Последнее интервью актера, прослужившего в Театре Моссовета 72 года.
Актера Николая Лебедева, массовому зрителю запомнившегося ролью Евдокима в картине Татьяны Лиозновой «Евдокия», уже нет в живых. Но незадолго до ухода он поделился с нашим корреспондентом воспоминаниями о войне, во время которой пережил столько, что потянуло бы на целый сериал.
Меня призвали в армию за три месяца до войны, когда я уже работал в московском Театре юного зрителя. Наверное, мне повезло: та база, пусть и минимальная, что я успел получить на срочной службе, потом очень помогла на фронте. И хотя мы эти месяцы больше марксизмом-ленинизмом занимались, чем военной подготовкой, все же я успел как-то адаптироваться.
О том, что будет война, я узнал приблизительно месяца за два. Однажды на построении командир роты нам сказал: «Зря вы болтаетесь целыми днями — немцы уже сосредоточились около наших границ. Война скоро будет!» Я сразу написал об этом матери. Поскольку нас предупреждали: «Ребята, ничего не пишите об армии, это запрещено, мы все письма контролируем», информацию пришлось зашифровать. Мама работала билетером в Театре Моссовета, который тогда назывался театром МСПС. И там как раз остановили репетиции нового спектакля, который назывался «Ключи Берлина». Плохая пьеса о том, как русские войска брали Берлин в 1760 году. Но сняли ее, конечно, не из-за слабой драматургии. Администрация свое решение мотивировала тем, что у СССР после подписания пакта Молотова — Риббентропа дружба с Германией. И вот я написал матери: «Скоро возобновятся репетиции «Ключей...» Мы, мальчишки, больше всего боялись не того, что война начнется, а что она закончится без нас! Хотелось показать себя в бою. Войну мы тогда знали только по кино и романтизировали.
Ну а утром 22 июня в нашем военном городке неподалеку от города Проскурова на Украине (сейчас — Хмельницкий) я шел на завтрак и заскочил в магазин. Вижу, жены офицеров как-то суетятся и шушукаются. Думаю: чего это они? А потом кто-то сказал: «Так война, война началась». И в тот же день в два часа дня нас уже отправили на фронт. Мы шли строем и пели какую-то дурацкую песню. Помню только припев: «Мы ждем вас в Берлине», а вдоль дорог стояли украинские женщины и плакали.
Сгущенка и диверсанты
Уже в первые дни на фронте стало понятно, что мы не готовы, страна не готова. Во-первых, в армейских рядах царил хаос. Почему-то пропали все наши младшие командиры. Потом вместо них появились новые. Во-вторых, навстречу нам непрестанно шли огромные толпы людей, бежавших от немцев с западных границ. Ну а мы двигались к фронту. Все магазинчики вдоль нашего пути были брошены, двери открыты. Один из моих сослуживцев забежал в какую-то лавку и принес оттуда три банки. Мы их штыком пробили — оказалось, сгущенное молоко. Так я первый раз в жизни попробовал сгущенку! Божественный вкус, мне так понравилось, что я себе мысленно обещал: если останусь жив, то буду после войны есть только это.
Интересный факт
Николай Лебедев прожил длинную жизнь — 100 лет. Успел сыграть около 70 ролей в театре и больше пятидесяти в кино. Среди самых популярных картин с участием Лебедева можно отметить «Евдокию» Татьяны Лиозновой, франко-советский фильм «Нормандия — Неман», «Освобождение» Юрия Озерова, «Вечный зов» Ускова и Краснопольского…
Пехота шла не строем, а будто стадо овец — никакой организованности. Снабжение не работало — питание нам не приходило. А на пятый день я уже столкнулся с диверсантами. Была стоянка. Вечером я покинул расположение части, забрел в сад оставленного хозяевами дома и начал там черешню рвать. А над ухом уже свистели пули. Но мне было 19 лет, представить, что твоя жизнь может прерваться прямо сейчас, в этом возрасте невозможно. Деревня стояла на возвышенности, а ниже железная дорога. С вершины откоса я увидел, что внизу наши солдаты и офицеры о чем-то разговаривают. Я решил, что это патруль и надо возвращаться, пока меня не заметили. Но меня обнаружили. Офицер в фуражке махнул рукой, подзывая меня. Я спустился. Капитан начал расспрашивать, кто я и с кем. Попросил показать документы. Я показал, а в голове крутилась одна мысль: лишь бы не обвинили в дезертирстве, ведь я ушел в самоволку. Но что я запомнил на всю жизнь: пока капитан со мной разговаривал, за своей спиной я чувствовал чье-то тяжелое дыхание. С тех пор терпеть не могу, когда кто-нибудь стоит или идет за мной… Мне вернули документы, и я ушел. А на следующий день узнал, что это была диверсионная немецкая группа, переодетая в нашу форму, их поймали — был бой. И в то время, пока «офицер» со мной разговаривал, человек за моей спиной ждал команды: достаточно было только кивка головы старшего — тогда все…
«Мы помогаем немцам»
Вскоре я получил контузию: вражеский самолет закидал нас бомбами, и осколок попал мне в висок. Слава богу, я был в каске, так что остался жив. Потом был бой с фашистами, товарищи мои кто был убит, кто потерялся. В моей винтовке не осталось патронов, и я ее бросил, хотя и не имел права. Вижу, возле своего пулемета убитым лежит мой товарищ. Я взялся за этот «Максим», начал стрелять — пулеметом я владел хорошо. Когда закончилась лента, снял и выкинул замок, потому что один тащить «Максим» я бы все равно не смог: обычно его переносит расчет из трех человек. Выбрался я из-под огня и побрел. Куда идти — непонятно. Где все, где свои? Со всех сторон слышна стрельба. Вхожу в первую попавшуюся на пути хату. Вижу длинный стол, на нем каравай хлеба, на скамье сидит старик. «Можно хлеба?» — попросил я. И старик с нескрываемым презрением ответил: «Возьми». Это было так сказано, что я, не евший ничего целый день, не взял. Нет сомнений, он ждал немцев. Я потом думал: может, надо было его пристрелить? У меня же оставался с собой пистолет. Но убить кого-либо я тогда еще не мог, тем более безоружного.
В июле я был ранен в бедро. Это произошло, когда мы уже отступали. Самое противное было — отступление… Помню, нас командиры попросили задержать немцев хотя бы на 10—15 минут, потому что в это время уходил последний состав с женами и детьми наших военных. И мы попали под обстрел «восьмерок» (немецкие зенитные орудия FlaK калибра 88 мм. — Прим. ред.). Тогда меня и задело. Мимо ехала санитарная машина, и меня подобрали, перевязали. Но когда стало понятно, что мы в окружении, шофер и санитары покинули машину. Я остался один со своим пистолетом и вскоре, метрах в пятидесяти от себя, увидел шеренгу немцев с оружием в руках, поливающих пулями все перед собой. Так я первый раз попал в плен…
Меня и других плененных солдат согнали в клуню (хозяйственная постройка для молотьбы и хранения хлеба. — Прим. ред.), свой пистолет и комсомольский билет я спрятал под крышу. Потом нас куда-то повели колонной. С нами была молодая девчонка в военной форме. А я еле шел, потому что был ранен, она подошла ко мне и взяла под руку. Кажется, она еще больше нуждалась в поддержке, чем я. Так мы с ней и тащились под окрики немцев: «Шнель, шнель!» Я ей уверенно сказал: «Будем бежать!» Она ничего не ответила, только закивала головой. Но уже через несколько шагов немецкий солдат оторвал ее от меня и куда-то увел. Больше я ее не видел.
Во время остановки немцы вывели из нашей шеренги солдата, который был евреем. Они заставили его снять штаны и тоже увели. Было понятно — куда... Я немножко знал немецкий и подошел к одному конвоиру, чье лицо и поведение казались мне неагрессивными. Спросил его, кем он был до войны. Тот ответил: «Бауэр». Крестьянин, значит. Я был очень удивлен: мне-то казалось, что рабочие и крестьяне не должны воевать друг против друга. Я спросил, за что они так обходятся с евреями? Он ответил: «Они не любят работать!»
В октябре 1941 года на огороженном колючей проволокой участке у селения Ламсдорф были размещены тысячи советских военнопленных. Никаких жилых построек не было, люди руками, ложками, котелками рыли себе ямы для укрытия от непогоды, гибли от холода, голода, вспыхнула эпидемия тифа, смертность в это время достигала 250—300 человек в день. Только зимой 1942 года там начали строить бараки.
Потом пленных разделили. Здоровых отправили в один из самых страшных лагерей Украины — в Умань. А меня, как раненого, — в какой-то временный лагерь. Попросту это была территория школы, огороженная забором из колючей проволоки. Пришла местная пожилая женщина-фельдшер и стала осматривать раненых. Моя голова к тому времени уже зажила. Но я подошел к ней: «Перевяжите меня!» Она все поняла и, дрожа от страха и приговаривая молитву, стала широко обматывать мне всю голову бинтом. После чего я лег к тяжелораненым на пол. Пришел немецкий офицер и собрал всех, у кого были перспективы на выздоровление. Их куда-то увезли. А нас, как обреченных доходяг, бросили там. Я потихоньку вышел из здания, подлез под колючей проволокой и постучал в ближайшую хату: «Дайте что-нибудь переодеться». Дверь не открыли, но в окно женщина кинула старую рубашку и штаны, которые оказались мне до колен. Я перемазал ноги глиной, закатал штаны, будто так и было, украл стоявшую у плетня лопату (о чем до сих пор вспоминаю со стыдом) и забросил ее на плечо. И с самым нахальным видом вышел на деревенскую центральную улицу. Там было полно немецких танков, а местные жители стояли вдоль плетней и смотрели на фашистов. На меня никто внимания не обратил. Так я выбрался из села, лопату бросил и пошел в сторону Киева.
В Тараще встретились молодые ребята моего возраста и заговорили со мной на украинском: «Мы помогаем немцам. Ты арестован!» Я не поверил своим ушам — решил, что меня так проверяют. Стал им подыгрывать: «Ах вы предатели! Сукины дети!» Но через полчаса подъехала машина, в которой сидел пожилой немецкий офицер. Тут уж я испугался. Оказалось, парни не шутили. Спрашивает: «Комсомолец? Коммунист?» В ответ я только часто-часто замотал головой. Этот офицер забрал меня в свою машину и отвез в какую-то постройку. Там уже лежало два человека. Прошла ночь. Утром входит красивая украинка лет пятнадцати. Один ее спрашивает: «Что со мной будет?» Та отвечает как-то равнодушно: «Тебя сегодня выпустят». Второму: «А тебя будут допрашивать». «Ну а тебя расстреляют», — буднично бросает она мне.
Я даже испугаться не смог — у меня это не укладывалось в голове. Через какое-то время приходит офицер с папкой и забирает меня. И я, к собственному изумлению, вдруг сказал ему совершенно искренне: «Как вы похожи на моего отца». Немец отвел глаза, повисла пауза. Потом он подвел меня к какому-то зданию и велел: «Стой здесь у крыльца, жди». А сам ушел. Я остался один, и в голове бьется: бежать или нет? Во всех последующих случаях я всегда выбирал побег. Но в этот раз будто кто-то сверху мне сказал: «Не беги». И я остался. Вскоре немец вернулся и отвел меня в санчасть. Там я работал — на волах развозил воду. Но на ночь меня закрывали. Однажды молодые полицаи мне предложили: «Пойдем сегодня ночью с нами — пристукнем жидовку». Я, конечно, отказался. А жила она в соседнем с моей темницей доме. И ночью через решетку я видел трех полицаев, вместе со своими девушками входящих в дом старухи-еврейки. Вскоре они вынесли ее задушенную и выбросили тело в канаву, а оставшуюся ночь вытаскивали ее имущество.
«Сегодня я уйду»
Через несколько дней отвезли меня в лагерь Белая Церковь. Кормили нас раз в день баландой из кормовой свеклы. Ее дергали на соседнем поле и прямо с кусками земли и ботвой варили. У меня был котелок, а кто посуды не имел, тем эту похлебку наливали прямо в пилотки. Спали мы на полу без подстилки. Никакого братства не было — все заботились о собственном выживании. Однажды какой-то охранник то ли случайно, то ли специально в предбаннике нашего барака оставил пачку сигарет. Один из пленных — молодой, здоровенный парень — эту пачку взял. И у него ее нашли. В наказание он стал получать каждое утро по сто палок. Через неделю превратился в согбенного седого старика...
Однажды ночью я вижу сон: Богородица с лицом моей матери плывет с протянутыми ко мне руками. И я сам себе сказал: «Сегодня я уйду». Утром после построения нас в первый раз повели на работы за территорию лагеря — на пригорок, в лес. Разделили на группы по 15 человек и приказали собирать хворост. С моей группой был нетипичный конвоир — какой-то неуверенный, в очках, вроде студента. Он присел в сторонке и будто даже не смотрел за нами. Я же потихоньку стал отодвигаться в сторону от остальных пленных и, улучив момент, незаметно скатился по склону. Внизу на дороге было полно немцев, и я вальяжно пошел мимо них в сторону железнодорожной насыпи. Видели меня и заключенные, но никто не выдал. Сердце выскакивало из груди, хотелось бежать со всех ног, но я, как мог, продолжал имитировать спокойствие. И только когда перешел через насыпь, побежал. И бежал без оглядки, наверное, километра три.
Я дошел почти до линии фронта, пять или шесть километров оставалось, и мне встретились четыре человека, тоже беглые пленные: «Давай переходить вместе». Ноябрь, ночь, в черном небе всполохи ракет, которые немцы пускали, для нас они служили ориентирами. И мы пошли. Вдруг: «Хальт!» И пули засвистели. Ребята побежали, а с меня пулей сбило шапку, и я скатился в овраг. Сперва притаился, а потом начал ползти. Полз около километра, а кругом слышалась немецкая речь. Дополз до какой-то землянки на опушке. Заглянул — пусто. Часа полтора-два там отдохнул. Выглядываю наружу, а вокруг все белое! Выпал снег, светит луна, и все поле просматривается. Если пойду, буду как на ладони. А недалеко от моей землянки — другая, и оттуда дымок — значит, там немцы. Пока прокручивал в голове варианты отхода, в мою землянку вошел немец в одной рубашке — пришел забрать хворост. Я в уголке затаился, а он собирает по полу какие-то щепки, солому. Понимаю, что сейчас он глаза поднимет и увидит меня. Наброситься на него с голыми руками я не мог — так только в кино бывает. Я же был изможденный, да и он поднял бы крик — прибежали бы остальные. И тогда я осознанно кашлянул. Он повернулся, посмотрел на меня. Я испугался, но немец еще больше. И я нарочно дрожащим голосом на ломаном немецком заговорил: «Я военнопленный, артист. Я хочу домой». Он закивал, попятился и вышел. Я почему-то решил, что он меня не выдаст. Через несколько минут выхожу из землянки, а меня встречают три человека с винтовками: «Хальт!» Отвели в свой блиндаж.
Как раз в это время им привезли на обед бидон супа. Они взяли какую-то консервную банку и в нее налили мне порцию. Тут приходит их товарищ, а ему еды уже не осталось. И что они сделали? От порции каждого, кроме моей, отлили ему по ложке супа в тарелку. Потом отвели меня к старшему, и вдруг он мне мою же простреленную шапку показывает: «Твоя?» Я понял: если признаю, они поймут, что я пытался перейти линию фронта, а это расстрел. И я сыграл под дурачка. Спрашиваю: «Это вы мне дарите?» Немец повторяет: «Твоя?» — «Нет». Они переглянулись, обменялись несколькими фразами, и по их интонации я понял, что они говорят: «Кажется, это не он». Тогда немец вручил мне эту шапку. Я взял ее, как совершенно незнакомую, покрутил в руках, примерил, поблагодарил…
Горящая Москва и французские драгуны
На другой день меня посадили в повозку и куда-то повезли. И по пути я обратил внимание на двух человек, бредущих вдоль дороги. Это были те парни, с которыми мы пытались перейти линию фронта. Осталось только двое из четверых — значит, двоих убило. Конечно, я не подал виду, что знаю их. И привезли меня снова на допрос. А его вел коллаборационист. Когда узнал, что я артист, показал мне фотографию, на которой он сам был запечатлен в индусском костюме… Оказалось, что он гастролер, работал у нас в Москве в саду «Эрмитаж». Там был открытый театр эстрады, где выступали великолепные артисты: Кио-старший, Утесов и многие другие. И я там все детство провел, так как жил рядом. А еще до революции мой отец был управляющим в труппе театра купца Щукина. И я начал козырять фамилиями, будто лично со всеми знаком: «А вы помните Смирнова-Сокольского? А Хрусталева?» — «О, да, да!» За допросом сердито наблюдал седой немец. Со стороны выглядело, что мы с переводчиком хорошо знакомы, и немцу это не нравилось. Так бы я точно пошел под расстрел, но после этой сцены меня отправили в очередной лагерь. На этот раз недалеко от Орла.
Там прибился ко мне парень — тоже москвич, с Арбата. Но не такой, как я. Я-то был шпаной московской, меня даже из школы после девятого класса выгнали. Конечно, для мирного времени это огромный минус, но на войне мой жизненный опыт пошел впрок. Я уже «обструганным» был, а этот парнишка — еще теленок совсем, недавно попал в плен. Алексей его звали, по-моему. Поняв, что я высматриваю лазейку для побега, он попросил: «Можно я с тобой убегу? Ты меня, пожалуйста, не бросай!»
И вот я нашел место, через которое можно бежать, — выгребную яму. И мы сбежали. Только ненадолго — поймали нас. Вместе с другими в чем-то провинившимися выставили нас в шеренгу, я — последний. А вдоль шеренги идет немецкий офицер, указывает на кого-то — того отводят в сторону. Идет дальше, вдруг показывает на моего Алексея — его тоже в сторону. Поравнявшись со мной, немец уже поднял палец, но, прежде чем указал на меня, меня накрыл приступ тошноты. Крутит, выворачивает наизнанку, перед глазами все плывет… И потащили меня к доктору. Сидит в бараке, развалившись, какой-то врач из пленных: «Что там у тебя? Подними рубашку!» Я задираю рубашку, а вся грудь в укусах вшей. Это мы после побега заглянули напиться в одну хату, а там человека четыре лежали на полу в сыпном тифу, умирали. Мы посидели с ними минут пять и вышли — видимо, я успел подцепить тифозных вшей…
В общем, бросили меня в пустой сарай, где я потерял сознание. Впал в кому и побывал ТАМ. И, скажу я вам, ТАМ — хорошо. Сперва летел по коридору и слышал какую-то музыку далекую. Ощущения удивительные: легкость, комфорт. Потом было у меня два видения: первое — горящая Москва, драгуны французские на лошадях и звон колокольный… А второе — темная ночь, огромное черное озеро, кругом мрак, и люди, одетые в длинные рубахи, палками топят других людей. Откуда это? Не знаю. Я ведь понятия не имел, как выглядит, например, форма французских драгун, но я ее запомнил, потом выяснилось, что точно — она.
А потом какая-то сила вытащила меня. Я очнулся уже в общем тифозном бараке. Страшно хотелось пить, ведь я пролежал без сознания 9 или 12 дней. Кто-то спустился с нар и дал мне воды. Когда я огляделся, увидел страшное. Один человек задрал на себе рубашку и ел вшей, которые ели его. Его привезли, кажется, из Орла, где был такой голод, что даже людоедство началось.
Вдруг открывается дверь и входит мой товарищ — тот самый Алексей, с которым мы бежали, но почему-то одетый в немецкую форму. Оказалось, что он примкнул к власовцам, чтобы избежать расстрела. Леша принес мне кусок хлеба, и это было спасением, ведь за время комы я так обессилел, что ноги отказали.
Филиал Освенцима
Рядом со мной положили раненого парня. Мы разговорились, он рассказал, что родом из Мурманской области, назвал село. Когда я проснулся на следующее утро, его уже не было, он умер, но на нарах остались кусок хлеба и перочинный нож, который я забрал, а хлеб съел.
Через несколько дней началось наступление Красной армии. И немцы стали куда-то уводить всех больных и раненых пленных. Меня подняли и бросили в машину. А я фактически раздетый, страшно холодно — декабрь, наверное, уже был. И вдруг подходит к машине Алексей, бросает мне кусок хлеба и одеяло. Больше я его никогда не видел. Но сердце о нем до сих пор болит...
«Во время мартовского наступления войска фронта освободили русский лагерь военнопленных № 318 около села Ламсдорф, где находилось 15 000 человек. Перед отступлением немцам удалось угнать в глубь Германии 10 000 человек, а 5000 человек были освобождены, из них до 2000 человек — больных, калек и истощенных до такой степени, что они не в состоянии ходить».
Из донесения генерал-лейтенанта К. В. Крайнюкова от 4 апреля 1945 года.
Ну а повезли нас на станцию, откуда отправили в лагерь Ламсдорф — филиал Освенцима. Перед посадкой в товарные вагоны всех проверяли тщательнейшим образом. Единственный человек, которому удалось пронести нож, — я. У меня была курточка, в рукаве которой я его и спрятал. Решил бежать в дороге. Начал ковырять ножом пол вагона. К ночи проковырял отверстие. Вот только когда поезд становился, вокруг сразу выставили конвой…
Наутро всех выгнали на перрон и заметили дырку: «Кто? Что?» Все молчат. Тогда нас раздели догола. В соседнем вагоне тоже случилось какое-то происшествие, и их тоже раздели. И всех нас, голых, с двух вагонов согнали в один. Сидеть мы уже не могли — только стоять плечом к плечу. Так и ехали — стоя. Было не столько холодно, сколько стыдно и унизительно…
Знал бы я, что ровно через десять лет буду ехать по этой же дороге с Театром Моссовета на гастроли в Польшу — один, в шикарном купе — и вспоминать, как меня раздетого везли в товарном вагоне в Ламсдорф, а ночью за стенкой ходил поляк-стрелочник и приговаривал тихонько: «Красная армия скоро придет…»
Ламсдорф был одним из самых больших лагерей смерти. Жили мы в землянках. Все очень боялись работы на шахте. И когда немцы набирали туда людей, прятались. Ну потому что на шахты уезжало 100 человек, а возвращалось 40—50 — остальные не выживали. Но я по-прежнему постоянно думал о побеге и рассудил, что сбежать по дороге на шахту или обратно шансов гораздо больше. Так что я сам «сдался» на эту работу.
Но сбежать не удалось, после четырех-пяти дней на шахте нас перевели в Судетские горы, в лагерь, где до нас сидели англичане. Я был поражен: там в бараках висели карикатуры на немцев, портреты Сталина, Рузвельта и Черчилля. Британские заключенные шикарно жили — получали посылки, письма. А мы… После нашего заселения, конечно, все картинки поснимали. Зато это был единственный лагерь, заключенные которого работали на заводе, что все-таки легче. Завод был частный, австрийский — делали гвозди и металлические хомуты. Там же работали и расконвоированные французские заключенные. С одним французом мы часто на смене встречались. Он имел возможность читать немецкие газеты и всегда радостно мне докладывал, что «дойче капут». А это было и так очевидно, ведь периодически уже слышалась стрельба нашей артиллерии. И вот однажды мы с ним разговариваем, и вдруг меня сбивает с ног удар в спину прикладом — немецкий конвоир недоволен, что отлыниваем от работы. Но надежда на скорое освобождение что-то такое во мне уже разбудила… Я в ярости, неосознанно, поднял с пола железный крюк, которыми мы двигали ящики, замахнулся на надзирателя и сказал… Из всей фразы можно опубликовать только три слова: «Я тебя сейчас…» И, представляете, немец отошел! Думаю, это была реакция не на мою угрозу, а на магические звуки нашей артиллерии. В 41-м меня бы за это расстреляли, прежде еще страшно измордовав…
Ну а мой французский товарищ на прощание оставил фотографию с адресом. Правда, когда я вернулся в Москву, понял, что для бывшего военнопленного шансы когда-либо оказаться за границей равны нулю, поэтому однажды со злости разорвал фото. А зря! Прошли годы, я побывал в Париже, и не один раз. А вот адреса приятеля не сохранилось.
Интересный факт
«Когда пришла пора повышать категорию, я принес на комиссию четыре своих фотографии в ролях. Одну, где я стою с Лениным, и три — где я в постели с самыми красивыми актрисами — Маргаритой Володиной, Руфиной Нифонтовой и Людмилой Хитяевой, в кино они играли моих жен. И когда эти фото увидел Сергей Герасимов, сказал: «Да, если он с такими женщинами в кровати лежит, надо давать высшую!»
«Не волнуйтесь, ваш сын вернется!»
Когда пришли наши, немцы разбежались, а мы покинули территорию лагеря и двинулись в сторону ближайшего города. И вдруг видим — навстречу едет «Студебекер», из которого разносится по окрестностям «Из-за острова на стрежень». В кузове сидят наши бойцы и орут во всю глотку песню, а на подножке чубатый солдат почему-то с саблей. Останавливаемся одновременно. «Власовцы есть?» — спрашивают. Все молчат. А я недалеко от себя вижу три сытые морды, в хороших свитерах и сапогах. Надзиратели-то у заключенных сапоги отбирали первым делом... Не стал я их выдавать, иначе их бы саблей тут же и порубили, без всякого суда. Так и дошли мы до какой-то нашей воинской части. Там и встретили День Победы. Помню, кто-то прибегает: «Война кончилась». Но такой радости и братания, как в Москве, у нас, пожалуй, не было. Для нас война кончилась, когда мы перестали ходить под конвоем. А 9 мая просто вышли, постреляли в воздух. И жизнь продолжилась… И даже служба продолжилась. Был указ, что солдаты 1921 года рождения служат еще год. Сперва я был в Вене, где мы отлавливали скрывающихся немецких военных, бандеровцев и власовцев. Потом служил в Капошваре, в Венгрии. Заведовал там клубом, руководил самодеятельностью…
А мама моя День Победы встречала в Москве, ничего не зная о моей судьбе. Она мне потом рассказывала: «Шла я в театре по лестнице и плакала. И вдруг ко мне подбежала молодая девчонка, которая только поступила к нам в театр, мы и знакомы-то не были. А она: «Ксения Петровна, не волнуйтесь, ваш сын вернется!» И действительно, я вернулся. А эта девушка через несколько лет стала моей женой…
Я очень люблю стихи, одно время сильно увлекался поэзией — много читал в концертах. Обожаю Блока, Есенина. И однажды случайно наткнулся на Гумилева. В год моего рождения его расстреляли, и его поэзия была под запретом. Но мне попало в руки стихотворение «Память», там есть такие строки:
Знал он муки голода и жажды,Сон тревожный, бесконечный путь,Но святой Георгий тронул дваждыПулею не тронутую грудь...
Боже мой, подумал я, а ведь в этом вся моя военная биография...