Окончание писем императрицы Елизаветы Алексеевны к матери (Амалия Гессен-Дармштадтская)
Петербург, 8 (20) декабря 1820 г.
Дорогая матушка, не зная, что сообщить вам нового, расскажу о своём чтении, которое меня очень занимает. Это рукопись дневника секретаря (здесь Александр Васильевич Храповицкий (спасибо Наталья Кудрякова)) императрицы Екатерины, пользовавшегося её милостями: в нём он день за днем отмечает всё, что делал по её приказанию, всё что слышал и что происходило более примечательного. Дневник очень краток, вроде дневника маркиза Данжо, с тою разницей, что касается более занимательных предметов.
Написан он на русском языке, перемешанном многими французскими фразами. Так как дневник кончается только 1793 годом, то в нём упомянуто о моём приезде и о лестных обо мне отзывах императрицы. Между прочим, в виде простого замечания, он сказал (по-французски): "ей тринадцать лет, и она уже возмужалая".
Вероятно, меня уже в живых не будет в то время, когда, быть может, это будет печататься: поэтому мне это, в сущности, безразлично; но в данное время мне не совсем приятно, что тот, кто одолжил мне эту рукопись, тот, от кого он её имеет и, наконец, все те, через чьи руки она прошли, прочли эти подробности.
Признаюсь, я всегда люблю возвращаться к царствованию императрицы Екатерины и, хотя застала его всего четыре года, будучи в том возрасти, когда мало размышляют, эта эпоха осталась для меня образцом, формой, которая невольно служила для меня мерилом.
Было у неё много слабостей, были, вероятно, недостатки, но никто не постиг как она, искусства царствовать.
Петербург, 16 (28) апреля 1821 г.
Это время пользуюсь свободными послеобеденными часами, чтобы дочитать другой том рукописи дневника секретаря императрицы Екатерины. Чтение это крайне меня занимает, хотя и удручает часто. Как многое в этой частной жизни вредит очарованию, которым великая женщина была окружена как воздухом. В своё время всё это было известно, и, тем не менее, это не вредило её могуществу над умами и в делах.
Вчера, например, я нашла одно место, где она жалуется своему лакею на холодность и рассеянность своего любимца. Будучи одна, я вскрикнула: "возможно ли это?" и, кажется, покраснела.
Царское Село, 6 (18 мая) 1821 г. Только что я порадовалась свободному времени, как несносный человек прервал его: все тот же добрый Карамзин (Николай Михайлович), немного походящий на муху, преследующую меня по пятам. Вчера и он сюда переехал, а сейчас был у меня. Тысячу раз, в разговоре, я жаловалась ему на докучливых нарушителей моей свободы в утренние часы; говорила, какую цену придаю я тому, чтобы они всецело мне принадлежали; и, тем не менее, при первой возможности, он же нарушает эту свободу. Это показывает большой недостаток такта, и такова уж моя судьба - жить с людьми, не имеющими его.
Царское Село, 30 декабря 1821 (11) января 1822 г.
Сегодняшний день прошел очень приятно и спокойно. Погода была мягкая; утром я с удовольствием ходила гулять, а затем, после обеда до сумерек, каталась в санях с Государем (Александр Павлович), после чего ему захотелось, чтобы я осталась у него в кабинете, и пока он занимался делами, я читала и писала (включая сюда, однако, всегда приятное время чая).
Я вдвойне наслаждалась приятной тишиной, говоря самой себе, что избавилась от сегодняшнего бала у великого князя Николая (Павлович), на котором иначе непременно мне пришлось бы быть. Не то, чтобы я не любила удовольствие, но, признаюсь, лично я от балов выношу только утомление и досадную пустоту, особенно в тех случаях, когда мне трудно выбрать себе общество, которое лучше всего может меня отвлечь от удовольствия танцевать, а там чаще всего так и бывает.
Каменный остров, 27 мая (8) июня 1824 г.
Вы сообщаете мне о смерти Байрона. Как вы и предполагали, эта смерть меня поразила и навеяла на меня печаль, какую всегда испытываешь при исчезновении из этого мира ума, создавшего нечто прекрасное, в каком бы то ни было отношении: а ведь, нельзя отнять у Байрона, что он обогатил английскую словесность прекраснейшими произведениями. Поэтому безнравственность его всегда сокрушала меня вдвое больше, чем в ком-нибудь другом.
Когда творят прекрасное, чувствуют его, а чувствуя прекрасное становятся так близко к добру, что крайне огорчительно видеть, что удаляются от него. В стихотворениях Альфонса Ламартина есть отличное послание к Байрону, которое я с удовольствием прочла несколько раз, потому что оно, видимо, вызвано тем же чувством сожаления, какое я испытывала к нему.
Это заставило меня недавно утверждать против Государя то, чему я действительно верю, а именно, что Байрон был человек, сбившийся с пути, но не дурной по существу. Присматриваясь к людям, иногда имеешь возможность видеть эту разницу.
Петергоф, 23 июля (3 августа) 1824 г.
Вы хотите знать, какое именно доказательство дружбы дала мне Елена (здесь великая княгина Елена Павловна, жена великого князя Михаила Павловича). Хотя у меня мало времени для письма к вам с курьером, который придет за ним завтра, но возможность сказать лестное об Елене слишком для меня приятна, чтобы я не удовлетворила вашего любопытства в этом отношении.
Пять или шесть недель тому назад Государь испытал большое горе: он потерял единственную дочь (Софья Дмитриевна Нарышкина), оставшуюся у него от связи с Нарышкиной (Мария Антоновна), молодую девушку на девятнадцатом году.
После долгого отсутствия в чужих краях, прошлою осенью мать и дочь приехали сюда. Молодая девушка была уже болезненною, и вдруг, этой весной, у нея сделалось воспаление легких, перешедшее в скоротечную чахотку. С самого начала её болезни Государь высказывал мне опасения (по этому поводу он всегда говорил со мной доверчиво, за что я была ему очень признательна).
Горькое испытание поразило его на другой же день его первой поездки в Красное село. В самое утро первых маневров Виллие (Яков Васильевич) не постеснялся сказать ему об этом в ту минуту, как он садился на лошадь. Государь не смог скрыть своего горя, и это придало большую гласность тому, что иначе могло бы быть перенесено, может быть, с меньшей горечью.
Желая сам сообщить мне о своем горе, он написал мне в тот же день вечером. Елена была в Красном селе, а потому узнала и о прошлом, и о событии того дня; до этого же времени она решительно ничего не знала ни о том, ни о другом. Легко возбуждаемая, она сильно взволновалась, написала мне письмо и отправила его в полночь.
Письмо написано с большою тревогой, причину которой она, однако, мне не сообщала. Хотя я и подозревала в чём дело, но не решилась обнаружить своих догадок, не зная, была ли она обо всём осведомлена или нет; я же ни за что на свете не хотела первая сообщить ей о том. Итак, на следующий день, я ответила ей, что огорчена её беспокойством и боюсь, что её приводит в такое состояние обстоятельства, лично её касающиеся.
На другой день получаю от неё трогательное письмо, полное заботы и опасений лишиться моей дружбы; она, однако, писала, что охотно подвергает себя этому ради моей пользы, что она видит мое неведение об утрате Государя, тогда как мне, более чем кому другому, необходимо быть осведомленной об этом, так как дело касается самого дорогого для меня, и все это в перемешку с извинениями; а в конце она говорит, что если я найду плохим то, что она мне говорит и лишу её своей дружбы, она через то потеряет всё на свете.
Письмо это горячо меня тронуло, а поступок её дал мне понятие о её рассудительности и о прямоте ее души. Я ответила ей со всею отзывчивостью моего сердца, сказав, что мне всё известно от самого Государя.
Разве это не прелестно, в 17 лет? Никогда я этого не забуду! Я рассказала обо всём Государю, который тоже был этим тронут. Когда я, после того, увиделась с Еленой, она сказала мне: "Ты не можешь себе представить, как я мучилась. Мне было до того горько думать, что в Царском селе ты единственная не знаешь о том, что происходит, тогда как могут быть личности, радующиеся твоему незнанию и твоей невозможности выказать Государю сочувствие".
Вот вам моя повесть; очень рада, что могла вам поведать её к чести своей милой Леночки. Весьма желала бы иметь возможность никогда не сообщать вам ничего, кроме подобного, об императорской фамилии, но увы, это первое доказательство действительной дружбы, которое я получаю от члена этой семьи.
Царское Село, 18 (30) августа 1824 г.
Великий князь Николай и его жена (здесь великая княгиня Александра Фёдоровна) совершили очень тяжелый переезд: из Кронштадта в Доберан (здесь вероятно курорт Хайлигендамм) они ехали 17 дней со всевозможными неприятностями, но вполне безопасно, потому де, "что на таком линейном корабле как тот, на котором они отправились, опасности быть не может".
Небо милостиво, не слишком их балуя, ибо семья всё делает для этого. Не было никакой необходимости в поездке: это была затея Александры. Государь её оплачивает, но, так как Николай очень любит деньги, то стоимость сухопутного путешествия он кладет себе в карман. Государь же был так добр, что сверх того приказал снарядить для их переезда корабль. Это большое злоупотребление. За то и путешествие их не нравится обществу.
Петербург, 7 (19) ноября 1824 г.
Пишу вам среди ужасающего бедствия, не зная даже, может ли мое письмо быть отправлено завтра, так как мы в Зимнем дворце как на корабле. В несколько часов времени Нева всюду выступила из берегов; нельзя даже предположить существование набережной и ограды; сильнейшие волны разбиваются о дворец. Наше поколение ничего подобного не видело; но, говорят, в 1777 году вода поднималась ещё на один фут выше: в то время было меньше каналов и набережных, что и могло служить тому причиной.
Однако и нынешнее зрелище достаточно тяжело и прискорбно. Все плавучие мосты поломаны, от устья реки выбросило барки с сеном, так что они очутились за дворцом, на них были люди, которым грозила великая опасность. Государь послал туда большую шлюпку, всегда стоящую перед дворцом, я же умирала от страха, как бы он из прекрасного чувства человеколюбия не захотел сам сесть в шлюпку; Слава Богу, он и не думал этого делать; но как только увидали его шлюпку, другие, боявшиеся опасности, тоже двинулись; по крайней мере я надеюсь, что благодаря этому никто на разбитых барках не погиб.
Мне кажется, уже около часа, как ветер стихает: дай то Бог. Но мы отрезаны и до завтра лишены какого бы то ни было сообщения. Зрелище, которое представляло собою разрушение, ужасно; это хуже огня, так как здесь ничем нельзя помочь. Когда вода спадет, окажутся следы бедствия.
Престранно, что в письме от 21 октября (2 ноября), которое я получила вчера, и в предыдущем, вы говорите тоже о несчастиях от наводнения. Целую ваши ручки, дорогая матушка, за письмо, которое я получила вчера вечером, ложась спать и не подозревая, какое утро мне придется пережить.
7 ч. вечера. Слава Богу, вода значительно убыла, Нева вернулась в свое ложе, но оставленная ею вода все затопила. Ветер все ещё очень сильный; он переменил направление, и это позволило воде упасть. Благодаря этому событию, Мари и её братья (?) будут ночевать у меня. Они приехали между одиннадцатью и двенадцатью часами навестить великих княгинь, но пока они были во дворце, вода до такой степени поднялась, что их отъезд был уже немыслим, из ожидавших у дворца карет все лошади были выпряжены и отведены в коридоры, превратившиеся, таким образом, в конюшни, а иначе они бы утонули у дворцового подъезда.
Вы можете себе представить, как высока была вода. Оказывается, она была на два пальца выше, чем в 1777 году, то есть выше чем когда-либо со времени существования Петербурга.
Царское село, 10 (22) июля 1825 г.
Мой приятель Башкир, начальник всех башкир, находящихся здесь для приготовления кумыса, с которым я имела сегодня утром длинную беседу, наивно сказал мне: "Вы больны, потому что умны и слишком много думаете, и это делает вас больною. А затем, вам дают лекарства, от которых вы еще больше болеете".
Таганрог, 12 (24) октября 1825 г.
Мне думается, что еще одна из моих фрейлин, графиня Эдлинг, могла бы приехать ко мне из Одессы, куда она должна была вернуться. Но, если бы даже ей этого хотелось, у неё есть соображение, которое удержит её от этого, а именно: Государь (Александр Павлович) перестал выказывать ей чрезмерную доброту, которою она некогда злоупотребляла.
Таганрог, 5 (17) декабря 1825 г.
Матушка, могли ли вы ожидать, что первое выражение сочувствия (здесь после смерти Александра I), которое я получила, было от великого князя Константина (Павлович). Благодарю за это Провидение и дивлюсь путям Его. Константин, бесспорно, есть то существо, которое изо всей семьи прекрасный его брат любил больше всех, и это вполне естественно: с самого раннего детства они всегда воспитывались вместе. Мне сладостно порою получить от него письмо, полное выражений сочувствия и дружбы, тем более, что получено оно только от брата, а не от преемника его.
Таганрог, 17 (29) декабря 1825 г.
Графиня Строганова (Софья Владимировна) дает мне великое доказательство дружбы, стремясь сюда из Петербурга в такое время года. Она должна приехать в первый день праздника. Вчера и третьего дня я даже за неё беспокоилась: был страшный ураган, опасный в степи.
Я ценю все, что она для Меня делает; быть может, её присутствие принесёт мне некоторое облегчение, хотя, пока, еще сомневаюсь в этом. Графиня Эдлинг примчалась из Одессы и хочет меня видеть. От этой не будет мне никакого облегчения, она меня только стеснит, но отказать ей нельзя.
Таганрог, 22 февраля 1826 г.
Вы спрашивали, знала ли я об отречении великого князя Константина. Да, я знала, что он уже давно о нём объявил, знала в своё время и то, что обнародованные теперь письма действительно были написаны. Но вместе со многими я думала, что когда время придёт, он не исполнит того, что говорил.
Будучи уверена, что не увижу сей жестокой минуты, я мало об этом думала и не знала, что существует акт, облеченный в столь строго-законную форму. Мой Государь (Александр Павлович) считал, что все затруднения, связанные с неизвестностью престолонаследия им предотвращены; всю же беду вызвала поспешность Николая, которую хочу приписать только излишнему его усердию.
Он знал о существовании "формального акта"; кроме того, несколько часов спустя по прибытии печального извещения, Совет вскрыл копию акта, хранящуюся в Сенате. Следовало не торопиться с приведением к присяге Константину; но, как Николай действовал стремительно, то Совет потерял голову и, казалось, будто смеются над присягами.
Мне было известно, какое это произвело впечатление на многих. Некоторые говорили: "Как же мы можем давать две присяги, при том произносить вторую, не будучи освобождены от первой?" Поэтому и полк, восставший первым, ошибся, думая, что партия, благоприятствующая Николаю, хотела захватить власть над Константином, которого они считали законным государем.
Странно, что вообще государем предпочитали иметь Константина. Свидетель-очевидец, имеющий возможность судить о виденном, говорил мне, что если бы в этот день, 14-го декабря, не поспешили приказать стрелять в бунтовщиков, то еще несколько полков готовы были к ним присоединиться. Но, великий Боже! Что за начало царствования, когда первый сделанный шаг - "приказ стрелять картечью в подданных".
Говорят, Николай это почувствовал и, уже отдав приказ, ударил себя в лоб, говоря: "Какое начало!" Дай Бог, чтоб это чувство оставило в нём глубокий след. Это может быть для него полезно. Да, матушка, вы правы, будь он (Александр Павлович) жив, никогда бы этот заговора не вспыхнул; он внушал им слишком большой страх, и сумел бы подавить заговор, в этом все убеждены. Ему был известен этот план безмозглых (не могу иначе смотреть на это), который далеко еще у них не созрел.
Он следил за его нитями и быстро бы пресёк их без того (в этом я уверена), чтобы кто-либо о том подозревал, кроме посвящённых в дело чиновников. Какой-то полковник должен был быть первым консулом, другой генералиссимусом и т. д.; было что-то вроде детской игры, и никогда бы у них не достало храбрости проявить себя. Он, настоящий "Ангел мира", некоторых сам журил за их поведение, доводя их до слёз, как, например, шурина князя Волконского, младшего брата его жены, который теперь тоже замешан.
С одной стороны душа и ум, руководящие ходом всего этого, уже не те, с другой стороны, теперь увидали, что можно предпринять. Много помешавшихся семейств и отдельных личностей. Не знаю, что со всем этим будет. Задача Николая очень трудна.
Промысел Божий жестоко нас поразил. Не в первый раз жалкие безумцы осмелились тогда объявить, что хотят посягнуть на его жизнь; это было вроде похвальбы: никогда на него не делали покушений и никогда бы этого не посмели. Несколько лет тому назад он показывал мне захваченное письмо одного молодого человека, исключённого из Пажеского корпуса за дурное поведение, который хвастался перед товарищем, что отомстит за это покушением на жизнь Государя.
Это было в то время, когда появились первые зачатки этих неоднократно закрывавшихся и уничтожавшихся обществ, последствием коих и есть всё то, что теперь происходит. Но, повторяю, "если б он был жив, никогда бы это не вспыхнуло". Доказательством тому служит письмо одного из вожаков, перехваченное в тех местах, т. е. в Курске (сюда это не дошло), в котором говорится: "Нет больше Александра. Вот бы теперь действовать, да план еще не созрел".
Если бы план уже созрел, он (Александр Павлович), при его мудрости и искусстве, зная весь ход дела, быстро бы его пресек. Нет, не могу я признать, как о том трубят, будто государство было в опасности. Ему угрожала самая большая опасность в то время, "когда кончалась его жизнь": вот что угрожало государству, вот что подняло на его горизонте тучу, которая и теперь ещё не рассеяна, а будь он жив, не было бы никакой опасности, все могли бы спать спокойно: он бодрствовал, он работал за всех.
Благодарю вас за то, что прислали мне копию с письма императора Николая. Оно, как и все прочее, благонамеренно, но плохо выражено: слишком много утверждать, что я найду душевный покой и утешение в их семье, как и вообще я нахожу, что говорить вам о моей будущности, - значит не иметь тонкости чувств: это имеет вид, будто вас уверяют, что не оставит меня умереть с голоду.
Мне всегда хочется сказать: пусть говорят за себя поступки, вы же не объявляйте ничего. Как то же, например, в своих манифестах Николай объявляет, "что его царствование будет продолжением царствования его брата". Легко это сказать, но трудно исполнить, особенно когда характеры столь различные.
Вы хотите, чтобы я назвала вам адъютантов, которые приехали в Таганрог. Из них вам известен, кажется, только князь Андрей (Борисович) Голицын, которого вы видели в Брухзале в 1814 году, и князь Долгорукий, бывший в то время адъютантом при графе Витгенштейне; но; вероятно, вы их не помните. Остальные: два Строгановы, граф (зять графини Строгановой) и барон, его брат (Сергей и Александр Григорьевичи), другой князь Голицын, тоже зять гр. Строгановой, гр. Самойлов, Кокошкин, Шкурин, Плаутин (Николай Фёдорович) и князь Никита Волконский (Никита Григорьевич), не адъютант, а свитский генерал, тоже шурин князя Петра.
Они не получили повелений ехать сюда; наоборот, в теперешнее время междуцарствия очень затруднительно получить на это даже разрешение, и никто не был назначен быть во главе сопровождающих погребальное шествие. Назначили, было, князя Трубецкого, генерал-адъютанта (Василий Сергеевич), но оказалось, что он заболел, настолько несерьезно однако, что вслед за этим мог поехать в Берлин с поручением оповестить (о воцарении).
Из генерал-адъютантов здесь быль только, примчавшийся сюда, граф Ламберт, но, так как он иностранец и иноверец, нельзя было возложить на него это поручение.
В письмах из Петербурга торопили отъезд отсюда, не подумав о том, что никого не было для сопровождения (здесь тела государя Александра Павловича), и вдруг, почти за день до назначенного срока, князь Волконский (Петр Михайлович) вспомнил о генерал-адъютанте гр. Орлове-Денисове (Василий Васильевич), командующим корпусом на ближайшем отсюда расстоянии, где бы можно было найти генерал-адъютанта (он казак и долго командовал казаками гвардии, Амалия знает его хорошо).
Итак, князь Волконский, от моего имени, просил его приехать взять на себя эту должность, что было принято им со всем усердием, смею сказать, со священною радостью, подобающею такому почетному поручению, которое он и исполнял до сих пор.
Между мною и Николаем нет ни доверия, ни задушевной дружбы. Он совершенно от меня отдалился со времени своей женитьбы, а наоборот, будь у него чувство дружбы, он мог бы быть ко мне ближе, становясь самостоятельным. Объяснял он это необходимостью щадить свою мать, которая, - говорил он, - неохотно смотрела на то, чтобы со мной были хороши он и Михаил.
Не говоря уже о том, насколько такое возражение лживо и оскорбительно для императрицы-матери (Мария Фёдоровна); если это существовало тогда, то существует и теперь ещё, и не может сделать моё пребывание в их семье приятным в то время, когда нет дорогого мне существа, под покровительством которого я жила; того, кто одним дружеским словом мог вознаградить меня за всё и заставить забыть всякую неприятность; но этого существа нет больше на свете.
Когда, после моих семейных дней, какие иногда бывали, мы оставались с ним одни, обмениваясь взглядами, мы понимали друг друга; испытанное мною стеснение вознаграждалось его непринужденностью, от которой мне бывало так хорошо. Дружеское пожелание "покойной ночи", причем я всегда целовала его сначала в обе щеки, а потом в лоб, заставляло меня забыть всё, что я могла испытать неприятного за день.
Будьте на мой счет совсем покойны и уверены, что я приложу все старания, чтобы ни в чём не нарушить своего долга, ни во внешнем обращении, ни в поступках относительно кого бы то ни было из семьи, а всего более относительно императрицы-матери. Значение матери настолько для меня священно, и я нахожу таким естественным принятие подобающего мне тона покорности, что мне ничего не стоит обращаться к ней для достижения того, что в данном положении моём я уже могу получить исключительно через неё или через нового Государя (Николай Павлович).
Признаюсь, мне всегда нужно некоторое усилие над собой, чтобы назвать Николая Государем. Так я была уверена, что не проживу достаточно для того, чтобы видеть его на этом месте. Но это усилие над собой я делаю и буду его делать всегда. Что в течение многих лет меня возмущало немного против императрицы-матери, это то, что я видела, как она всегда старалась отстранить меня от места, Небом данного мне рядом с моим мужем.
А теперь, когда всё заставляет меня стремиться к уединению и безвестности, она же, как будто желает склонить меня вернуться опять к светской жизни с её суетным величием.