Окончание "Записок" графини Роксандры Скарлатовны Эдлинг (ур. Стурдзы) с неизданной французской рукописи (1829 г.). Воспоминание 1825 года
Я покинула Карлсбад и с грустью поехала назад в Россию. Я рассталась с нашим семейством, с моим мужем и отправилась одна в долгий и тягостный путь. Приближалось зимнее время. Мне предстояло улаживать запутанные дела; но я почему-то думала, что не из-за этих дел возвращаюсь в Россию. Что-то "безотчетное и объяснимое" влекло меня против моей воли, и я чувствовала, что нахожусь накануне какого-то необыкновенного события. Однако я ощущала в себе замечательную бодрость, будучи твердо и ясно убеждена, что действую не по своей, а по Божьей воле.
В Одессу приехала я совершенно благополучно. Осеннее солнце разливало чудные лучи свои. Стояли великолепные дни, и в тихие ночи горела яркая комета, зрелище которой уносило меня в прошедшее и заставляло вспоминать комету 1812 года. На всем Юге России только и было речей, что о прибытии государя Александра Павловича и государыни Елизаветы Алексеевны.
Всюду рассказывали, что они чувствуют себя счастливыми в скромной таганрогской обстановке, что солнце и спокойствие отлично действуют на здоровье Государыни. Толковали о том, в каком расположении духа находится Государь. В самом деле, прекрасная душа его, утомлённая людьми и жизнью, тревожимая неурядицей в управлении империей, нуждалась в уединенном общении с природой. С удовлетворением этой потребности рассеялись тучи, нередко затмевавшие прирожденную ему ясность.
Он сделался доверчив, весел, сообщителен; любовь, главное качество его природы, распространилась на все его окружавшее. Под обаянием этого чувства находились его супруга, его придворные, жители Таганрога и даже игравшие на улицах дети.
Бесчисленными благодеяниями ознаменована его поездка в Крым. Он как будто торопился счастливить людей. Его восхищала красота южного Крымского берега и тамошняя великолепная растительность. Пробыв два дня у графа Воронцова в его поместье Юрзфе (Гурзуф), он отозвался ему, что "считает эти дни в числе самых счастливых в своей жизни".
Ему показывали красивое приморское имение, которое он купил, с тем, чтобы построить дом для своего с Государыней помещения. "Когда я кончу свою службу, - сказал он, - то приеду сюда разводить виноград и отдыхать". Увы, отдых предстоял ему не тот, а в лоне Господнем!
Поездку свою он совершал верхом и, недалеко от Георгиевского монастыря, отослал лиц сопровождавших его, с тем, чтобы прибыть туда совершенно одному.
Местоположение этой обители живописно. Государь даровал в ней убежище достопочтенному архиепископу кефалонийскому (здесь митрополит Агафангел), который был лишен своей епархии и выгнан из своей родины англичанами во время деспотического управления Томаса Мейтланда, за то, что, вопреки запрещению, продолжал гласно молиться за освобождение греков.
Государь виделся с ним в Венеции, возвращаясь с Веронского конгресса (1822) и, тронутый его положением, пригласил его в Россию. В этот монастырь и к этому старцу ездил Государь на закате дня, один. Спутники дожидались его на большой дороге, и он возвратился к ним уже ночью. Напрасно уговаривали его, чтобы он надел шинель; он не захотел. Дул западный ветер. Долина, по которой надлежало ехать, была покрыта густым туманом.
В Севастополь Государь приехал с дрожью в теле. Это не помешало ему все осмотреть и ко всему отнестись со свойственной ему милостью. Окружавшие его моряки были от него в восторге. Они рассчитывали, что он проследует в Николаев; но пришло известие о кончине его свояка, баварского короля (Максимилиан I), и Государь опасался, что это известие дурно подействует на Государыню. - Я знаю свою жену, и мне известно, как тверда она в перенесении горестей; но я чувствую надобность быть возле нее, - сказал он адмиралу Грейгу.
Тогда же писал он Государыне: "Боюсь твоего воображения; ты станешь думать, что тебя постигнет то же, что сестру твою (здесь Каролина Баденская, супруга умершего Максимилиана I), и оттого будешь страдать вдвойне". И действительно, эта мысль поразила Государыню вслед за получением известия о несчастье королевы-сестры ее; невыразимое чувство ужаса охватило ее, но она тотчас же овладела собою.
Многие необыкновенные случайности как будто предвещали нам предстоявшее горе. Уезжая из Петербурга, Государь ездил в Невскую Лавру, где хоронятся жители столицы и некоронованные члены царского семейства. На утренней заре приказал он повезти себя туда своему верному кучеру Илье (Байков), которого удивила и огорчила эта странная мысль. Он помолился там и выехал из города на дрожках к дорожной коляске своей, которая ждала его у заставы.
В Таганроге однажды утром наступил такой туман, что Государь не мог писать и велел принести свечей. Когда комнатный слуга пришел убрать свечи, Государь взглянул на него и сказал: - Верно, ты боишься, чтобы прохожий, видя, что свечи горят днем, не подумали, что в этой комнате покойник? В течение болезни своей он вспоминал об этом незначительном случае и даже поговорил о том с тем же слугою, находившимся у его кровати.
Возвращение из Крыма не было для него так приятно, как он ожидал. Он уже страдал лихорадкой, и ясность души его еще более помрачилась вследствие полученного им письма, содержание которого отравило ему последние дни его жизни. Никто не знал, что это за письмо и полагали, что оно имело отношение к графу Аракчееву (Алексей Андреевич).
По злосчастному предубеждению он доверился этому человеку, к которому весь народ питал отвращение и презрение. Государь считал его неподкупным, верным и неутомимым работником. Вследствие этого он поручал ему главные государственные дела, не внимая общественному мнению и предостережениям старейших слуг своих. У Аракчеева была любовница, его достойная (здесь Настасья Федоровна Минкина).
Жестоким, тиранским обращением своим она вывела из терпения обитателей Грузина, поместья, полученного Аракчеевым от щедрот царских. Бедные, доведенные до отчаянья люди, умертвив эту женщину, не скрывали своего преступления, не уклонялись от действий законов и во время производившихся розысков держали себя с невозмутимым хладнокровием. Их спокойная твердость приводила Аракчеева в ужас.
В крайностях своих злоба всегда сопровождается некоторым умопомрачением, что и обнаружилось в изъявлениях скорби, овладевшей этим всемогущим человеком! Он покинул дела, заперся и велел похоронить свою любовницу в том самом месте, которое предназначал для самого себя, и именно у подножия памятника, им воздвигнутого императору Павлу! Друзья его полагали, что он сошел с ума.
Когда Государю сообщены были эти подробности, он послал к нему генерала Клейнмихеля (Петр Андреевич), которого Аракчеев издавна "любил", с тем чтобы он его уговорил успокоиться и снова заняться делами. Государь даже звал его к себе в Таганрог и по чрезвычайной доброте своей сам отыскивал для него удобного помещения. Но Аракчеев не поехал. Неизвестно, что было у него на душе.
Не зная, что думать, Государь потребовал к себе розыскное дело и к ужасу своему прочитал такие подробности, которые должны были обличить перед ним человека, столь высоко им поставленного. Можно себе представить, как это открытие подействовало на его благородную и чистую душу.
Между тем Аракчеев, все еще находясь вне себя, стал разбираться в вещах, принадлежавших его любовнице и нашел большие деньги и драгоценные безделушки, поднесённые ей лицами, которые добивались через нее милостей ее повелителя. Вероятно из опасения, чтобы не подумали, что он сам принимал подарки, он поспешил разослать эти вещи тем, от кого они были доставлены, и эту рассылку сопровождал циркулярными письмами, что послужило к всеобщему соблазну, так как тут оказались замешанными весьма уважаемые имена.
Полагают, что эти отвратительные обстоятельства встревожили Государя; но никто не думал, что, по строгому велению Промысла, он должен был испить до дна "горькую чашу державства". Упомянутое письмо извещало его о страшном заговоре. Он с ужасом увидел опасность, грозившую гибелью государству и царскому семейству, и тяжко огорченный старался собрать все силы души своей, чтобы исключительно заняться разрушением коварных козней, про существование которых он знал уже четыре года, не подозревая до каких размеров и преступности они достигли.
Находившийся при нем барон Дибич (Иван Иванович) заметил его тревогу. Государь начинал читать и бросал роковую бумагу; он беспокойно прятал ее от Дибича. Это тягостное состояние усугубилось лихорадкой, которая вполне обнаружилась в Мариуполе.
В Таганрог прибыл он больной и выразил Государыне чрезвычайную радость, что снова ее видит. Строгий к самому себе он не придавал значения мучившей его лихорадке. Ему дали слабительных пилюль. С докторами своими он долго говорил о медицине, но утверждал, что гораздо более верит в милость Божью и в свое крепкое сложение, нежели в их искусство. Он продолжал заниматься делами не выходя из комнаты, и доктору Виллие (Яков Васильевич) сказал: - Обратите внимание на мои нервы; они теперь очень у меня расстроены.
Болезнь всё усиливалась, и доктора начали тревожиться, тем более, что больной выражал неодолимое отвращение к всякого рода лекарствам. 13-го ноября был решительный день, когда кровопускание еще могло бы спасти его. Он беспрестанно находился в сонливости, что свидетельствовало о начавшемся "страдании" мозга. Впрочем, голова его продолжала оставаться совершенно свежею.
В один день он с горестью несколько раз сказал: - Какая жестокость! Какой ужас! Виллие подумал, что это лихорадочный бред и чтобы удостовериться послал к нему Штофрегена (Конрад фон, лейб-медик). Тот присел к его изголовью и убедился, что эти отрывочные восклицания произносились вовсе не в бреду, а выражали собой внутреннее волнение, его одолевавшее.
14-го числа Государыня предложила ему прибегнуть к пособиям веры, так как он отвергал пособия врачебные. - Очень рад, - отвечал он, - от этого я никогда не откажусь. И обратившись к Вилли, он спросил: - Разве мне так плохо? Тот, совершенно взволнованный, отвечал: "что, по своей приверженности к нему не может скрыть от него истины, и что, не соглашаясь ни на какие лекарства, он находится в крайней опасности".
В тот день Государь не мог причаститься Св. Таин в следствие усилившегося приступа болезни. На заре следующего дня стало ему полегче, и он исполнил христианскую обязанность с трогательной горячностью и благоговением. - О, как я чувствую себя хорошо! Как я счастлив! - сказал он Государыне.
Ему поставили пиявок к голове, но уже было поздно; они нисколько не подействовали. После мушек и горчичников он как будто несколько ожил: летаргическая сонливость, овладевшая всеми его чувствами, стала проходить. Всякий раз, как сознание возвращалось к нему, он глядел на окружавших его с доброю улыбкой, узнавал Государыню, брал ее за руки, прижимал их к своим губам и к сердцу своему, либо молился. Несколько раз хотелось ему сложить пальцы для крестного знамения, но рука бессильно падала на одеяло.
Всеми овладело отчаянье. Князь Волконский (Петр Михайлович) почти не отходил от него. Однажды, когда он стоял в ногах у его кровати, Государь милостиво улыбнулся и сделал ему знак головою. Вне себя от такого трогательного внимания, князь бросился перед ним на колени, схватил его холодеющие руки, облил их слезами, покрыл поцелуями, кинулся вон из комнаты и упал в обморок.
О лекарствах уже нечего было думать: он ничего больше не мог принимать внутрь. Государыня с пальцев пропускала ему в рот по нескольку капель воды, чтоб увлажнить засыхавший язык.
17-го числа произошла "перемена к лучшему": он спросил лимонного мороженого, кушал его с удовольствием и даже уговаривал Государыню выйти на воздух. Она этого не сделала, но написала следующее письмо своей свекрови (вдовствующей императрице Марии Федоровне):
"Любезная матушка! Со вчерашней почтой я ни в силах была к вам писать. Сегодня, по неизреченной милости Предвечного, стало положительно лучше Государю. В страданиях своих он остается ангелом благоволения. Над кем и проявляться беспредельному Божию милосердию, если не над ним? О, Боже мой! Какие тяжкие минуты пережила я, и воображаю вашу тревогу, любезная матушка!
Вы получаете бюллетени; стало быть, вам известно, что мы испытали вчера и еще нынешнюю ночь. Но сегодня сам Виллие говорит, что состояние милого больного нашего удовлетворительно. Он слаб до крайности. Милая матушка, признаюсь, что голова у меня "не в порядке" и что я не могу вам больше писать. Молитесь с нами, с пятьюдесятью миллионами его детей, чтобы Господь довершил выздоровление нашего милого страдальца".
Улучшение было только кажущееся. Государь очень страдал, и стоны его раздирали сердца тех, кто за ним ходил. Много раз говорил он по-русски своим комнатным служителям: "Не мучьте меня!" Он жаловался на мушку. Наконец, агония его кончилась 19-го утром, после того как его пособоровали и прочли над ним отходные молитвы.
Государыня ни на минуту не отходила от него. Она поддерживала слабыми руками его милую и драгоценную голову, она закрыла ему глаза и проявила удивительную силу воли. Искажённые страданием черты лица его через несколько часов приняли умилительное и поучительное выражение спокойствия и кротости. Государыня, в письмах к свекрови, отлично передает о том:
"19-го ноября (1825 г.). Матушка! Ангел наш на небе, я еще прозябаю здесь. Кто мог подумать, что я, слабая и больная, могу пережить его? Матушка! Не покиньте меня; ведь я совсем одинока на этом горестном свете. Дорогой покойник наш по-прежнему "как будто улыбается". Это мне служит доказательством, что он счастлив и что там ему лучше, чем здесь. В этой невознаградимой утрате я утешаюсь только тем, что не переживу его. Я надеюсь скоро соединиться с ним".
"20-го ноября. Милая матушка! Ангел наш на небе, а я, изо всех его оплакивающих существ самое несчастное, здесь на земле. Как бы мне скорее с ним соединиться! Боже мой, сил человеческих не достает; но так как это Твоя воля, надо конечно переносить. Я не понимаю, я не знаю, наяву ли я; не могу сообразить и понять, существую ли я. Вот его волосы. Увы, зачем он так страдал!
Но в настоящую минуту по лицу его разлито одно только выражение довольства и прирожденной ему благости. Он как будто одобряет то, что вокруг него происходит. Ах, милая матушка, как все мы несчастны! Пока он здесь, я останусь с ним; если найдено будет возможным, то и я с ним уеду. Стану провожать его, сколько смогу. Не знаю, что со мною станется, милая матушка. Не лишите меня вашей милости".
За теснотой помещения нашли нужным перевести Государыню в другой дом, чтобы не умножать ее горя тяжким зрелищем необходимых приготовлений к похоронам. На вскрытии оказалось, что "он скончался от воспаления в мозгу". Единогласное показание медиков послужило лишь к усилению общей скорби; они засвидетельствовали, что Государь был наилучшего сложения. Он мог дожить до глубочайшей старости, но Богу было угодно иначе: ни могучее сложение, ни строгий образ жизни, которого он держался уже несколько лет, не спасли его для России.
Верные его слуги занялись изготовлением похоронного ложа, на котором надлежало его выставить; по трудности достать употребляемых для того украшений, обстановка была самая скромная. Можно было подумать, что хоронят "частного человека"; но пролитые слезы ценнее внешнего блеска. Когда все было готово, Государыня появилась снова.
Всякий мог приходить на панихиды (которые служились утром и вечером) и по старинному обычаю целовать руку покойника. Императрица тут же присутствовала, но ее не было видно, и она появлялась молиться и плакать у гроба после того как посторонние расходились. Прекрасное лицо Государя начало портиться; его задернули белым покрывалом и решились перенести в греческий таганрогский монастырь (снесен).
Это прекрасное здание воздвигнуто, за несколько лет перед тем благочестием некоего Варваци (Иван Андреевич), богатого уроженца острова Псаро, поселившегося в Россию. Он нажил торговлей несколько миллионов; он еще при жизни жертвовал их на человеколюбивые богоугодные дела, учреждал училища, тратился на освобождение своей родины. Имя его, хотя и оклеветанное газетчиками, принадлежит к числу лучших, славных греческих имен.
Когда он строил этот монастырь, друзья его недоумевали о том, какими побуждениями он руководился. Варваци был слепым орудием Промысла, пожертвовав часть своего достатка на устроение такого места, которое могло принять священные останки великого монарха, не перестававшего любить Грецию, хотя приняты были все меры, чтобы его отвратить от нее.
По необходимости допущены были к совершению похоронных богослужений настоятель монастыря и его духовенство. Ежедневно, утром и вечером, отправлялись панихиды "об упокоении души Государя" на языках Греческом и Славянском. От звуков необычайного песнопения над царским гробом "сотрясались сердца", в благоговении следящие за путями Промысла. Как возрадовалось бы его благородное сердце, если бы он мог видеть глубокую горесть этих "несчастных греков, принесенных в жертву европейской политике"!
Незадолго до кончины, он под разными предлогами, входил к ним в дома и осыпал их милостями. Однажды повстречались ему несчастные с острова Xиосa, и он с трогательным участием расспрашивал их о понесённых бедствиях (здесь хиосская резня 1822 года). Государыня, которой он передавал о том, не могла освободиться от тягостного впечатления, оставленного в ней этими рассказами долго спустя после 19-го ноября.
Еще 14-го числа генерал-адъютанты барон Дибич и князь Волконский отправили в Варшаву курьера, чтобы предуведомить великого князя Константина Павловича о болезни его брага. Полагали, что великий князь приедет в Таганрог; но он счел своей обязанностью не покидать Варшавы. 25-го числа он узнал о кончине Государя и отвечал барону Дибичу и князю Волконскому, что никаких приказаний дать им не может, и чтобы они обратились за ними в Петербург. Письма свои он заканчивал выражением желания оставаться по-прежнему "их товарищем по званию генерал-адъютанта и приятелем".
Положение выходило самое странное. Это было настоящее междуцарствие. Вообще полагали, однако, что, в конце концов, Константин Павлович вступит на престол. Присяга, принесенная ему в Петербурге и во всем государстве, вследствие простого сенатского указа, служила подтверждением этому мнению.
В тогдашних газетах можно прочитать "о благородном, хотя и поспешном образе действий великого князя Николая (Павловича)". Извинением ему служит его неопытность; но непростительны были действия членов Государственного Совета и его председателя, раболепные и дерзкие.
Они вели себя раболепно, потому что, не постигая, как можно отказываться от самодержавной власти, дожидались известий из Варшавы, дабы не подвергнуть себя обвинению в недостатке усердия. В то же время допущением присяги Константину они дерзко позволили себе отменить последние распоряжения Александра, подтвержденные отречением Константина и согласные с государственным законом.
Рассказывают, что низкопоклонный и легкомысленный князь Лопухин (Петр Васильевич) осмелился твердить в полном собрании Государственного Совета, что "у покойников нет воли". Но он поплатился дорого за свою низость: великий князь Константин, написал ему письмо, в котором вместо того, чтобы одобрить его подлую угодливость, осыпал его выражениями презрения. Письмо эго ходило по рукам; но напечатано было другое, написанное великим князем по тому же поводу к министру юстиции (Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский), более мягкое и приличное.
Между тем как в Таганроге все еще находились под влиянием понесенной утраты, в Петербурге уже заиграло честолюбие, и начались каверзы. Сколько людей сняли с себя маски и обнаружили низость своего характера! "Царедворец" (?), которому следовало ехать к телу усопшего Государя и исполнять при нем свою обязанность, внезапно заболевал в день, назначенный для отъезда, а через несколько дней добивался чести отвезти к какому-нибудь германскому двору известие о новом воцарении.
Иной, находясь случайно по близости Таганрога и чувствуя, что ему неприлично не побывать в нем, приезжал на минуту и опрометью спешил в другую сторону, навстречу восходящему солнцу. В суетне и тревоге сколько оказалось обманов! Люди самые ловкие, в течение этого междуцарствия, продолжавшегося три недели, ошиблись в своих расчётах, и трудно сказать, что тут больше действовало: глупость или подлость.
Однако были и некоторые почтенные исключения. Человек двенадцать молодых флигель-адъютантов, из первых семейств в государстве, поспешили явиться к должности. Графиня Строганова (Софья Владимировна), слабая и плохого здоровья, пустилась в долгий и трудный путь, чтобы находиться возле Государыни, с которой она была связана дружбой. Наконец, князь Волконский, всегда благородный и преданный памяти Государя, как он был предан ему лично, не переставал свидетельствовать, что и при дворе могут отыскаться верные сердца.
Царское семейство "поручило" Государыне заботу об оказании последних почестей смертным останкам ее супруга. Было решено перевезти их в Петербург через Москву, и сопровождать это шествие за неимением другого более значительного лица поручено казацкому генералу Орлову-Денисову (Василий Васильевич), находившемуся поблизости.
Этой чести желал генерал-адъютант граф Ламберт (Карл Осипович), один из храбрейших офицеров русской кавалерии; он имел на то право по своему сану и заслугам; но сочли нужным предпочесть ему Орлова-Денисова, из уважения к вероисповеданию и к происхождению, так как граф Ламберт был католик и француз.
Я приехала в Таганрог 15-го декабря. Императрицу нашла я в положении невозможном: она чувствовала себя одинокой посреди своего двора, и душа ее, вся погруженная в горестные размышления, истощалась от постоянной мысли о понесенной утрате. Я старалась отвлечь ее от этого созерцания, представляя ей, что горе её есть дело Провидения, неудержимое никакой земной силой.
Я говорила ей, что над нею простерлась рука Божия, что она должна ей покориться, как жертва, вознесенная на алтарь и что лишь таким самопреданием может она заслужить счастливую и христианскую кончину. Эти внушения, по-видимому, ее утешили. Она потом говорила своему секретарю (Н. М. Лонгинов), что я одна постигла ее положение и что слова мои проникали к ней в сердце как лучи света. Мы много беседовали о Государе, и я рассталась с ней глубоко растроганная.
У меня не достало духа взглянуть на лицо того, кого мы оплакивали: я знала, что оно уже "исказилось". Люди, дозволившие себе это любопытство, уверяли меня, что он неузнаваем; я упрекала их, "зачем они его смотрели". Я чувствовала, что, из уважения к покойнику, не подобает относиться к нему с пустым любопытством и что император Александр, восхитительное лицо которого всегда внушало удивление и любовь, не должен был производить отвращения и ужаса.
Приготовления к отъезду были кончены. Отвоз тела был назначен на третий день Рождества Христова; но его пришлось отсрочить, потому что 23-го пришло в Таганрог известие о событии 14-го декабря (здесь "восстание декабристов"). Тут мы узнали о восшествии на престол Николая Павловича о страшном заговоре, который мог потрясти государство, ежели бы не спас нас Бог, разрушающий замыслы злых нечестивцев.
Барон Дибич уже уехал к своей должности. Князь Волконский признался нам, что император Александр четыре года как следил за этим заговором, но что только в Таганроге, по возвращении из Крыма, уже мучимый лихорадкой, он узнал, что заговорщики решились действовать в марте месяце, на 26-й год его царствования, и что намерены их были ужасны.
Это и содержалось в роковом письме, о котором упомянуто выше и которое конечно наполнило горечью его благоволительную душу. Сделались понятны отрывочные слова, вырывавшиеся у него вследствие душевной тревоги, равно как и ответ его Государыне, когда она его уговаривала, чтобы он согласился отворить себе кровь. - Нет, нет! - говорил он с горячностью, - кровопускание меня ослабит, и я буду не в состоянии исполнить то, что мне нужно.
Блаженная душа, ты исполнила свою задачу! Эти плачевные обстоятельства послужили нам некоторым утешением: Господь, Которого он так любил, избавил его от исполнения самой тяжкой задачи, от обязанности "наказывать".
29-го декабря собрались в последний раз вокруг гроба, уже закрытого. Государыня неожиданно появилась, отстояла панихиду, твердой поступью взошла на гробовые подмостки и приложилась к гробу, скрывавшему в себе священные останки. Все плакали и удивлялись ее бодрости: она не издала ни стона, не разразилась рыданиями. Старые, закаленные в боях казаки несли гробовой покров, и слезы капали по седым их усам. Погода сделалась мягче.
Я проводила гроб до заставы. Народ, двумя густыми стенами, шел в след в глубоком молчании. За городом остановились, чтобы установить порядок шествия. Назначенные для сопровождения казаки рассыпались по равнине, покрытой снегом. Тут виднелись лошади, копья, казацкая одежда, случайно брошенная на землю.
Верный Илья (Байков) сидел на похоронной колеснице и правил лошадьми. С боков разместились по три флигель-адъютанта. Затем следовала коляска с сердцем Государя и с его короной. Все это похоронное шествие нисколько не напоминало собою того что бывает в таких случаях в Европе. Чем-то необыкновенным и, правду сказать, несколько азиатским, окружены были смертные останки человека, который вполне принадлежал Европе не только по добрым делам своим и по своей истории, но и по утонченному изяществу своих привычек.
Его уже больше не было, и прах его проследовал с Юга на Север по самому обширному на земле государству, дабы навсегда сокрыться в мрачной усыпальнице его полуварварских предков.
Ах, зачем не положили его под небесным сводом, в лоне природы, которую он любил и которой был он прекраснейшим созданием!
Графиня Роксандра Скарлатовна Эдлинг