Найти в Дзене

О некоторых проблемах читателя

Вчера я опубликовал старую картинку с Чеховым и Аристотелем. Ее построение элементарно: прославленная цитата, задающая контекст, и "привет" из древности со свойственными ей предрассудками, что превращаются в реплику внутри изображения. Неплохой повод подумать об отношении к любому видному уму. В случае с исторически близкими фигурами наши оценки могут иметь эмоциональную нагруженность. Эмоции, к слову, лежат в основании любой идеологии, делающей неосязаемое и незнакомое эмоционально и личностно переживаемым, воздействуя на реципиента и подталкивая к принятию определенной точки зрения, например, посредством конструкции с выбором наименьшего зла из двух зол. Применительно к интеллектуалам и их наследию эмоциональная подоплека приводит к категоричному ответу на вопрос «отделять ли этический портрет автора и часть его суждений от основного наследия?» или «есть ли у гениальности этические обязательства?».
Так, на мой взгляд, можно увидеть, что отношение к Мартину Хайдеггеру носит очень смя

Вчера я опубликовал старую картинку с Чеховым и Аристотелем. Ее построение элементарно: прославленная цитата, задающая контекст, и "привет" из древности со свойственными ей предрассудками, что превращаются в реплику внутри изображения. Неплохой повод подумать об отношении к любому видному уму.

В случае с исторически близкими фигурами наши оценки могут иметь эмоциональную нагруженность. Эмоции, к слову, лежат в основании любой идеологии, делающей неосязаемое и незнакомое эмоционально и личностно переживаемым, воздействуя на реципиента и подталкивая к принятию определенной точки зрения, например, посредством конструкции с выбором наименьшего зла из двух зол. Применительно к интеллектуалам и их наследию эмоциональная подоплека приводит к категоричному ответу на вопрос «отделять ли этический портрет автора и часть его суждений от основного наследия?» или «есть ли у гениальности этические обязательства?».

Так, на мой взгляд, можно увидеть, что отношение к Мартину Хайдеггеру носит очень смягченный характер, уравновешенный его дозволенностью в обществе. Книги, конференции, статьи, разговоры - он регулярный гость в интеллектуальном пространстве. Не взирая на черные тетради и известные политические поступки, мы продолжаем читать сочинения Хайдеггера, изучать его философские воззрения. Кто-то идет дальше и видит более тонкое, мимолетное отношение его философии к реальной политической истории, куда вплелась экзальтация от характерных для эпохи умонастроений. Однако, пожалуй, подход любой степени прилежности делает его философские идеи основой портрета, а этически-политические штрихи - эпизодом из биографии.

Несколько иной случай, на мой взгляд, представляет наш современник - Захар Прилепин. Назвать его фигурой одного эшелона с Мартином Хайдеггером почти невозможно, хотя как писатель и публицист он располагает аудиторией, пользуется популярностью и признанием. Книги Прилепина издаются, а вокруг них проводятся дискуссии. Внимание, окружающее его творческую деятельность, позволяет задаться вопросом о художественных заслугах и гениальности автора. Его гениальность - скорее конвенционально понятный перевертыш. Он помещается в виде надстройки над полезным для государства этическим, идейным дискурсом на страницах произведений, задавая подход к содержанию текста и его рецепции. Так встречу с вызывающими эмоциональный, личностный отклик мотивами предваряет располагающее к почтительной дистанции ожидание. Что предвкушает читатель? Получение знания, актуальных и высоких представлений, наставление. Проблема понимания нивелируется тем, что механизм прикосновения к гениальному в знакомом текстовом формате рассматривается как гарант понимания и приобщения к высокому.

Расстояние - значительный параметр рецепции, незримо воздействующий на читателя. Его можно смело причислить к участнику, активно задающему настроенность на чтение и вынесение суждений о прочитанном. В многомерной системе координат расстояние пролегает между реципиентом и всей архитектоникой текста, берясь от расстояния между читателем и автором. В конечном счете оно ослабляет участие читателя, отводя ему роль преимущественно наставляемого ученика, которому следует довериться авторитету сочинителя.

Быть наравне значит быть способным не утаивать, мыслить смелее, различать как бы допускаемый текстом азарт проникать в него и самостоятельно выносить суждение о нем. Это во многом романтический и постромантический или постмодернистский подход, делегирующий читающему более активную роль. Безусловно, иной раз решающую роль сыграют спесь или читательская сноровка, придающие уверенность. И все же некоторая неуязвимость нисходит на автора и его творения при выстраивании ассоциативного ряда, способного развернуться в уме против воли: популярность, прославленность, почтительное отношение, талант, гениальность.

Посягать на гениальность сложнее, непривычнее. Трудно выносить публичное суждение о чьей-либо гениальности, идя наперекор общественному мнению или становясь первопроходцем в возвеличивании. В базовом арсенале личного опыта и его заготовок куда меньше расхожих представлений об устойчивых или абсолютных критериях для именования кого-либо гением, чем для суждений об этичности. Чаще приходится просто примкнуть к рядам скандирующих хвалебный ярлык, консолидируясь не вокруг внешнего врага, а вокруг трансцендентного - с кем напрямую иметь дело не выйдет - корифея уже нашей современности.

Как я заметил, в вопросах этики контрасты заметнее. Особенно при допущении человека к животрепещущим рубрикам наравне, без определенной оптики, с предзаданными точками неопределенности, сохраняющими пространство для реплик, без пафоса дистанции между автором и читателем.

Мысль о расстоянии - перифраз старинной герменевтической установки, восходящей к патристике и Августину. Читатель должен быть конгениальным автору, текст превосходит читателя и читателю предстоит с почтением внимать содержанию, не инициируя диалога, но приобщаясь к заведомо высокому. Предпосылки для создания такого подхода разгадать нетрудно. В те времена книг было куда меньше, кроме того, прибавив религиозный контекст, мы легко получим высокий статус текста, с пропедевтической и патерналистской позицией, воспитывающей и образовывающей любого читателя.

Что касается Аристотеля, то, полагаю, эмоциональная сторона без постороннего вмешательства остается вне поля зрения. Нас разделяют почти две с половиной тысячи лет и мышление легко отбросит всё «лишнее», с чем иметь дело скучно или бессмысленно. Какие рабы? В окружающем нас мире рабов, идентичных рабам древнегреческих полисов нет. Выходит, можно оставить слова Аристотеля о них в качестве затравки для слушателя, не более.

С другой стороны, раб - это не должность, а форма существования человека. Они вхожи в общественную жизнь, они контактировали с другими людьми. Можно ли посмотреть на них не только в качестве пережитка древности и развлекательной байки?

Без глубоко погружения и без того минимальная связь его слов о рабах с этическими идеями пребывает совсем сокрытой, отсутствуя напрямую в онтологии и едва появляясь в политических сочинениях. Приложив усилия, мы можем вникнуть в работу идей, в их поведение внутри контекстов и, прежде всего, общественной структуры, написать этический портрет рассматриваемой нами категории людей. Мы можем и проникнуть в сущность раба, его функциональное назначение. в черты, предопределяющие его рабскую природу. Здесь уместно вспомнить о Ницше с предисловием к ненаписанному сочинению "Греческое государство", где тоже присутствуют рабы в контексте античной цивилизации, за которыми прописывается жертвенная для благоденствия культуры функция - трудиться словно автоматон. Дополнительно можно взглянуть на сочинения Анри Валлона и Мозеса Финли про рабство в Древней Греции и про его значение для экономики. В результате при беглом обозрении мы придем к тому, что лаконично подчеркнул Ницше и что присутствует в начале "Политики" Аристотеля: без рабов жизнь была бы не сладкой, они - традиционная на тот момент жертва, ложащаяся в основу цивилизации, порождающей культуру, и квинтэссенция диспозиции господин-раб.

В современном понимании это мрачная картина, оправдывающая существование людей, чья воля заточена в границах обустроенного для них крохотного мира, направленного на исполнение определенных обязанностей. Однако мы можем сделать и транспонирование древней модели в настоящее, выделив то, что релевантно сегодняшнему дню: это люди-функции, чей труд поддерживает их существование и приносит пользу хозяевам, представляющим деятельное сообщество. Имена рабов редко оставались в истории, обычно предполагая преодоление всего сонма атрибутов, присущих рабу (раб, что восстал, или раб-философ). Пожалуй, отголоски такой модели мы можем найти в капитализме, только на более приемлемых по нынешним меркам условиях. Что, впрочем, не мешает шутить о работе и рабстве.

Горстка моих рассуждений о рабстве и Аристотеле должна была подвести к мысли о фрагментарности восприятии. Подобным образом избирательно воспринимаются афоризмы мудрецов, выбрасывая непонятные предписания "древних", преодолеваются различим древнегреческих и римских стоиков в их отношении к миру и государству. Часто афоризмы буквально выхватываются из группы изречений, лишаясь своего интеллектуального происхождения, не ведя ни в какие дебри древности, а становясь репликой в игре в бисер, как бы обнаружившей аналогию. Пифагорейцы, стоики, Аристотель, Ницше и многие другие могут легко лишиться своего уникального голоса, от которого и без усилий читателя могли остаться лишь крупицы. В итоге единогласие фраз нарушается, а «мудрости» рассматриваются как угодливые нашим прихотям высказывания, редко приоткрывающие что-либо о действительности, но быстро присоединяющиеся к эшелонам установок, которым такой авторитетный каркас будет на руку.

-2