Впрочем, сегодня нас больше радует восторг, исходящий из воспоминаний М. П. Погодина, историка, литератора, издателя журналов «Московский вестник» и «Москвитянин»:
Он обещал прочесть всему нашему кругу «Бориса Годунова». Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец наступило, после разных превратностей, это вожделенное число. Октября 12, поутру, спозаранку мы собрались все к Веневитинову и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. В 12 часов он является.
Надо припомнить, — мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствующий в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним представителем был граф Блудов.
Наконец, надо представить самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства, — это был среднего роста, почти низенький человечек, вертлявый, с длинными несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазками, с тихим, приятным голосом, в чёрном сюртуке, в тёмном жилете, застёгнутом наглухо, в небрежно подвязанном галстуке. Вместо высокопарного языка богов мы услышали простую, ясную, обыкновенную и, между тем, пиитическую увлекательную речь!
Первые явления выслушаны тихо и спокойно, или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием всех ошеломила. Мне показалось, что мой родной и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена, мне послышался живой голос русского древнего летописателя. А когда Пушкин дошёл до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков «да ниспошлёт Господь покой его душе страдающей и бурной», мы просто все как будто обеспамятели. Кого бросило в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Кто вдруг вскочит с места, кто вскрикнет. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца:
Тень Грозного меня усыновила,
Димитрием из гроба нарекла,
Вокруг меня народы возмутила,
И в жертву мне Бориса обрекла.
Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, полились слёзы, поздравления. Эван, Эвое, дайте чаши!
Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое своё действие на избранную молодёжь. Ему было приятно наше волнение…
О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь. Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясён весь наш организм».
Правда, надо учесть два нюанса. Писались воспоминания чуть ли не спустя 30 лет после смерти поэта. А в начале 1827 года Погодин, ещё до той обструкции, какая обрушилась на Пушкина позже, напечатал в своём «Московском вестнике» «Сцену в келье». Так что вполне можно было публично заявить о своём провидческом даре. Ведь к тому времени «выродок» явился отцом всей национальной русской драмы, и внутренняя величавая стройность этого «куска карамзинской истории» была ясна всякому гимназисту.
Что касается нынешних школьников, то и тут не всё так просто. В учебнике литературы для 10 класса В. И. Сахарова, С. А. Зинина мы читаем: «К 1825 году Пушкин… постепенно становится мудрым человеком и зрелым художником».
Согласитесь, премиленький пассаж доктора филологических наук про Пушкина, который «становится мудрым человеком». И это в книге, где разговор об исторической драме ограничивается репликой, что в творчестве поэта 1820-х годов «уже есть всё, вплоть до высокой поэтической философии и художественной истории («Борис Годунов», 1825)».
Авторы других школьных учебников вниманием трагедию «Борис Годунов» вроде бы не обходят, но единства во взглядах на неё не находят. Одни предпочитают рассуждать о вере в историческую преемственность поколений и утверждении высокого предназначения человека. Другие — о патриотическом и нравственном звучании произведения и трагизме образа царя Бориса.
В таком «шатании» во взглядах нет ничего странного. В зависимости от политической обстановки и в XIX, и в XX веках пушкинисты всегда демонстрировали своё «особое мнение», совпадающее с мнением власти придержащих. Поэтому дореволюционные исследователи основным персонажем трагедии числили царя Бориса. Литературоведы советского периода, а вслед за ними и учителя, наибольшей величиной в произведении считали народ. После Лидии Михайловны Лотман пушкинисты стали возвращаться к взглядам более ранних читателей Пушкина.
Примечательно, что и Ф. В. Булгарин, и А. Х. Бенкендорф в своих «Замечаниях…» и «Записке…» на имя царя, сокращая данное автором обозначение жанра, именуют пушкинское сочинение «комедией о царе Борисе и Гришке Отрепьеве». Получается, что фигура последнего требует куда большего внимания. Тем более, что пушкинистам известен факт: в работе над «Борисом Годуновым» у Пушкина был перерыв. Остановка случилась, когда автор дошёл до сцены в Чудовом монастыре, именно той, где в пьесе появляется «вторая персона», Григорий Отрепьев.
Мысли и перо бежали и вдруг споткнулись. Пушкин даже отложил рукопись и переключился на Главу четвёртую «Евгения Онегина». В её черновой редакции он напишет строки, автобиографичность которых сам потом подтвердит в письме к Вяземскому:
Я жертва долгих заблуждений
Разврата пламенных страстей
И жажды сильных впечатлений
И бурной юности моей.
Однако чем была обусловлена заминка? Этим, кажется, не озадачивался никто. И лишь относительно недавно возникла гипотеза: Пушкину потребовалось время, чтобы дать ответ на вставший перед ним вопрос. Как-никак Гришка стал первым в истории России самозванцем. Трудно представить, чтобы 19-летний юнец-авантюрист, выслушав рассказ Пимена, осмелился на такое сам. Тогда кто, наделённый зрелым умом, подал идею Гришке и взрастил её?
Спустя несколько месяцев Пушкин возвращается к своей комедии и появляются сцены «Келья в Чудовом монастыре», «Ограда монастырская» и далее «Палаты патриарха», «Корчма на литовской границе» (всё, как теперь говорят, в режиме non-stop). Современному читателю из них известны три. Четвёртая, «Ограда монастырская», в Собрании сочинений печатается в разделе «Сцены, исключённые из печатной редакции». Кем исключённые? Самим Пушкиным или Жуковским, чья рука понадобилась для того, как он сам позже писал графу Строганову, чтобы «иное… выбросить, иное поправить». Исключительно для пользы дела — оправданием его вмешательства в текст Пушкина служили цензурные соображения.
Сцена короткая, но именно в ней Отрепьев решает стать Самозванцем под влиянием «злого чернеца». До Гришки не сразу доходит смысл предложения, но он соглашается: «Решено! Я Дмитрий, я царевич». Ему ответствует чернец: «Дай мне руку: будешь царь». Произносимая реплика исходит явно не от простого человека.
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Не противьтесь желанию поставить лайк. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—226) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!», продолжение читайте во второй подборке «Проклятая штука счастье!»(эссе с 29 по 47).
Нажав на выделенные ниже названия, можно прочитать пропущенное:
В Лицее, можно было запросто «схлопотать» ответ, очень далёкий от восторженности