вшитом внутри платья и незаметном для чужих глаз. Она и понять не могла, как исчезло содержимое кармана, пока не обнаружила надрез, – кто-то, уловив мгновение, ловко и безошибочно, как раз в нужном месте, полоснул по платью бритвой, и сверток сам вывалился в руки карманника. Надо было видеть ее горе: из помутневших глаз по морщинистым щекам беспрестанно текли слезы, она не охала, не стонала, даже не всхлипывала, только с отчаяньем повторяла: «Теперь из-за меня вы умрете от голода…». Мы утешали ее как могли. Удивил Эрик. Он уже научился разговаривать, но целыми днями молчал. Сидел в коляске согбенный, как старичок, покачивался и постоянно сосал кончик одеяла, и, оказывается, ничего не ускользало от его глаз. Ищет, допустим, мама ножницы: «Куда же они запропастились?» Эрик, не произнеся ни слова, ткнет пальцем в угол комнаты, где кто-то из нас обронил ножницы и забыл поднять. И так про любую вещь спроси – он только молча ткнет пальцем туда, где надо ее искать. Глядя на плачущую бабушку, он вынул изо рта мокрый, обсосанный кончик одеяла и сказал бабушке: «Нэнэй, не надо плакать. Мы не помрем. Я могу целый день не есть». Такая длинная тирада впервые прозвучала из его уст. Мама от удивления широко раскрыла глаза. А бабушка заплакала еще сильнее.

Первой неожиданно пришла Круглова, соседка Лукмановых, высокая женщина, на вид грубоватая, с низким голосом, с широкими мужскими ладонями – в руках она держала непочатую буханку пшеничного хлеба. Сказала коротко: «Не падай духом, Муся. – Мама протестующее замахала руками, но Круглова, положив хлеб на стол, добавила: – У нас это не последнее. А у тебя трое детишек. Всем миром поможем». И так же неожиданно ушла. С Кругловыми мы почти не общались, я не помню даже их имен и отчеств. Они, муж с женой, работали на каком-то оборонном заводе. Их единственный сын Лева учился в ремесленном училище. Огненно-рыжий, он был значительно старше меня. Один лишь раз, еще до войны, я попробовал, выдерживая почтительное расстояние, прокричать детскую дразнилку «рыжий-пыжий, конопатый», но он так выразительно погрозил кулаком, что у меня пропала всякая охота дразнить его. Видели мы своих соседей редко, жили они замкнуто, домой приходили поздно вечером, поэтому при случайной встрече только здоровались, не заводя никаких разговоров, и не искали повода для более близкого знакомства. Тетя Соня тоже держалась со своими соседями отчужденно, лишь Эрик уважал Леву за то, что тот двенадцать раз мог подтянуться на турнике. В тот же вечер спустилась к нам сверху Мария Александровна, принесла много всякой всячины – сахар, пакетики с гречкой, манкой, просом, большую пачку печенья. Даже пачку соли не забыла. Мама сначала вспыхнула, категорически отказываясь брать гостинцы, а Мария Александровна, как умная и хитрая женщина, завела разговор на всякие темы, поговорить она любила, и как бы между прочим добавила: «Это мой Федор Данилыч послал. Он обидится, если откажешься». На другой день прикатил на мотоцикле Зинковский. Зная, что мама любит стряпать, привез муку, банку растительного масла, картошку. Прознав про нашу беду, стали приходить другие жители двора, делясь с нами всем, чем могли. Равнодушных не было.

В апреле 1942 года было принято постановление о выделении земли всем служащим и рабочим под личные огороды. Нашей семье дали две сотки для посадки картошки. Мама, хорошо усвоившая крестьянские секреты своего отца, выставила на солнечный свет, на оба подоконника, экономно отрезанные от картофеля верхушки, маленькие, с горбинкой и обязательно с несколькими глазками – для яровизации. Всю основную часть картошки съедали. Трудно было поверить, что из этих обрезков что-то сможет вырасти, но на солнечном подоконнике они позеленели, а из глазков показались ростки, даже крошечные листочки развернулись. Для удобрения мама припасла два ведра чистой печной золы. Землю учителям выделили где-то за рекой Белой. В первый год сажали картошку мама с бабушкой. Меня не взяли, оставив присматривать за малышами. Обоих надо вовремя накормить, на горшок усадить, поиграть с ними, чтобы не плакали.

Картошка удалась на славу – крупная, рассыпчатая. На всю зиму хватило. Между рядами мама ухитрилась посадить тыкву. Она тоже выросла большая, пузатая, размером не меньше самовара. Мне одному не поднять. В погреб опускали осторожно, положив в нитяную сетку, на крепкой веревке. Осенью и зимой самым вкусным блюдом была пшенная каша с тыквой, приправленная чайной ложкой топленого масла.

Не пустовал участок земли между нашим домом и забором. Там метров десять было, не меньше. Мама весной вскопала грядки, посадила свеклу, морковь, лук, чеснок, петрушку. Рано утром и вечером я поливал их из маленькой лейки. Мне доставляло огромное наслаждение видеть, как с каждым днем все выше поднимались ростки, разворачивались листья на свекле и петрушке, как на моркови кудрявилась ботва. В начале лета, когда еще нет никакой свежинки, мама срывала у каждой свеклы по листику, прореживала морковь и, помыв собранную зелень, крошила ее в подсоленный кипяток. Получался суп. Не сытный, пустой, но зато горячий.

По другую сторону забора у хозяйки частного дома был фруктовый сад. У одной высокой, раскидистой яблони несколько веток свесилось в нашу сторону. Каждый день на землю падали подточенные вредителями зеленые, незрелые плоды. Я подбирал их и грыз с удовольствием. Пускай от кислоты сводило скулы, пускай пока они оставались горьковато-терпкими, однако в них уже угадывался яблоневый аромат. А за поспевшими яблоками и вовсе начиналась охота. Мало было их, случайно сорвавшихся с веток. Найдя длинную палку, я тряс яблоню, старался сбить палкой крепко державшиеся румяные плоды. Потом в сарае случайно обнаружил давно забытый сачок для ловли бабочек и сообразил, как можно его использовать. Посередине сделал из проволоки петлю, к забору прислонил доску и вскарабкался наверх. Сидя верхом на заборе, я дотягивался до дальних веток уже на чужой территории, в самом саду, и срывал по одному самые спелые яблоки, складывая их за пазуху. «Ах, безобразник, гляньте, чего удумал, – кричала с балкона второго этажа старушка Мария Михайловна Храмова, жившая в квартире над нами. – Вот ужо мамке твоей расскажу! Учителка, а своего отпрыска приструнить не может…» Бабка не злая, по слабости зрения в толстых роговых очках. С забора я весело отвечал ей: «Не видишь, что ли? Я бабочек ловлю!». Добычу я тащил домой, обеспечивая витаминами сестренку с братишкой. Даже бабушка крошила яблоки ломтиками в чай, затем жевала остатками зубов долго, как бы продлевая удовольствие. Ей и маме я говорил, что подбираю только те яблоки, которые нападали у нас возле забора у нас. Иначе пропадут ведь, сгниют. Давал я пользоваться сачком и своему другу Эрику Лукманову. Он тоже делился добычей со своим младшим братишкой Ириком, а большую часть яблок отдавал матери, тете Соне, болевшей открытой формой туберкулеза. Мы дружили семьями с первых же дней, как поселились здесь, но почему-то ни о каких мерах предосторожности не думалось. Зимними вечерами часто сидели у них за чаем, играли в лото или в карточного дурака, а главной приманкой был патефон. У тети Сони было много пластинок с русскими и татарскими песнями, мы готовы были слушать их без конца. Джаляй, ее муж, привозил их из Москвы, где часто бывал в командировках. Когда началась война, его призвали на службу, но направили не на передовую, а дали какое-то ответственное поручение в тылу. Семья исправно получала офицерский паек, что немаловажно было для его больной жены. Муж присылал небольшие денежные переводы, что давало возможность сводить концы с концами. А когда мы приносили ей в гостинец яблоки, она радовалась как ребенок. Мы не скрывали того, как добываем их. Никто нас не ругал за это. Мы ведь не шастали по чужому саду, не забирались вглубь и ничего другого не трогали, а оставались на своей территории, сидели на собственном заборе, и взрослые могли упрекнуть нас лишь в мальчишеском озорстве. Несколько раз видела меня с сачком на заборе сама хозяйка сада, щуплая пожилая татарка в длинном, как у моей бабушки, платье и с цветастым платком на голове. Видела издалека, дом у нее стоял далеко в глубине, и она никак не прореагировала на мою «ловлю бабочек». Наберет из колодца воду и молча уходит. Я часто видел ее у магазина с ведерком яблок или смородины. Сидя с другими торговками на пустых ящиках в тенечке на углу, она продавала выращенные в саду овощи и фрукты, отмеряя их алюминиевой миской. Сидел я как-то у себя дома на завалинке и слышал, как со своих балконов, не имея возможности видеть меня, о ней разговаривали соседки, тетя Катя и Мария Михайловна.

– Бедная Розалия, за месяц получила сразу три похоронки, – сказала тетя Катя. – Разом потеряла мужа и двух сыновей.

– Одна в доме осталась, – откликнулась Мария Михайловна. – Снохи перестали ее навещать. Один лишь раз видела сверху, с балкона, как прибегал к ней старший внук, собрал ведерко малины и сразу ушел. Хотя бы помог дровишек наколоть. Роза сама топором махала. Расколет чурбачок и сидит, сил набирается. Зима-то не за горами.

– Один только сад и кормит ее, на одну иждивенческую карточку ноги можно протянуть. А тут еще мальчишки озоруют. Чего только не вытворяет сын Марии Галеевны, всю яблоню за забором обобрал, – с осуждением произнесла тетя Катя. – Для Розалии это кусок хлеба. Сын учительницы, а не понимает, что ворует у нее этот кусок хлеба.

– Пыталась я пристыдить его, а он только смеется в ответ, совсем нет совести, – сказала Мария Михайловна. – Сам без отца растет, а до чужого горя ему дела нет. Славный был мальчик, умненький, вежливый, но и его испортила проклятая война.

Я притих, как мышь. Сидел не шелохнувшись, боясь выдать свое присутствие. Соседки еще некоторое время посудачили, каждая на своем балконе, и разошлись, а для меня это время показалось вечностью. Если бы просто отругали меня, грозя наказанием, или стали бы стыдить в глаза, глядя на меня с осуждением, еще неизвестно, как бы я поступил. Подслушанный разговор как бы перевернул меня. С наступлением тишины я покидал за забор все имевшиеся у меня яблоки, даже падалицу собрал и отправил туда же. И с той поры ни к чему чужому не притрагивался.

Летом, в школьные каникулы, учителям отпуск не давали, и все же мама за свой счет отпрашивалась с работы на несколько дней, и мы ехали с ней в ее родное Сараево, посещая попутно и другие соседние села. У одной беженки она выменяла на кастрюлю с топленым маслом ножную швейную машинку «Зингер» и зимой в свободное время шила платья, рубашки, штаны, детскую одежду. Потом в деревнях она выменивала свое шитье на сливочное масло, яйца, мед, ягодную пастилу, или покупала их на сбереженные за зиму деньги. Я в это время бегал с мальчишками на окрестные луга, где мы находили дикорастущие съедобные растения, лакомились сладковатыми луковицами саранки – лилии кудреватой, жевали пряные корни дикой моркови, борщевика, выкапывали корни лабазника шестилепестного или зопника клубненосного с вкусными клубеньками. Их можно было есть не только испеченными в костре, но и сырыми. В пору созревания ягод набивали животы полуницей – луговой клубникой, к чаю собирали душицу, зверобой, чабрец. Мама брала меня с собой не только как помощника, но и как защитника. Мне это льстило. Как-то раз, увязавшись за двумя женщинами, мы шли из одной деревни в другую по глухой лесной дороге. Женщины шагали так быстро, будто бежали от грозящей им опасности. Я едва поспевал за ними, отставал и снова догонял. «Чего они боятся?» – спросил я у мамы. «Говорят, в этом месте прячутся дезертиры, – тихо ответила она. – Есть им хочется, вот и нападают на одиноких путников, грабят их». И в этот момент, надо же случиться такому совпадению, впереди мы увидели прячущегося среди кустов и деревьев обросшего бородой мужчину в выцветшей солдатской гимнастерке. Женщины взвизгнули и от страха присели. Остановилась и мама, а я по инерции проскочил вперед. В одной руке у меня была небольшая рогатина, выломанная из сухостоя для отпугивания змей, в другой – дюралевый револьвер, тонированный в черный цвет, очень похожий на настоящий. Размахивая им и рогатиной, я закричал: «Не бойтесь, папа велел при любой опасности стрелять. Сейчас, только прицелюсь!». И выставил револьвер вперед, в вытянутой руке, однако цель моментально исчезла. Ни треска кустов, ни убегающих шагов не слышно. Кем бы ни был тот странный мужчина, но связываться с нами он не стал. Картина, конечно, забавная, однако тогда нам было не до шуток. Женщины пошли еще быстрее, я постоянно отставал от них, но почти все время оглядывался назад и не забывал грозно размахивать револьвером. Когда выбрались из леса и подошли к околице села, одна из женщин, ласково погладив по голове, совершенно серьезно поблагодарила меня: «Рахмат, улым».

Возвращаясь из деревни, мама сразу складывала сливочное масло в кастрюлю и ставила на огонь. Так она заготавливала на зиму топленое масло, которое в холодном погребе не прогоркнет и не испортится до весны.

От голода мы не помирали, хотя, нам, детям, есть хотелось все время. Наиграемся до одури, потом глаза ищут: нет ли чего съедобного? У меня были на примете несколько зарослей просвирника круглолистного. Его семена, похожие на плоские зеленые пуговки, приятные на вкус, мы называли «калачиками» и поедали целыми горстями. По обоим крутым склонам глубокого Черкалихинского оврага я знал все места, где растет паслен черный – поздника. Мы называли его «бзникой». Каким-то обостренным, чуть ли не собачьим, чутьем мы угадывали, что зеленые незрелые ягоды очень ядовиты, зато зрелые, похожие на черную смородину, безвредны, сладковаты и для проголодавшегося человека необычайно вкусны.

Однако нередко выпадали и такие дни, когда от недоедания кружилась голова, вялым делалось тело и прежде всего слабели ноги. Чаще всего так бывало в жаркие майские дни или в июне. Хотелось лечь на траву и полежать тихо, не двигаясь. Тогда кто-нибудь из нас, мальчишек, говорил понятную всем фразу: «Идем к хлебозаводу». Мы – это Нинель и Камиль, сыновья дворника дяди Захара, Айрат и Ильдус Рамазановы – их мать получила весной похоронку на мужа, Валька Коровин по кличке Корова – он жил вдвоем с матерью, отец бросил их еще до войны. Мы поднимались с лужайки, поросшей кудрявой гусиной травкой, шли за сараями по узкой тропинке в конец двора, где в ограде была дыра – самый короткий путь к улице Гафури, где поблизости, на углу, располагался большой хлебозавод, кормивший чуть ли не весь город. Усаживались поблизости на бревна у чьих-то ворот и начинали дышать необыкновенным воздухом – он был густо напоен горячим, одуряющим запахом свежеиспеченного хлеба. Иногда ветер доносил сладковатый запах конфет из карамельного цеха – дополнительно, как бы на десерт. Из ворот хлебозавода часто выезжали установленные на телеги голубые фургончики с надписью «ХЛЕБ», сидевшие на передке кучера дергали вожжи, поворачивая лошадей в нужную сторону, и развозили запертые под замок буханки хлеба в магазины, столовые, детские сады, госпитали. Но сколько бы они ни увозили хлеба, его запах оставался, никуда не исчезал ни днем, ни ночью, и за него не надо было платить, получать по карточкам – он для всех был бесплатным. Дыши им сколько хочешь. Правда, в самом начале от него начинало крутить и болеть в животе, приходилось сплевывать постоянно набегающую слюну, но постепенно живот переставал болеть, начинало сохнуть во рту, и мы вынуждены были бегать к уличной водоразборной колонке. От большого количества выпитой воды тяжелело в желудке. От избытка влаги и густого хлебного духа появлялось обманчивое ощущение сытости. С чувством удовлетворенности мы тихо плелись обратно к себе во двор, терпеливо дожидаясь того часа, когда на ужин получим свой пайковый кусочек настоящего хлеба.

Автор: Рим Ахмедов

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.