Продолжение писем Екатерины II к барону Фридриху Мельхиору Гримму
1787 год
СПб. 1 января 1787 г.
Сегодня канун моего отъезда. Завтра еду в Царское Село и оттуда 7-го числа января в Киев. Стол у меня прибран и совсем чист. Остается только вам отвечать. Возвратившийся Роджерсон (здесь лейб-медик Екатерины Алексеевны) советует вам делать больше движений. Никогда еще не заваривалось такой каши, как за последние три-четыре недели.
Прилагаемое письмо познакомит вас со сплетнями на счет Зельмиры (жена брата великой княгини Марии Федоровны Фридриха I).
Мне пришлось заняться этим делом не кое-как, а очень и очень серьезно. Невестка разыгрывает невинного ребенка: ей нельзя всего говорить; ну она, какова есть, такою и останется. Стало быть, благоразумнее всего было поступить так, как я поступила, вот и все. Но, это говорится для вас одних.
Где же писать вам обо всех делишках, которыми мы здесь занимаемся? Все это идет своим чередом, и когда что-нибудь сделано, о том перестают и думать. Таким способом мы роем каналы и строим большие дороги и тридцать шесть гранитных мостов между Петербургом и Москвой. Мои три карманные министра (здесь немецкий посол граф Кобенцель, английский посол Фицгерберт и французский посол граф Сегюр) поедут со мною 7-го числа.
Оказывается, что г-н фон Герцберг (здесь прусский первый министр короля Фридриха Вильгельма II, враждебно настроенный к России) - "германский златоуст"; но, скажите, пожалуйста, приходилось ли вам читать что-нибудь из его писаний? Я ничего не читала, сколько помнится, кроме разве объявлений в газетах или журналах.
Что вы мне сообщаете о вашей переписке с покойным прусским королем (здесь Фридрих II), очень странно; полагаю, вы перед ним были вдвойне виноваты: дружбой с принцем Генрихом и с вашей покорнейшей услужницей; ну а он обоих нас недолюбливал.
2 января, в семь часов утра. Уезжаю, сегодня в 11 часов в Царское Село; но надо наперед отвечать на ваше письмо. Прежде всего, тут комплименты на комплиментах и извинения с вашей стороны, и затем уверения, что при "гриммовском дворе" я обретаюсь все в большей милости. За это великое спасибо. Итак, я не похожу на принца Оранского, про которого обер-шталмейстер Нарышкин (Лев Александрович) презабавно говорит, что "ему очень плохо при дворе".
Надо вам знать, что я отменно довольна, когда обер-шталмейстер заговорит о политике, и великое удовольствие предоставить ему европейское устройство. Граф Ангальт (Федор Астафьевич) возвратился и после всех своих разъездов отправляется со мною (здесь поездка в Крым). Я ему от вас кланялась.
А! теперь "очередь" за "Красным Кафтаном" (здесь Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов). Не нынче-завтра, при первой удобной оказии, он сам возьмётся за перо и, черт побери, станет "обороняться, потому что он на это мастер" и, сверх того, вы ошибаетесь: первый наставник "г-на Красного Кафтана" был иезуит, к которому он почувствовал довольно сильное отвращение, а затем ему дали прекраснейшего наставника, которого он полюбил всей душой и до сих пор любит; под его руководством он выучился читать классиков с охотой и пользой.
Двенадцати лет от роду наш "Красный Кафтан" так пристрастился к Гомеру, что его трудно было оторвать от него; он брал его с собою в постель, когда ему не давали читать его днем, и я могу засвидетельствовать пред вами, что "г. Красный Кафтан" личность далеко не рядовая. В нас бездна остроумия, хотя мы никогда не гоняемся за остроумием, мы мастерски рассказываем и обладаем редкой весёлостью; наконец, мы - сама привлекательность, честность, любезность и ум; словом, мы себя лицом в грязь не ударим.
Я прочитала ему все, что вы пишете касательно до него; он нашел, что это прелестно и кланяется вам, не будучи знаком с вами.
В Кричеве, поместье князя Потемкина, в 130 верстах от Смоленска, между Смоленском и Киевом, в Могилевской губернии, 19 января 1787 г.
По месту, откуда пишу к вам, вы видите, что, вопреки амстердамской газете, я еду, и всё обстоит как нельзя лучше; но правда, что в Смоленске "г-н Красный Кафтан" изволил слечь в постель, захватив не на шутку сильнейшую лихорадку со страшной горловой болью; но мистер Роджерсон атаковал его "джемсовским порошком" и шпанской мушкой, которые живо поставили его на ноги.
Во время моего четырёхдневного пребывания в этом городе замечательно вот какое обстоятельство: так как нашей прислуге подряд трое суток дул в глаза ветер, то, когда мы приехали в Смоленск, почти у всех разболелись глаза; но пока я оставалась в этом городе, все выздоровели. Все мои спутники очень веселы и здоровы.
Мы в восьмистах верстах от Петербурга и в семистах от Киева, под 54 градусом долготы. Однако еще холодно. Вчера я получила письмо от князя Потемкина, который 7 января был в Тавриде и уверяет, что там уже зелень.
Киев, 8 февраля 1787 г.
Я приехала сюда 29 января в добром здоровье, в двадцатиградусный мороз; невзирая на то, ни носов, ни ушей отмороженных не оказалось. Все эти дни мы провели в балах, праздниках, маскарадах, а сегодня, в понедельник, слава Богу, наступил пост и положил конец всей этой суматохе. Пол Польши съехалось сюда. Приехал испанский гранд, принц Нассауский, и еще один испанец, по фамилии Миранда. Все это, когда разъедется, станет говорить, что не стоило приезжать.
Странен здешний город: он весь состоит из укреплений, да из предместий, а самого города я до сих пор не могу доискаться; между тем, по всей вероятности, в старину он был, по крайней мере, с Москву. С герцогом Брауншвейгским (здесь отец Зельмиры) мы ведем теперь очень разумные переговоры; мой курьер привез ответ от него, а вчера я отправила к нему другого курьера.
Я выдам им мою принцессу только тогда, когда удостоверюсь, что происки мужа не повредили ей в глазах её родителей, чего она очень опасается; если раз я взялась покровительствовать, то покровительствую не на шутку; я желаю обеспечить моей принцессе в будущем, после стольких страданий и разочарований, возможность тихого и спокойного существования.
Киев, 1 апреля 1787 г.
Вчера я получила письмо от Зельмиры и вложенное в нем письмо от ее родителя. Из письма видно, что, не смотря на обещания родителя, клеветы мужа не остались без впечатления. Этот "бешеный" на меня злится, по крайней мере, столько же, сколько на жену, за покровительство, которое я ей оказала. У него теперь развязаны руки, благодаря тому, что я прикрыла его безобразие; но, если он выведет меня из терпения, я заговорю в свою очередь, и тогда увидим, кто из нас будет более прав.
Из последнего письма отца Зельмиры ко мне я очень хорошо вижу, что он стал со мной гораздо менее откровенен, чем был по началу. Я, было, приписала это первому невольному впечатлению после шестичасовой беседы с зятем; но письмо его к дочери доказывает, что эта беседа пускает прочные корни. Зельмира умирает от страха, как бы её не выдали мужу.
Всякий, кто знает положение дела, как я его знаю, скажет, что это было бы бесчеловечно. Буду молчать, пока будет можно, и никогда не заставлю Зельмиру покинуть свое теперешнее убежище, где она живет в безопасности и на своей воле, до тех пор, пока она сама не убедится вполне и совершенно в том, что ее судьба изменится к лучшему, и пока у неё не останется никакого повода к каким бы то ни было опасениям.
Послушайте, я покамест говорю и не договариваю, потому что решилась сказать свое настоящее слово тогда только, когда увижу в том необходимость. Постарайтесь воспользоваться настоящим сообщением возможно лучше, чтобы подействовать на отца; я буду очень рада, если меня не вынудят заговорить.
Если бы я могла переговорить с вами в продолжение четверти часа, вы сказали бы: она в самом деле права; и отец, и дочь и зять обязаны ей много, очень, очень много. У меня на это есть неопровержимый свидетель, который, в случае нужды, подтвердит все, что мною сделано и что я теперь говорю.
2 апреля 1787 г. Сегодня пишу вам тем самым пером, которым утвердила торговый трактат с Францией. Мне нужно уведомить вас о прибытии ко мне курьера-философа Паликучи. Это сын одного грека-капитана, который состоял на нашей службе на своем собственном корабле в последнюю войну с турками и на нашей службе умер; сестра этого Паликучи, гречанка-красавица, которая мне служит и которую я очень люблю за то, что она ловка, как мартышка, и одевает меня, как ей вздумается, и всегда в моем вкусе.
О, сколько бед понаделали некоторым государствам добрые граждане! Видели мы, как превосходные граждане упустили целых пятнадцать провинций. Фиц-Герберт утверждает, что для Англии это истинное благополучие. От такого "благополучия" упаси Бог всякого доброго человека! Вот еще один отличнейший гражданин скончался, не стяжав себе славы, бедняжка. Людская слава несправедлива; я начинаю думать, что она влюбляется в одних дураков.
В теперешнюю пору помилуй нас Бог от государей-граждан. Немного чести, когда похвалят в одном лишь надгробном слове: мало охотников слушать эти слова, а читать и вовсе нет. Кстати о принце Генрихе: говорят, он отправляется в Женеву на долгое житье; видно, хвалёный-то Фридрих Вильгельм недостаточно часто обращается к нему за советом.
И то сказать, куда неудобно всегда иметь таких дядюшек, которые всё хотят, чтобы у них спрашивали совета, и уезжают, как скоро у них не просят советов. Что сын покойного герцога Орлеанского (здесь Филипп Эгалите), при жизни отца, выбрал путь противоположный тому, которым шел отец, - все это совершенно в порядке вещей и меня нимало не удивляет.
Арлекин в комедии сказал бы: точь в точь, как у нас делается.
Я впрочем этого не говорю прямо, но надеюсь того же. Но, наконец, если герцог Орлеанский и герцог Бурбонский желают предпочтительно, чтобы собрание камей перешло в мои руки в полном составе, то я решаюсь купить его за ту цену, в которой вы успеете сойтись, но ни в каком случае не свыше 480 тысяч ливров; именно вы заплатите сперва часть покупной суммы из тех денег, которые у вас имеются в настоящее время, а сроком для уплаты остального назначите три первые месяца 1788 года.
Впрочем, пожалуй, если будет возможность, я заплачу и прежде этого срока, а вы уведомите меня о том, как вам удастся уладить, и вовремя предупредите меня. Но не покупайте с аукциона, если таковой состоится, и постарайтесь выторговать побольше, чтобы с князем Вяземским (Александр Алексеевич) не случилось удушья.
Во-первых, невозможно же требовать, чтобы я постоянно отмечала и записывала все сцены, которые, к соблазну целого Петербурга и всей Финляндии, происходили между Зельмирой и ее мужем, пока они там жили. Во-вторых, о многих из таких сцен до моего сведения доходило только уже спустя некоторое время. В-третьих, я не всегда упоминала о них, потому что мне это надоело, и я вовсе не подряжалась вести им список.
Но это замечание с вашей стороны тем более остановило мое внимание в настоящую минуту, что отец пишет дочери, будто бы, "до ее отъезда от мужа ко мне, в ее доме в продолжение нескольких месяцев господствовали тишина и согласие". Это пахнет упрёком, и дочь задета этим за живое. На самом деле Зельмира божилась мне, что за все семь лет ее супружеской жизни, она, общим счетом, не может насчитать и шести недель спокойных; да и тут еще две недели насчитала я, потому что собственно по ее словам не наберется и четырех.
В Финляндии, к великому соблазну целого края, сцены нередко бывали за столом в присутствии местных служащих, так что от приглашений на их обеды бегали, как от чумы. Я не покину Зельмиры, но она боится, что родитель ее выдаст ее "тирану". Впрочем, все, что будет сделано для блага Зельмиры, очень меня порадует, потому что я принимаю искреннее участие в этой бедняжке, участь которой могла бы быть совсем иною, если бы ее не выдали за этого "полоумного", у которого, по-видимому, желчь отнимает рассудок, потому что он злится без исключения на весь род человеческий.
Я не могу вмешаться прямо в дело о разводе, потому что с первого же дня велела передать "бешеному супругу", что не берусь быть его судьёй, и счастье его, что это так. Таковой отзыв мой я сообщила и герцогу Брауншвейгскому; но если бы сей последний или владеющий герцог Вюртембергский пожелали моего доброго содействия, то граф Румянцев, находящийся во Франкфурте, уполномочен мною оказать им таковое. Итак, покамест я ограничиваюсь тем, что стараюсь, как только могу, быть полезною Зельмире, которая в своем уединении несет свое горе с твердостью и мужеством философа, и которая гораздо умнее, нежели я предполагала в то время, когда она была слишком поражена.
Желаю, чтобы молодая вдовица, которую вам не удалось выдать полтора года тому назад, была счастливее, чем жены двух старших братьев. Зельмира сказала мне: они все большие охотники до женитьбы; причина понятна - бедность. Так как вы пишете, что мать не ослеплена на счёт кого бы то ни было из своих детей, то при свидании постарайтесь узнать, известны ли ей деяния старшего сына и тот позор и огорчения, который он в течение четырех лет наносил своей сестре, и то влияние, которое, не смотря на то, он имеет на свою сестру, которая, быть может, боится его более вблизи, чем в отдалении.
Впрочем, я не предполагаю и не требую, чтобы вы стали пускаться с нею в эти разъяснения в ущерб ее зарождающейся благосклонности к вам. Ее наивное признание, сделанное вам, что она питала к вам сильное отвращение, потому что считала вас моим любимцем, - не оценено.
"Красный Кафтан", в знак особой благосклонности, посылает вам рисунок своей работы. Он соглашается сам, что глаз нарисован немножко выше, чем бы следовало, а нос вышел чуточку слишком востёр; но, в виду того, что, занимаясь подобной работой уже несколько дней кряду, он успел натрудить руку, что он с самой любезной готовностью согласился нарисовать этот портрет собственно для вас, что у него с руками рвут все портреты, которые он только успевает сделать, что принц де Линь и многие другие растащили у него экземпляры гораздо лучше этого; в виду всех этих обстоятельств, вы благоволите удовольствоваться этим отменным знаком его расположения.
Впрочем "этот Красный Кафтан" так любезен, остроумен, весел, такой красавец, такой добрый и приятный, такой милый собеседник, что вы очень хорошо сделаете, если полюбите его заочно. Кроме того, он страстно любит музыку, о чем можете справиться у шевалье де Ламета. Этот шевалье и Сегюр вчера ужинали у него, и он угощал их игрой превосходного скрипача, которого мне пришлось выписывать нарочно из Петербурга, в силу того, что "Красный Кафтан" без музыки жить не может.
Можете быть уверены, что этот господин везде, во всякой сфере, будет на месте, и что все наши путешественники любят его, потому что он необыкновенно мил в обществе.
4 апреля 1787 г. Князь Потемкин поручил сказать вам, что он готовил вам дар, но что этот дар не может быть отправлен с настоящим курьером, поелику дар сей еще не готов. Я полюбопытствовала, что бы это такое было, и он сказал мне, что "это музыка дервишей с нотами и его, князя Потемкина, собственными примечаниями". Вам известно, что я ненавижу посвятительные послания; потому всех этих господ с посвятительными посланиями извольте адресовать к хваленому Фридриху Вильгельму: там их настоящее место.
Я, кажется, уже поздравляла вас по случаю рождения девицы дю Бюейль (здесь внучка госпожи Д’эпине, умершей подруги Гримма); у её кума Александра и у красавицы Елены (здесь Александр и Елена Павловичи), в мое отсутствие, была корь, равно как и у всех братцев и сестриц, и притом непосредственно вслед за летучей оспой; и так как можно опасаться, чтобы к ним, т. е. девочкам (мальчикам оспа была привита) не пристала настоящая оспа, то красавица Елена и ее сестрицы будут безотлагательно подвергнуты привитию.
Смерть Верженя потеря для Франции; я приказала выдать его наследникам то, что предназначалось ему; я его очень ценила и уважала. Г. Сен-При хорошо мог бы заменить его; на мое доверие к нему он может вполне рассчитывать. Г-на де Монморена очень хвалят. Сочинениям г. Байли я очень рада; еще не успела раскрыть их, ни даже прочесть его письмо, но, при первой возможности, расквитаюсь с ним.
"Красный Кафтан" слишком умен, чтобы даться в обман шарлатанам; вообще его не так легко мистифицировать: "мы слишком образованны, в нас слишком много здравого смысла и тонкого такта, чтобы попасться на удочку".
4 апреля 1787, после обеда. Вчера последовал размен ратификаций торгового трактата. Грустно, что Бобринский (Алексей Григорьевич) входит в долги. Ему хорошо известна цифра его дохода; доход этот очень приличный; затем, кроме этого, у него ничего нет.
Шевалье Ламет сегодня прощался. Я думаю, что ему и всем приехавшим сюда иностранцам приходилось не раз раскаиваться в том, что они предприняли это путешествие; потому что, прежде всего, город отвратителен: они с трудом могут продовольствоваться в мерзейших клетушках. Кроме того, большая их часть приехала, по-видимому, чтобы находиться в моем сообществе, тогда как меня уверяли, что целью их было увидеть меня.
Обманувшись в своем намерении, они разъехались. Но, тем не менее, какая толпа! Я никогда не видала ничего подобного.
Что до вашего собрания нотаблей, хотя оно делает честь благим намерениям короля, но до сих пор у нас об этом собрании невысокого мнения. Князь Потемкин в восхищении по поводу Славянского Евангелия, на котором французские короли присягают в свою коронацию.
5 апреля 1787 г. Вчера мне принесли привезённое курьером трипольским. Я засела читать до шести часов вечера; но по мере того как я читала, хартии все разрастались. Потом является князь Потемкин, за ним "Красный Кафтан". Они говорят мне: "да извольте же одеваться; у вас сегодня куртаг".
Встаю, одеваюсь, отправляюсь на этот куртаг, за которым следует бал, играю в карты, потом прощаюсь с депутацией от крымских татар, которая прибыла мне навстречу звать меня приехать к ним; потом возвращаюсь в свой кабинет, приподнимаю ваши хартии, из них выпадает купидон с двумя лебедями на привязи. "Красный Кафтан" поднимает его с полу.
Это что такое? Я знать не знаю, ничего еще не успела прочесть; ну искать, искать, что бы это могло быть такое.
"Красный Кафтан", между тем, берет карандаш и копирует для вас этот рисунок, который ему очень понравился; но как я ни читала, как ни рылась и ни доискивалась, ни в ваших письмах, ни в приложениях к ним не могла доискаться и помину об этом купидоне, который так приглянулся "Красному Кафтану". Благоволите объяснить нам как-нибудь в другой раз это обстоятельство, а покамест купидон будет покоиться в портфеле у "Красного Кафтана".
Вы пишете, что "этот господин" (здесь Бобринский) проиграл два своих годовых дохода и даже более. В таком случае следовало бы войти в соглашение с заимодавцами относительно уплаты долга, и вот таким образом: ему известно, сколько он имеет годового дохода; пускай они (заимодавцы) оставят ему тысячу червонцев в год, а он пускай переведет на них право на получение его доходов впредь до погашения долга. Удивительно, как такой скряга дал себя увлечь до того, что так рассорил свои средства.
Я, пожалуй, прислала бы кого-нибудь, чтобы вызвать его оттуда; но он такой недотрога и скрытник, что, пожалуй, не захочет довериться: скажется больным и увернется. Мне думается, всего лучше было бы вам вызвать его к себе и сказать ему, что я поручила вам посоветовать ему привести в порядок свои дела, да не играть и не держать пари на такие суммы, которые превышают его доходы и расплатиться с долгами тем способом, как указано выше. Тогда видно будет, что он будет говорить.
Потребуйте от него откровенного признания и, если он признается, заставьте его изложить на бумаге, как он думает уладить дело. Если же, напротив, он станет скрытничать и увертываться, в таком случае потрудитесь представить ему, какие из этого могут выйти последствия. Скажите ему, что, предвидя его увлечения, его сначала поручили Бушуеву, что затем ему захотелось пожить на своей воле, что ему дали эту волю, и последствием было то, что в его руках не хватило огромной суммы, что на будущее время он хорошо сделает, если постарается распоряжаться своими деньгами с большей осмотрительностью; если, впрочем, он хочет разориться, то пусть делает, как знает.
Чтобы удалить его из Парижа, думаю, следовало бы внушить ему съездить в Англию: в Англии будут русские корабли, на которых, может быть, ему придет охота совершить морской поход, за неимением случая для сухопутного. Если увидите, что он неотложно нуждается в средствах на дорогу, можете ссудить ему до тысячи червонцев, но никак не более; потому что, мне кажется, ему будет полезно испытать стеснение такого рода.
Должно вам сказать, что, при большом уме и отваге, "наш барин" слывет за "отъявленного лентяя" и даже нажил славу человека "редкой беспечности и распущенности": но на все эти недостатки, которые могут разом измениться к лучшему, не следует обращать внимания. Нужда его, быть может, исправит, потому что основа хороша; только мы не на своем месте.
Впрочем, Сутерланд делает ему кредит в счет его дохода и, переведя право получения этого дохода на заимодавцев, как я сказала выше, полагаю, можно было бы удовлетворить тех, кому он задолжал.
Вы не можете себе представить, как я люблю, когда мне говорят: "ты". Я бы желала, чтобы вся Европа говорила, "ты".
Цюрихский Лафатер выводит, что королева Христина была несравненно лучше меня относительно физиономии и что "я далеко не то, что обо мне говорят"; словом, что "я ее башмака не стою" и что "моя физиономия выражает ребячество и необдуманность".
Итак, благоволите оставить в покое наши бедные носы, обер-шенков и мой, а вместо наших, извольте заняться носом королевы Христины, этого Александра Швеции, и на сей конец обратиться со своими рассуждениями к Густаву-Антонину, ее преемнику, каковой в настоящее время предается в Упсале глубокому изучению всех наук, и особенно той, в которой он всего более нуждается - науки делать золото.
Мне она не нужна; я даю взаймы одними бумажками, но сама больше не занимаю.
Г-н де Калон прислал мне кучу разных своих проектов, которые он выдает за собственное произведение короля; я ничего еще не читала и очень опасаюсь, не вышло бы также скучно, как три тома Пеккера; желаю, чтобы это не оказалось до такой же степени несбыточным и бесполезным.
Мысль "созвать нотаблей" была чудесная. Если удалось мое собрание депутатов, так это от того, что я сказала: "слушайте, вот мои начала; выскажите, чем вы недовольны, где и что у вас болит? Давайте пособлять горю; у меня нет никакой предвзятой системы; я желаю одного общего блага: в нем полагаю мое собственное. Извольте же работать, составлять проекты; постарайтесь вникнуть в свои нужды".
И вот они принялись исследовать, собирать материалы, говорили, фантазировали, спорили; а ваша покорная услужница слушала, оставаясь очень равнодушной ко всему, что не относилось до общественной пользы и общественного блага.
Вы правы, говоря, что дело Зельмиры меня занимает не на шутку, а очень и очень. Я не раз чувствовала искушение исписать к ее отцу целые тетради бумаги по этому делу и удержалась потому только, что сказала себе: "разве ты забыла, что объявила сама, что не хочешь быть судьёй в этом деле; или ты желаешь записаться в стряпчие и впутаться в это дело больше, чем следует?". Во мне не произошло никакой перемены по отношению к интересам Зельмиры.
Но Зельмире кажется, что такая перемена произошла в уме светлейшего родителя и что сей последний дал себя опутать ее полоумному супругу и намерен ему выдать ее; и вот Зельмира в таком смущении, что нельзя и выразить.
Я думаю, что, если отец даст мне честное слово никоим образом не вынуждать Зельмиру съехаться опять с мужем, от которого она, действительно, всего может опасаться, то мне легко удастся убедить ее возвратиться к родителям, и сроком для этого, принимая в расчёт все обстоятельства, я полагаю время моего возвращены в Петербург; ибо думаю, что к той поре отец и муж успеют сговориться насчет ее содержания.
Обещание возвращения дочери к отцу могло бы послужить приманкой; но я вижу, что эта статья у них уже улажена. Из пунктов или статей соглашения, предложенного мужем отцу, я усматриваю, что он предлагает ей 7000 гульденов в год, каковые, мне думается, будут уплачиваться весьма плохо; ибо петербургские заимодавцы свидетельствуют, что почтенный супруг никогда ничего не платил.
Итак, если хотите знать чистый доход Зельмиры, самое верное будет считать доход с дома, который я подарила ей в Петербурге, если его удастся продать; да и то следует заметить, что супруг запустил его страшно, как не принадлежащий ему, и не хотел никогда гроша истратить ни на какой ремонт.
Князь Вяземский поехал в Саратов на воды лечиться от своего удушья; он очень давно страдает удушьем и не в духе. Если г. де Калон обрежет у владельцев государственной ренты проценты, которые он или его предместники им обещали, то он уподобится аббату Террэ: это не дело. Но скажите, пожалуйста: чего хотят ваши нотабли? Я, со своей стороны, ничего не понимаю.
Я полагаю, что у них просят денег; в таком случае не может быть сомнения и очень естественно, что денег им нет охоты давать. Я скажу Фактотуму (А. А. Безбородко), чтобы он выслал вам патент (здесь на орден Св. Владимира), но на это потребуется время. Письмо ваше Роджерсону передано. Но я не могу подарить вам то, что составляет собственность г-жи Фальконет, а эти люди до того жадны, что запросят с вас какую-нибудь безумную цену, которой вы не захотите дать.
Бюст работы Щедрина в Петербурге: весною он собрался послать его вам; но в нем находят неестественность и натянутость, и посадка будто бы мне вовсе несвойственна. "Красный Кафтан" находит этот бюст отвратительным; впрочем, если смотреть издалека, на известном расстоянии, он, кажется, не так плох. Я велю сказать Щедрину, чтобы он отправил его к вам в скорейшем времени. Ваш поклон польскому королю передам при свидании; он теперь в Каневе на Днепре, и когда я буду плыть мимо на судах, он приедет ко мне, и мы вместе будем обедать.
Киев, 16 февраля 1787 г.
Я получила здесь два письма от Бецкого с приложением двух писем от молодого Бобринского; оба из Парижа, одно от 28 декабря, другое от 11 января. Бобринский жалуется на нужду в деньгах и просит их у Бецкого, а тот заявляет, что следующая за текущий год сумма передана банкиру Сутерланду. Прежде всего прошу вас не оставлять молодого Бобринского без денег и добиться, чтобы он сосчитал сам или велел сосчитать, что он получил или чего не получал или что ему остается дополучить; он должен рассчитывать на тридцать семь или тридцать восемь тысяч рублей в год, которые ему принадлежат и составляют его собственность, и кроме его самого, никто не может и не должен распоряжаться ею.
Киев, 2 марта 1787 г.
Зельмира пишет мне из своего приюта, что она никогда в жизни не была так спокойна и счастлива; она видится только с честными и добрыми людьми, которых я к ней приставила; она читает, работает, гуляет, занимается музыкой и, по-видимому, здорова. Она, кажется, в очень кротком настроении, при том мужественна и тверда, и я сделалась её кумиром: за то и я со своей стороны её не покину.
Муж делает все на свете, чтобы очернить ее перед всеми: в самом деле, не виновата ли она, что не обожает такого чудовища. В конце концов, то, в чем он обвиняет ее, было бы не более, как весьма извинительная человеческая слабость, между тем как проступки мужа гнусные и преступные мерзости.
С галеры "Днепр", между Киевом и Каневым, 24 апреля 1787 г.
Я выехала из Киева 22 этого месяца, и вот уже три дня мы плывем по Борисфену на веслах, все здоровёхоньки. Новостей для вас никаких не имею, кроме того только, что из всех моих плаваний это едва ли не самое затруднительное, потому что эта река представляет столько изгибов, такое множество островов и островков, что до сих пор нам не приходилось пускать в дело паруса; она гораздо быстрее Невы.
Теперь мы находимся между двух берегов, из которых один принадлежит Польше: польский берег горист, а русский очень низменный. Бог весть, откуда пойдет это письмо. Надеюсь завтра или послезавтра принимать польского короля (здесь Станислав Август Понятовский) у себя на галере.
26 апреля 1787 г. Король польский вчера провел девять часов на моей галере; мы вместе обедали. Почти тридцать лет, как я его не видала; можете судить, нашли ли мы один в другом перемену. Сегодня утром, с рассветом, я отплыла из под Канева, и мы проехали верст тридцать; после полудня на нас налетел здоровый шквал, и вот мы стоим на якоре, и пока моя галера покачивается на своем якоре и руль бездействует, как инвалид, я развлекаюсь тем, что пишу к вам, перед тем только что окончив письмо к Брюсу, которому я отдаю отчет в моем поведении два или три раза в неделю, чтобы вызвать его на тоже самое, чего впрочем он никогда не пропускает.
Сегодня утром мы узнали об отставке г-на де Калона; ну а нотабли, с ними, что же будут делать? Я как раз в это время читала его докладные записки и говорила про себя: опять красованиe напоказ. Но действительных лекарств приискать трудно, а почва очень скользкая, потому что все скользят; проект чудесный, проект великолепный! В чем же дело? В каком же месте давит башмак? Широк, что ли он слишком или слишком тесен?
И в том и в другом случае легко споткнуться. Спаси Бог "бедных людей!" Аминь.
Сего 3 мая на моей галере, в 4 верстах от Кременчуга, где я провела три дня в большом, красивом и прелестном доме, выстроенном фельдмаршалом князем Потемкиным, близ прекрасной дубовой рощи и сада, в котором есть грушевые деревья такой вышины и толщины, каких я не видывала отродясь, и все в цвету.
Я думаю, что бесспорно здесь прекраснейший климат в целой Российской империи; между тем здешние жалуются на весну, что она в этом году опоздала на три недели. Кременчуг прелестнейшая местность, какую мне случалось видеть, здесь всё приятно. Мы нашли здесь расположенных в лагере 15 тысяч человек превосходнейшего войска, какое только можно встретить; я здесь дала бал, на котором было, по меньшей мере, восемьсот человек.
Сегодня мы отсюда уехали и обедали на судах, но ветры досаждают нам столько же, как проекты людей, контролирующих финансы христианнейшего короля. Кстати, что вы скажете об избрании барона Дальберга в коадъюторы курфюршества Майнцского? Это, мне кажется, дело хорошее: я люблю, когда достойному достается место по заслуге; ибо, Бог свидетель, мы, люди тёмные, не питаем ни малейшего сочувствия к дуракам на высоких местах, а таких куда как много на белом свете и, мне сдается, будто их все прибавляется.
А вы дураков любите? Признайтесь мне по душе. Если бы вы ведали все, что каждый день творится у меня на галере, вы бы со смеху умерли. Весь этот люд, который едет со мной, так обжился у меня, что чувствует себя как дома.
4 мая 1787, на моей галере. Послушайте однако: что это Брауншвейгский папаша наводит такой страх на свою дочку? Бедняжка пишет мне из своей эстляндской резиденции в Лоде, что по письмам отца видно сильное неудовольствие против нее. Скажите, пожалуйста, за что такая немилость?
За то ли, что она не в силах была более выносить дурное обращение мужа? Зачем же не позаботились дать ей мужа получше?
Если хотят иметь ее опять у себя, не надобно высказывать ей неудовольствие, иначе она ни за что не уедет из Лоде, где она живет очень уединенно. Ей бы очень хотелось воротиться в Петербург, но это не входит в мои расчёты; к моему приезду ее дело, надеюсь, успеет вполне уладиться, и тогда я желала бы отправить ее, ибо, что же ей делать у меня?
Если же ее у меня будут морить страхами и опасениями, как мне уговаривать ее уехать добровольно? А, говоря правду, без ее собственной доброй воли и не будучи уверена в спокойной ее участи, я сама не решусь посоветовать ей рисковать этой поездкой. Таким образом моя малютка, у которой на свете только одна я и которая держится за меня, как павилика, вовсе не глупо делает, что замок Лоде, где ей покойно, предпочитает новым неприятностям.
Мне сдается еще, что папаша и на меня также немножко изволит дуться, ибо с февраля от него ни слуху, ни духу; все это за то, что я не разболтала всего, что мне было известно, и действовала с удивительной осторожностью, так что, право, даже и сама на себя дивлюсь. Этим, быть может, пользуется ее отвратительный супруг, который, сдается мне, завладел ушами папаши и набивает в них Бог весть чего.
Между тем, захоти только я показать свой товар налицо, ветер бы переменился, так что не поздоровилось бы супругу, мерзости которого я схоронила и которого судьёй отказалась быть. Заметьте, вот чему подвергаешься, когда говоришь, как оракул, и действуешь с удивительной осмотрительностью и осторожностью. Мужья прячутся в кусты, родители принимаются дуться, а бедняжки-жены никак не могут добиться спокойного существования.
Ну что же вы? Извольте действовать вы с вашей высокой логикой и даром убеждения; извольте действовать и направить все это на такую дорогу, чтобы все остались довольны. Тогда и мы с моей маленькой Зельмирой будем довольны.
Херсон, 15 мая 1787 г. После того, как я написала предшествующие страницы, я получила письмо от Брауншвейгского папаши. Письмо это показалось мне благодушным и рассудительным; я его и отправила тотчас же в Лоде, чтобы успокоить Зельмиру.
Седьмого этого месяца, находясь на своей галере, за Кайдаками, я узнала, что граф Фалькенштейн (здесь имп. Иосиф II) скачет ко мне на встречу во весь карьер. Я тотчас вышла на берег и тоже поскакала ему навстречу, и оба мы так поусердствовали, что съехались в чистом поле нос с носом. Первое слово его было, что "вот-де в какой просак попались все дипломаты: ни один не увидит нашей встречи". При нём находился его посланник, при мне принц де Линь, "Красный Кафтан" и графиня Браницкая.
Их величества, поместившись в одном экипаже, одним духом, без остановки, проскакали 30 верст до Кайдаков; но, проскакав, таким образом, одни одинёшеньки по полю (причем он рассчитывал обедать у меня, я же рассчитывала найти обед у фельдмаршала князя Потемкина, а сей последний вздумал поститься, чтобы выиграть время и приготовить закладку нового города) мы нашли князя Потемкина только что возвратившегося из своей поездки, и обеда не оказалось.
Но так как нужда делает людей изобретательными, то князь Потемкин затеял сам пойти в повара, принц Нассауский в поваренка, генерал Браницкий в пирожники, и вот их величествам никогда еще, с самого дня их коронации, не случалось иметь такой блистательной прислуги и такого плохого обеда.
Невзирая на то, кушали исправно, много смеялись и удовольствовались обедом, приготовленным пополам с грехом. На другой день обедали получше и ездили в Екатеринослав, где и был заложен первый камень этого самого города, оттуда в три дня доехали сюда, где обретаемся четвертый день; сегодня, спустили на воду три военных корабля; это седьмой, восьмой и девятый построенные здесь. Но как пересказать вам всё, что мы здесь видим и делаем?
Херсону нет еще и осьми годов от роду, между тем он уже может считаться одним из лучших военных и торговых городов Империи; все дома выстроены из тесаных камней; город имеет шесть верст в длину; его положение, почва, климат бесподобны; в нем, по меньшей мере, от десяти до двенадцати тысяч жителей всяких наций; в нем можно достать все что угодно, не хуже Петербурга. Словом, благодаря попечениям князя Потемкина, этот город и этот край, где при заключении мира не было ни одной хижины, сделались цветущим городом и краем, и их процветание будет возрастать из года в год.
Послезавтра мы отправляемся в Тавриду вместе с графом Фалькенштейном. Я пошлю настоящее письмо из Севастополя, курьера ради. Через две недели мы будем назад. Все здоровы, особенно граф Сегюр, в чем вы можете удостоверить его семью. Уверяют, будто отец графа Сегюра и г. де Кастр тоже имеют получить отставку; это называется "подновить или подвычистить дом".
В Бахчисарае, прежней резиденции ханов и в их дворе, где помещается весь багаж обоих императорских величеств, 21 мая 1787 г.
Третьего дня мы перебрались через Перекопский вал и вчера, около шести часов пополудни, прибыли сюда все в добром здоровье и веселые. Всю дорогу нас конвоировали татары, а в нескольких верстах отсюда мы нашли всё, что только есть лучшего в Крыму, на коне. Картина была великолепная: предшествуемые, окруженные и сопровождаемые таким образом, в открытой коляске, в которой сидело восемь персон, мы въехали в Бахчисарай и остановились прямо во дворце ханов.
Здесь мы помещаемся среди минаретов и мечетей, где голосят, молятся, распевают и вертятся на одной ноге пять раз в сутки. Все это слышно нам из наших окон, и так как сегодня день Константина и Елены, то мы слушаем обедню на одном из внутренних дворов, где на сей конец раскинуты палатки.
О, что за необычайное зрелище представляет пребывание в этом месте! Кто? Где? Принц де Линь говорит, что это не путешествие, а ряд празднеств, не прерывающихся и разнообразных, нигде не виданных, и каких нигде более не увидишь. Скажут: какой льстец этот принц де Линь! Но, быть может, он и не совсем неправ. Завтра мы выезжаем отсюда в Севастополь.
Дня два-три тому назад я получила еще письмо от Брауншвейгского папаши с приложением в конце окончательных условий соглашения, подлинник которых он, как говорит, отправил к дочери для подписи. Он просит меня давать ей советы по этому поводу; но когда уже все улажено, когда посылается для подписи, какого же еще нужно совета? Я в Крыму, Зельмира в Лоде; чтобы нам с ней снестись и договориться, потребуется еще, по крайней мере, месяц.
Стану ждать, чтобы она откровенно по душе высказала мне, что она об этом думает, и тогда буду иметь более возможности и удобства сказать ей мое мнение. Но и отсюда наугад предвижу, что супруг ей гроша не даст, невзирая на все обещания, и что если папаша тоже не даст ничего, то она останется ни с чем.
Надо же узнать, рада ли будет остаться ни с чем моя Зельмира, которая в настоящее время пользуется полным довольством. Если она сама выскажется в этом же смысле, я право не буду знать, что отвечать ей, разве папаша заблагорассудит обещать нам, что, буде супруг окажется неисправным, то он будет за него выплачивать нам содержание; наконец ведь, умереть с голода, после того как не удалось умереть с горя, жребий, право, очень грустный п неприятный, и меня не удивит, если Зельмира захворает от одной мысли о такой участи, тем более что она мне всегда казалась слабогрудой.