Вместо предисловия
Восемь десятилетий отделяют нас от зловещего 37-го года в горемычной судьбине страны, когда вождь партии Сталин запустил карательный аппарат государства против своих подданных. Впрочем, репрессии шли во все годы долгого правления этого диктатора. Но особого размаха они достигли именно в том году.
Теперь мы знаем, что заточения в тюрьмы, расстрелы проводились по разнарядке ЦК ВКП(б), что план умерщвления безвинных составлялся «отцом народов» и его подручными. Вот о чем, например, говорилось в телеграмме от 2 июля 1937 года на имя секретарей обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий:
«...ЦК ВКП(б) предлагает всем секретарям областных и краевых и всем областным и краевым и республиканским представителям НКВД взять на учет всех возвратившихся на родину кулаков и уголовников с тем, чтобы наиболее враждебные из них были немедленно арестованы и расстреляны в порядке административного проведения их дел через тройки, а остальные, менее активные, но все же враждебные элементы были бы переписаны и высланы в районы по указанию НКВД. ЦК ВКП(б) предлагает в пятидневный срок представить в ЦК состав троек, а также количество подлежащих высылке. Секретарь ЦК И. Сталин».
По разнарядке, спущенной сталинским штабом партии, в Башкирии предписывалось подвергнуть репрессиям 2000 человек, из них 500 должны быть расстреляны, 1500 человек подлежали заключению в лагеря на срок от 8 до 10 лет. Держиморды из Башкирского НКВД проявили двадцатипятикратное усердие, репрессировав, как явствует из публикаций в печати, более 50 тысяч жителей республики.
Жестокие репрессии 37-го не миновали и наш Дюртюлинский район. Одной из многочисленных жертв беззакония той страшной поры явился учитель Лутфи Хасанович Тупиев, уроженец села Учпили, осужденный «тройкой» по печально известной 58-й статье Уголовного Кодекса. К счастью, ему удалось выжить, выйти из застенок ГУЛага после десятилетнего заточения в нем. Более того, Лутфи Хасанович оказался долгожителем: на стыке двух тысячелетий, в августе 2000 года, мы отметили 90-летие этого ветерана, так много повидавшего на своем веку. Его земной путь оборвался лишь в феврале 2003 года.
Это повествование, где все имена подлинные, ведется на основе его воспоминаний о пережитом...
...Его взяли вскоре после первых в стране выборов в Верховный Совет СССР. Так он познал на себе истинную цену свобод, провозглашенных самой демократической в мире, как ее тогда называли, сталинской конституцией.
Когда его вызвали через дежурного в сельсовет, он ни о чем таком не подумал. Ведь вызовы и раньше бывали, мало ли какое дело найдется к завучу школы, к тому же оставшемуся за директора. Правда, немного удивило, что он вдруг понадобился в столь поздний час. Но когда, переступив порог сельсовета, увидел незнакомого милиционера, в голове мелькнуло тревожное: может, что-то неладное с итогами выборов? Нет-нет, он сам как председатель избирательной комиссии лично проверил и подсчитал бюллетени, испорченных среди них не оказалось.
— Ознакомьтесь вот с этим, — сухо бросил приезжий в ответ на приветствия молодого учителя и протянул листок бумаги. То был ордер на арест.
— За что?! — воскликнул он недоуменно.
— Это вам все объяснят, а пока проводите меня к себе, я должен произвести у вас обыск, — сказал тот, показывая официальную бумагу.
Когда они вместе с понятыми ввалились в квартиру к Тупиевым, его жена, тоже работавшая в Старокангышевской школе-семилетке учительницей, всполошилась.
— Что стряслось? Ты в чем-то виноват? — с мольбой вопрошала она у мужа.
— Успокойся, это недоразумение, все разъяснится, — говорил он, сам стараясь остаться спокойным.
Тем временем милиционер все в доме перевернул вверх дном. На шум проснулся их сын Венер, которому едва исполнилось шесть месяцев, и заплакал.
— Уймите ребенка, — зыркнул в их сторону милиционер и, когда отец взял младенца на руки, заглянул и в люльку, пошарил рукой.
— Что вы ищете, в конце концов? Скажите, я и сам отдам, — не выдержал Лутфи.
— Оружие... Где оружие? — грозно надвинулся тот на него.
— Какое оружие? О чем вы? — изумился он, и вдруг его осенило: — Может, вы ищете те учебные винтовки, с которыми я занимался с призывной молодежью на сборах? Так я их уже давно сдал в ОСОАВИАХИМ...
— Молчать! — прикрикнул энкавэдэшник, продолжая ощупывать матрацы, перетряхивая содержимое сундука. Наконец сел писать протокол, занес в него все то, что подлежало изъятию: книгу «Глубокие корни» писателя Галимзяна Ибрагимова, фотоаппарат, да еще обложки тетрадей с рисунками, считавшимися невесть почему крамольными. Их собрали у учеников и должны были уничтожить. Да вот не успел он это сделать на свою беду.
Закончив писать, дал бумагу на подпись понятым и сказал, обращаясь к учителю:
— Одевайтесь, даю вам пять минут. — И вышел в сени.
Мягко отстранив от себя плачущую жену, Лутфи Хасанович подошел к сыну, осторожно поцеловал его в нежное личико и, шагнув к двери, произнес, силясь придать голосу бодрость:
— Не беспокойтесь, я скоро вернусь. Вот увидите. Это просто недоразумение.
...Тогда он и не знал, что со своей женой говорит в последний раз.
Молодой учитель и милиционер сели в кошевку, и застоявшийся от долгого ожидания жеребец резво побежал по первопутку. Конвоир был неразговорчив. Все попытки выяснить, за что его арестовали, оказались безрезультатными. «Так за что же? — думал он про себя. — Неужели за книгу Галимзяна Ибрагимова?». До него, конечно, донеслись слухи, что писателя арестовали. Но книга-то его здесь при чем? Там же нет ничего антисоветского. Он снова и снова прокручивал в памяти события своей 27-летней жизни и ничего не находил такого, что можно было бы поставить ему в вину. Да, он слышал, что людей уводили по ночам, читал в газетах злобные нападки на тех, кого еще вчера называли видными деятелями партии, приклеивали им ярлык врагов народа. Может, и впрямь что-то там было, раз в газетах пишут. Но он разве враг? Нет, это просто недоразумение, его непременно должны отпустить, думал он, все более успокаиваясь.
...Зима того года выпала на редкость мягкой, и лед на Белой даже в декабре был еще тонкий. Жеребец, понукаемый возницей, с опаской шел по льду. Вот наконец и берег, село Дюртюли. Коняга легко взял кручу и привычно остановился у двухэтажного здания по улице Советской, где размещалось районное отделение НКВД.
...Потом Лутфи не раз пожалеет, что их тогда выдержал лед, что не сгинул он в пучине речной...
Дежурный милиционер загремел ключами, со скрежетом распахнулась дверь каталажки, впуская очередную жертву. С того момента для учителя начался отсчет долгим кошмарным дням.
Лутфи в нерешительности остановился в дверном проеме. Когда глаза свыклись с темнотой, он разглядел, что здесь довольно многолюдно. Даже нар на всех не хватало. Устроившись в углу, так и просидел до утра.
Обитатели камеры начали было подступать к новичку с разговорами, но он осторожничал, отвечал нехотя и односложно. «Их, может, посадили за дело, а я попал сюда случайно», — думал он.
Арестанты завозились, развязывая узелки с харчами. Заметив, что у новичка ничего с собой нет, даже сменного белья, невесело хохотнули:
— Ты что же это, браток, решил так скоро с нами распрощаться? Ничего, скоро тебя здесь образумят. Прав ты или виноват — всем отсюда одна дорога: в лагеря или еще куда похуже. Так что смири гордыню, — и почти насильно усадили его подле себя.
День прошел, настал другой. Его никуда не вызывали, словно и вовсе забыли о нем. И лишь на третий наконец дверь отворилась, и раздалась команда: «Кто Тупиев? На допрос». От одного этого слова его невольно передернуло, но не остывшая еще надежда на то, что после разговора со следователем его непременно должны отпустить домой, заставила поторопиться.
Когда Лутфи привели в кабинет, он, не дожидаясь вопросов, начал:
— Товарищ следователь, меня, наверное, взяли по ошибке, я ни в чем не виноват. Прошу вас, отпустите, в школе работать некому, директор болеет, все его дела на мне.
— Ты, контра несчастная, еще смеешь меня товарищем называть? — рассвирепел он. — Запомни, ублюдок, сюда мы никого зря не сажаем. В школу, видите ли, захотелось, а вот этого — и следователь потряс перед его носом своим кулачищем — тебе не хочется?
— Какой я вам контра, — опешил Тупиев, не ожидая, что разговор сразу же примет такой оборот.
— Контра, самая настоящая контра. Здесь все про твои черные дела записано, — и, достав из ящика стола папку, положил ее перед собой. — Для начала расскажи, как ты пытался дискредитировать нашего первого депутата в Верховный Совет СССР Мирзахана Кашапова.
— Да я ничего против него не имею, мы же с ним земляки, из одного села.
— Вот-вот, потому и поносил его на каждом углу, подговаривал не голосовать за него.
— Неправда! Да вы посмотрите результаты голосования по Старокангышевскому сельсовету, если мне не верите.
— Знаем, смотрели уже. Но это ничего не доказывает. Разве только то, что народ не поддался на твою вражескую пропаганду... Ну что, долго еще намерен отпираться?
— Я сказал правду, лгать не приучен...
Разговор в том же духе продолжался еще некоторое время. И, видимо, поняв бесплодность своих усилий, энкавэдэшник позвал конвойного:
— Что ж, мы найдем способ выбить из тебя эту дворянскую спесь. Кстати, завтра с тобой потолкуем о твоей байской родословной. Советую обо всем хорошенько подумать на досуге. В камеру!
...Подавленный, донельзя униженный, Лутфи снова оказался среди обитателей каталажки. Мозг отказывался верить в то, что произошло с ним. Старожилы камеры, зная по себе, как тяжело расставаться с иллюзиями, не приставали к нему с расспросами, лишь сочувственно поглядывали из своих углов. И он остался один на один со своими думами.
Выходит, его считают отпрыском баев? Но если они говорят, что отлично осведомлены о нем, то не могут не знать, что у них полдеревни с такой фамилией. Среди них были и баи, муллы, но он-то к ним не имеет никакого отношения. Его отец был из беднейших крестьян. Разве что дед по отцовской линии состоял в родстве с муллой, да и то был бедным родственником. Его он совсем даже не помнит. Не то что с дедом, даже с отцом пожил мало, остался после него десятилетним мальцом.
...Память вернула его в тот далекий 20-й год, когда деревню охватил мор от какой-то жуткой болезни. От нее и умер отец.
В тот знойный летний день они поехали на луга за сеном. Покосив немного, отец вдруг отложил косу и сказал: «Сынок, мне что-то нездоровится, давай поехали домой» — и, доковыляв до телеги, еле взобрался на нее. Лутфи сам поймал стреноженного коня, запряг в телегу и погнал его домой, поминутно всхлипывая: «Атай, не умирай... ». А отец уже корчился в судорогах. Кое-как они вдвоем с матерью на руках внесли его домой. Не прошло и суток, отца не стало. В тот день в деревне умерло семнадцать человек.
...Вслед за эпидемией надвинулась новая беда — голод. За все лето не выпало ни дождинки. Дули испепеляющие суховеи. Хлеба выгорели. Люди запасались лебедой, но и она вскоре кончилась. В осиротевшей семье Тупиевых к весне умерло от голода трое — сестра Лутфия и два его братика. А его самого спасло только то, что мать, вконец отчаявшись, отдала его в приют, организованный в деревне Каргино. Худо-бедно, но все же там кормили. А мать кое-как перебивалась с оставшимися в доме двумя малышами.
Летом до Каргина донеслась весть, что в их деревне открыли бесплатную столовую, и Лутфи решил бежать из приюта. Дождавшись, когда заснет сторож, выполз из-под ворот и пустился наутек. До Учпилей добрался лишь на вторые сутки, по пути заночевав в какой-то деревне, в бане. Мать несказанно обрадовалась своему старшему. Хоть и сам с ноготок, худющий такой, не поймешь, как только душа в нем держится, но все же подмога — чувствует, что за отца остался. С головой окунулся в работу, ходил в лес с ручной тележкой за валежником, подправил развалившийся плетень, обеспечивал лаптями всех домочадцев.
С трудом, но все же дотянули до нового урожая. Рожь, обмененная на самовар, уродилась на их полоске земли на диво. Только тогда они впервые за многие месяцы наелись досыта...
Осенью мальчуган пошел в школу, мать работала там же уборщицей. Закончил четыре класса. И хотя тяга к знаниям была огромная, но пришлось прервать учебу. Куда же, голь перекатная, пойдешь без гроша в кармане. Чтоб поднакопить деньжат, наловчился плести лапти для продажи в базарный день. Вместе с ватагой деревенской ребятни каждое воскресенье добирался пешком до Дюртюлей. Самим стоять с товаром было некогда, и они сдавали все одному старику, довольствуясь тем, что он им даст.
Однажды — дело было осенью — они возвращались из Дюртюлей и на подходе к деревне заметили клубы дыма над крестьянскими наделами. Встревоженные, прибежали на поле. Увиденное потрясло их: ржанище покрылось черным пеплом, люди метались между охваченными пламенем хлебными скирдами, спасая снопы. Лутфи бросился помогать матери. Ее трудно было узнать: вся перепачкана сажей, платье разорвано, в подпалинах. Обожженными руками она выхватывала не успевшие взяться огнем снопы и относила их в безопасное место. Когда все уже было кончено, она упала на землю у кучки спасенного хлеба и зарыдала в бессильной ярости, посылая проклятия на голову тех, кто навлек эту беду на их горемычную семью.
...Чей-то вскрик отвлек учителя от тяжелых воспоминаний. Неужто и впрямь его здесь принимают за человека дворянских кровей? Быть того не может. Причина, наверное, в другом. Но в чем же? Не смыкая глаз, он долго мучился этим вопросом. Так и не сомкнув и лишь под утро впал в тяжелое забытье.
На другой день, как и обещал, следователь вызвал его на допрос и вправду задавал вопросы, касающиеся его происхождения. Все добивался, чтобы он признал, что находился в родственных связях с главарями кулацкого восстания в их округе, что сочувствовал тем, кто вышел с вилами против Советской власти. Но Лутфи начисто все отрицал.
— Ладно, — процедил сквозь зубы милицейский чин, — мы еще тебе покажем, признаешься, как миленький. Не таким рога обламывали. — И отправил его в камеру.
Придя к своим товарищам по несчастью, Лутфи рассказал все, как было.
— Эй, браток, плохи твои дела, — сказал кто-то из сокамерников. — Выходит, они решили тебя взять на измор. На-ка подкрепись, — и достал из кармана кусочек сахара, — да приляг, отдохни. Силы тебе еще понадобятся...
И они действительно вскоре понадобились. Той же ночью его подняли с нар, привели в уже знакомый кабинет и, сменяя друг друга, принялись допрашивать, не давая ни сесть, ни прислониться к стене. Обрушили град вопросов, из которых он с ужасом понял, что его считают связанным с неким националистическим центром, якобы действующим в Казани. Иначе зачем ему надо было учиться на Казанском рабфаке и тайно выезжать в Татарию, спрашивали его. Он пытался объяснить, что поступил на Казанский рабфак исключительно из-за того, что авторитет этого учебного заведения был высок, что потом он вернулся в район, работал учителем в Юкаликулеве, Миништах, а после службы в армии — в своих родных Учпилях. Так бы и работал там, если бы не взяли под нажимом в РОНО инспектором. Но на другой год он действительно подался в Татарию, побоявшись, что ему не дадут учительскую работу не только в районе, но и в республике. Устроился там учителем в одной из сельских школ. После окончания учебного года вернулся в район в отпуск. Тут роновские работники передали: раз он так упорен в своем нежелании работать инспектором, пусть возвращается в район, идет работать завучем в Старокангышевскую школу. И он вернулся. Ни о каких контактах с вражескими элементами, когда работал в Камском Устье, и не помышлял.
Но допрашивающие не внимали его доводам. Они то увещеваниями, то обещаниями тотчас его освободить, то криком и руганью хотели заставить арестованного подписать нужные им показания. Никогда учитель не слышал столько грязной брани.
Настало утро, но они и не думали прерываться на завтрак, все терзали свою жертву чудовищными обвинениями, одно нелепее другого. Из их вопросов теперь выходило, что он связан не только с националистами, но и с троцкистами, более того — вступил в троцкистскую организацию и по пути в Старокангышево не раз специально заезжал в деревню на берегу Агидели, где отдыхали троцкисты, чтобы получить от них инструкции. Поначалу учитель-мугалим с возмущением отбивался от этой заведомой лжи, а потом, поняв, что им вовсе не нужна правда, замолк и все больше сосредоточивался на том, чтобы только не потерять сознание, не грохнуться на пол. Ноги подкашивались, спина онемела. Чуть шевельнется — его мучитель вскакивал с места, бухал кулаком по столу, кричал, чтоб стоял, как поставили. Лутфи потерял счет времени, и лишь как начало смеркаться, догадался, что наступает вечер. Вот уже за окном совсем потемнело, а его все принуждали стоять в одном положении, без пищи, без воды.
Смысл того, о чем его спрашивали, до него уже не доходил, да и отвечать на них сил уже не осталось.
Заготовленный протокол допроса лежал на столе, ему кричали в ухо в который раз, чтоб подписал, тогда от него отстанут, отведут обратно в камеру, дадут поесть, отоспаться. Но он отказывался возводить на себя напраслину. И все же, хоть и организм был молодой, силы его покидали. И тогда он по-своему решил схитрить: сделал вид, что уступает, шагнул к столу, взял ручку, подписал первую страницу, а на второй в углу вывел «Я не виноват» и расписался...
Конвоиры приволокли его в камеру и бросили на пол.
Долго он не мог прийти в себя после пережитого. Ему, привыкшему к уважительному обращению к себе, нелегко было переносить постоянное унижение его человеческого достоинства.
...Однообразное течение дней в каталажке однажды было нарушено командой «Готовиться к бане». Она стояла тут же, во дворе райотдела. Туда запускали партиями. По тому, как долго пришлось ждать своей очереди, прислушиваясь к топоту ног по коридору, учитель понял, что народу здесь многовато. «Неужели среди нас столько врагов? — усмехнулся он. — А может, все такие же «враги», как я?»
— Ну, теперь готовься в дальний путь, раз дали помыться в бане. Значит, скоро погонят по этапу, — переговаривались меж собой арестанты. Так оно и вышло. На другой же день, перед рассветом, их разбудили, огласили список тех, кто должен был выйти с вещами и построиться во дворе. Фамилия Тупиева тоже значилась в списке. Их оцепили вооруженные милиционеры. Старший из охраны объявил порядок движения.
— Идти в колонне, не отставать, не растягиваться, влево, вправо не выходить. Не разговаривать. Если по пути кто из знакомых попадется, не окликать, не пытаться получить что-либо от них. Иначе будем стрелять без предупреждения, — пригрозил он.
Прозвучала команда, и колонна побрела по пустынным улицам Дюртюлей. Охрана поторапливала, чтобы успеть, покуда не рассвело, выбраться из села. Люди молча, прощально поглядывали на темные окна домов. Ведь еще совсем недавно они жили в таких же вот избах, а теперь все это осталось в прошлом. Удастся ли им когда-нибудь вернуться в родные края, в свои семьи? Что ждет их впереди?
...Колонна повернула на Уфимский тракт. Учитель шел в первых рядах. За ночь дорогу запорошило, идти по рыхлому снегу, особенно первым, было нелегко. Уставшие останавливались, пропуская на свое место других, сами шли следом. А тех, кто совсем выбивался из сил, с разрешения охраны усаживали на подводы. Но их было всего две, мест свободных почти не находилось. Поэтому более выносливые в ряду поддерживали под руки обессиливших.
Но всего труднее пришлось, наверное, Тупиеву. Ведь это была дорога его детства. И сколько по ней хожено в юности! А теперь предстояло пройти этот путь под дулами винтовок.
Он еще издали заметил белесый дымок, струившийся над домами своей родной деревни. Дорога проходила чуть в стороне от нее. Лутфи до боли в глазах всматривался в такие знакомые улочки, с замиранием сердца ждал, не покажется ли кто-нибудь из односельчан. Вон две женщины идут за водой. Заметив колонну, остановились. Лутфи украдкой помахал им рукой. Те, отложив коромысла, хотели было подойти поближе, но, увидев вооруженных конвоиров, испуганно повернули назад.
Дорога спустилась к реке Явбазы, затем круто пошла в гору. Колонна уходила все дальше от деревни. Вот уже и крыши домов скрылись из виду, а Лутфи еще долго продолжал оглядываться в ту сторону, где растворились в снежной пелене милые сердцу очертания родительского дома.
Шли они весь день. К вечеру подошли к деревне Кусекеево, где и остановились на ночлег. Конвоиры развели арестантов в три крайних дома, оцепили их. В каждом народу набилось столько, что изможденные от усталости люди спали вповалку прямо на полу.
Под утро их снова подняли. Наскоро поев выданный паек, они тронулись в путь. Через некоторое время были уже в Бирске. Там, в пересыльной тюрьме, продержали их недолго и снова погнали, на сей раз до Уфы, в сопровождении охраны с собаками.
Когда наконец добрались до уфимской тюрьмы, их сначала завели в холодный коридор, велели раздеться донага и тщательно осмотрели вещи. Потом заперли в камерах. Заключенных оказалось во много крат больше, чем вмещала эта тюрьма. Поэтому в камерах была такая теснота, что люди сидели прямо у двери. Так и спали сидя, охватив руками колени.
Помещение не проветривалось, стояла невыносимая духота. К тому же все естественные надобности приходилось справлять прямо тут. Для этого в углу стояла параша — большое ведро с крышкой. Арестанты по очереди выносили его по утрам. В определенные часы подавали пищу через окошко в дверях. Раз в день выводили на прогулку в тюремный двор.
Нигде — ни в Бирске, ни в Уфе — теперь их не водили на допросы. «Видимо, готовят материалы в суд,» — думал мугалим и рассчитывал, что его «хитрость» сработает, что судьи обратят внимание на его приписку в протоколе «Я не виноват», и это вызовет их сомнение в правильном ведении предварительного следствия по его делу.
— Ишь чего захотел, может, ты и на защитника надеешься? — усмехнулся его наивности один из тех, с кем он поделился своими мыслями. — Они, говорят, даже Быкина, первого секретаря обкома партии, расстреляли. Будут с нами чикаться, как же...
Так оно и вышло. В конце февраля Тупиева вместе с другими вывели из камеры и построили. Наркомвнуделец огласил приговор. Кому дали пять, кому восемь, кому десять лет лагерей. На предъявленной ему бумаге учитель напротив своей фамилии прочел: статья 58-я... КРД... десять лет...
Позднее он узнал, что «КРД» означало «контрреволюционная деятельность».
Той же ночью их повели на железнодорожный вокзал, погрузили в вагоны и отправили в Рыбинск.
К середине марта добрались до места. Длинные бараки за высоким забором, вышки с часовыми... Здесь Лутфи предстояло провести десять лет. Десять лет за колючей проволокой…
Тех, кто с 58-й статьей, разместили отдельно. Надзор за ними был особый. Каждую неделю подвергали обыску. Посылали на самые тяжелые работы.
После побудки и приема скудной пищи бригады под конвоем отправлялись на работу по наряду. По прибытии охрана вставала в оцепление.
В первые дни бригады «политических» возили на тачках гравий, перетаскивали металлические трубы, разгружали прибывающие вагонами или баржами стройматериалы. В группе грузчиков оказался и Лутфи.
Однажды они, намаявшись после 12 часов изнурительной работы, готовились уже к отбою. Вдруг снова команда грузчикам: «Построиться и — шагом марш на разгрузку баржи». Было сказано, что, если управятся с работой быстро, выдадут двойной паек. Всю ночь при свете прожекторов по шатким мосткам — 18 ступенек туда, 18 сюда — они носились с мешками цемента. Лутфи как более крепкий физически брал на плечи сразу два мешка...
Таких авральных дней в лагерной жизни было немало. Иногда оставляли их и после 12 часов. Отужинав прямо тут же, они снова принимались за работу, невзирая на дождь, снег, пронизывающий ветер. А это отнимало у них здоровье. Ведь по 58-й обычно сажали людей, не привыкших к тяжелым физическим нагрузкам — ученых, инженеров, руководящих работников разного уровня, среди них было много пожилых. Поэтому их одолевали болезни, преследовали травмы. Но все равно «политических» продолжали ставить на самые тяжелые работы, потому как, несмотря ни на что, они не халтурили, чего не скажешь об уголовниках. Это понимало и лагерное начальство.
Однако от непосильного труда, болезней люди начали умирать помногу. Хотя смерть заключенного была в лагере обычным явлением, но она достигла таких размеров, что не считаться с ней стало просто невозможным. И «политическим» начали подбирать работу полегче. Стариков оставляли дежурными по бараку, истопниками, да и других использовали там, где более-менее требовались знания, а не физическая сила.
Однажды пришли записывать тех, кто может работать электромонтером. Откликнулся и Лутфи, подумав, неужели он, учитель физики и математики, не справится. На следующий день их повели на подстанцию шлюзов. Там тоже работы было много. Тех, кто как Лутфи никогда раньше не работал монтером, ставили копать ямы для столбов. А потом научили тянуть линии электропередач. Вскоре Тупиева определили дежурным электриком по подстанции. Инженерами, мастерами там работали вольнонаемные, преимущественно из Рыбинска. Лутфи старательно исполнял все, что ему поручалось, и это нравилось им. Мало-помалу между ними установились доверительные отношения. Они проявляли участие в его судьбе: то картофелину принесут, то кусок хлеба. Он отщиплет самую малость себе, остальное не трогает, приносит в общий котел, чтобы подкормить ослабевших, тех, кто остался без пайка. А таких среди «политических» оказывалось немало. Это разбойничали уголовники: проиграют в карты свой паек, вот и охотятся за чужим. Хоть по двое, по трое старались ходить «политические», но все равно спасу от них не было.
То, что «вольные» относились к Лутфию участливо, пробуждало в нем надежду, что, может, удастся дожить до окончания срока.
Во время дежурства нередко выпадали свободные минуты. Он тогда не раз задумывался о том, что с ним стряслось, как оказался за колючей проволокой. Это все Ежов и его подручные виноваты в чинимых в стране беззакониях, это ежовые рукавицы заграбастали его в тюрьму, думал он. Но в нем не было ни тени обиды на советскую власть, ни тени сомнения в Сталине. Когда в кругу своих товарищей по бараку кто-то в сердцах позволял себе усомниться в величии вождя, он с жаром доказывал ему, что Сталин не знает о царившем в стране произволе, что, если бы знал, велел бы наказать Ежова, их отпустили бы по домам...
Но вот и Ежова расстреляли, обвинив в подготовке заговора с целью захвата власти, а их и не думали освобождать. Маховик террора все продолжал раскручиваться, подминая под себя новые жертвы...
Лагерная жизнь текла по заведенному порядку. Работа от зари до зари. Иногда после ужина водили их в баню. Но это было лишь дополнительным мучением для «зэков»: раздевшись в одном конце, они сдавали нательное белье и одежду в «жарилку» и долго мерзли в холодном предбаннике в ожидании очереди. Помывшись, снова оказывались там же, на сквозняке, ждали, продрогнув, пока обратно принесут их одежду. После таких банных дней немало было тех, кто серьезно простывал, получал воспаление легких. На ослабленный организм это действовало губительно.
В свободное время лагерное начальство занималось их перевоспитанием, устраивало громкие читки газет, из которых они узнавали, что в стране продолжается кампания разоблачений «троцкистско-бухаринских наймитов», что Гитлер грозит миру войной. А война была уже на пороге. Неумолимо надвигался черный день 22 июня 1941 года...
Когда по архипелагу ГУЛаг пронеслась весть о вероломном вторжении фашистских полчищ в нашу страну, режим в лагере сразу же посуровел. Была отменена переписка. До этого хоть изредка заключенные получали письма из дома, писали сами на обрывках серой бумаги от цементного мешка. Лутфи сообщал о себе матери, жене. Они тоже ему отвечали. Мать сама не умела писать, поэтому за нее старательно отписывала какая-то девочка круглым детским почерком. Жена тоже поначалу аккуратно присылала весточки о житье-бытье, о том, что их Венер сделал первый шаг, что вот он уже произносит первые слова, так отчетливо говорит «эттэ»... Эти письма были для него отрадой, он снова и снова перечитывал их, представляя сына, умиляясь.
А потом от жены пришло последнее письмо, где она сообщала, что выходит замуж, просила не писать ей больше.
...Позднее мать сообщила, что к ним зачастил один милиционер, что она забрала внука и уехала в Учпили, чтобы не быть обузой молодым.
Он много думал о поступке жены. Обиды не было. Ведь жить, когда тебя склоняют как жену врага народа, нелегко, ее тоже можно понять. Но все равно горечь какая-то осталась.
Кроме матери, Лутфи больше ни от кого писем не ждал. Мало кто тогда мог взять на себя смелость поддерживать отношения с «врагами трудового народа». Поэтому он очень удивился и обрадовался, когда однажды получил письмо от друга детства Салиха Халиуллина, с которым они вместе спасались от голода в приюте, затем вместе бежали оттуда, вместе переносили тяготы и лишения тех лет.
... Когда началась война, несколько раз их и без того скудный паек урезали. Отношение к «политическим», особенно на первых порах, со стороны лагерного начальства ужесточилось, стало озлобленным. Ведь их считали, пусть косвенно, пособниками фашистов, что они своей контрреволюционной деятельностью, антисоветской агитацией лили воду на мельницу мирового империализма. Никакие их просьбы отправить на фронт, чтобы кровью своей оправдаться перед Родиной, не рассматривались.
А вольнонаемные по-прежнему относились к Лутфию сочувственно. Один даже предложил документы, чтобы бежал из лагеря на фронт, говорил, что все равно им здесь житья не дадут. Но он, поколебавшись, отказался: если поймают, расстреляют тут же, и не докажешь, что на фронт бежал драться с фашистами.
Через некоторое время Лутфия вместе с теми, кто носил клеймо 58-й статьи, снова стали гонять на общие работы — самые тяжелые, непосильные. Вывезли в вологодские леса на заготовку бревен. Две бригады жили на барже, стоявшей на якоре посреди реки. Берегов не видно ни с того, ни с другого борта. По утрам катер подтягивал баржу к берегу, и людей выводили работать, а вечером снова ставили ее на якорь на том же месте. Так что и охранять «зэков» по ночам не надо было. Ведь любая попытка добраться вплавь до берега была равносильна самоубийству.
Лутфия как более крепкого, знающего толк в лесном деле, поставили бригадиром. Ох и досталось же им тогда. Никто толком не владел ни пилой, ни топором. Среди них были люди из южных республик, никогда не видевшие настоящего леса. Лутфи сбивался с ног, организовывая работу бригады, показывал, как пилить, валить дерево, чтобы не придавило других. Но все равно без жертв не обходилось. Что ни день, то одного, то другого недосчитывались: кого-то отправляли со страшными увечьями, а кто и вовсе испускал дух, оставшись под могучим стволом. К тому же люди были до крайности истощены. Ведь паек доставлялся на баржу лишь один раз в неделю. Некоторые съедали его за два-три дня, а потом мучались от голода, перебиваясь брусникой и другой лесной ягодой, грибами. В пайке большей частью была одна соленая рыба, поешь ее — и мучаешься от жажды. Зачерпнешь воду из реки и пьешь не напьешься. Оттого люди начали страдать животами. Пошла эпидемия, нещадно косившая их. А ведь надо было с этим народом выполнять положенную норму. Не выполнишь — паек опять урежут.
Отчаявшись, Лутфи упросил начальство поставить их бригаду на заготовку веткормов для фронтовых лошадей. Лишь тогда с нормами стали кое-как выходить. Паек их перестали трогать. Но люди продолжали умирать.
Когда их бригаду вывезли обратно, из 40 человек в ней осталось лишь 12, да и тех пришлось выносить из вагона на носилках. Их поместили в лагерный лазарет. Там они пробыли между жизнью и смертью около месяца. Кто умер, кто выкарабкался. Среди выживших был и Лутфи.
После лазарета его определили в так называемую слабкоманду. Но и здесь тех, кто мог передвигаться самостоятельно, без работы не оставляли.
Вскоре комиссия признала его годным для перевода в рабочую команду. Их бригада попала на добычу камня в карьер. Намахаешься целый день киркой, а нормы установленной нет — значит, пайка полного не получишь. Да и от полного не насытишься — жиров нет, даже соли с начала войны не давали. Чтобы хоть чем-то ее заменить, добавляли в лагерную пищу хвойный настой. Тем спасались и от цинги.
Вспыхнувшая однажды эпидемия долго не унималась. Переполненный лазарет мало помогал. Схвативший хворь человек прощался с белым светом. Среди «зэков» были врачи, пытавшиеся лечить травами. Но разве только ими болезнь остановишь? У людей оставалась одна надежда — на собственный организм.
Однажды слег сосед Лутфия по нарам — инженер из Ленинграда. Предчувствуя близкую кончину, он слабеющим голосом умолял своего друга достать из Рыбинска лекарство и выложил все деньги, которые у него имелись. Лутфи выведал, что в город ездят водовозы, заключенные с малым сроком, и использовал все свои каналы, чтобы связаться с ними, передал деньги, и те благополучно доставили лекарство. Это спасло инженера. «Я тебе обязан жизнью», — говорил он потом не раз, старался хоть чем-то его отблагодарить. Как-то он невесть каким образом раздобыл свежую рыбину и угостил своего спасителя.
Они потом всегда держались вместе, норовили попасть в одну бригаду, бок о бок работали на стройке, были подручными у мастеров-каменщиков, готовили им раствор. Хоть работа эта была тяжелая, но когда мастера отдыхали, им тоже удавалось перевести дух. Потом они уже сами взяли в руки мастерок, наловчились орудовать кистью. Пригодились на стройке и знания, полученные Лутфием в бытность электромонтером: вдвоем они управлялись с монтажом внутренней электропроводки в строящемся объекте.
Война, к всеобщей радости, отхлынула с подступов к Москве. Пришел приказ отправить в столицу 50 человек из строительной бригады для ремонта и восстановления разрушенных немецкими бомбами зданий. В эту группу попал и Лутфи со своим русским собратом. Там пробыли до декабря 44-го. И снова команда — готовиться к отправке в Амурлаг, на строительство железной дороги от Комсомольска-на-Амуре до Советской Гавани. Добирались до места назначения больше месяца.
Чего только не пришлось испытать в пути. Сквозь маленькие зарешеченные оконца едва пробивался свет, поэтому даже днем в вагоне стоял полумрак. И когда конвоиры изредка распахивали двери, чтобы кинуть ведерко угля или подать паек, глаза болели от яркого света. Почти все пространство вагона занимали нары в два этажа, на которых лежали «зэки», прижавшись друг к другу, чтобы сохранить тепло. Но даже в валенках ноги коченели, и тогда, чтобы как-то согреться, люди пританцовывали в узком проходе. На весь вагон была одна маленькая печка-буржуйка, вокруг которой они попеременно грелись. Но одной дневной порции угля хватало ненадолго. Бывало, когда поезд тащился целый день без остановок, их так и оставляли без топлива, без глотка кипятка. Когда уж совсем становилось невмоготу, выламывали деревянную обрешетку нар, снимали с валенок калоши — и все это уходило в топку. Жажду от соленой рыбы утоляли тем, что слизывали наледь с металлической обшивки вагона.
В этап набрали людей разных. Под одной крышей ехали и политические, и уголовники. Урки все больше наглели. Им ничего не стоило хапнуть у «комиссариков» кусок мерзлого хлеба. Когда их уличали, они грозили «набить морду, ткнуть перо в бок». Видя, что слова, уговоры на них не действуют, Лутфи в компании с более крепкими товарищами однажды так наподдали им, что те больше их не смели трогать.
Наконец добрались до места. И снова работа — изнуряющая, по семнадцать часов в сутки. Там, в лагере, встретили долгожданную весть о победе, и вновь в их душах вспыхнула надежда на скорое освобождение. Во время войны правительству, Сталину некогда было заниматься их делами, теперь-то во всем разберутся, справедливость восторжествует, думали они. Но надежды не оправдались. Лутфи вышел на свободу лишь в декабре 1947 года, отсидев за колючей проволокой десять долгих лет.
Последние месяцы, дни были особенно томительными. «Лишь бы дожить, не умереть», — думал он постоянно. Ведь, по его наблюдениям, немногие, наверное всего-навсего процентов пять-десять, доживали до освобождения из лагеря.
...Выпускали Лутфия под вечер. «Может, переждешь до утра, из лагеря как раз машина отправится в город, довезем до вокзала», — предлагали ему, да куда там. Обнялся на прощание с тем самым инженером из Ленинграда. Тот сунул ему в руку свою кепчонку: «На, пусть памятью обо мне будет». И Лутфи вышел за ворота лагеря впервые без конвоя. Шагал, вдыхая полной грудью пьянящий воздух свободы, под утро дошел до вокзала, сел на поезд. Пока добирался до Уфы, чуть было не отдал концы. Его, мечущегося в беспамятстве, сняли с поезда на какой-то станции и поместили в лазарет. Малость поправившись, упросил фельдшера скорее выписать его и снова продолжил путь.
После Уфы три дня шел пешком до родной деревни, по пути заночевав в Шарипове и Москове. К полудню 8 января 1948 года уже был на берегу речки своего детства Явбазы.
Та зима опять выдалась мягкая. На лед выступила вода. Но уже ничто его, прошедшего все круги лагерного ада, не могло остановить. Так и прошлепал он в валенках прямо по воде, поднялся по склону оврага. Тут ему повстречалась одна немолодая уже женщина с их улицы, узнав, всплеснула руками, кинула в снег ведра с водой и побежала к его дому, чтобы первой донести эту радостную весть.
Вскоре показались две спешащие навстречу ему фигурки. В одной из них он узнал мать. Рядом с ней бежал мальчуган лет десяти в стареньком зипуне, подпоясанном бечевкой, островерхой шапке. Лутфи тоже ускорил шаг, к сердцу подкатывалась горячая волна. Мать-старушка за несколько шагов от него остановилась, протянула к нему дрожащие руки, с губ сорвалось еле слышное «сыночек» — и упала в его объятия. Безудержно рыдала, уткнувшись в его плечо. Казалось, все, что копилось в изболевшемся материнском сердце за эти долгие десять лет, теперь прорвалось наружу.
— Успокойся, мама, я вернулся, все будет хорошо, — твердил он каким-то не своим, хриплым голосом, продолжая гладить ее седые волосы. Наконец она отстранилась от него и сказала, обернувшись к мальчугану:
— Это твой сын Венер, дождались-таки тебя...
Лутфи привлек сына к себе. Как он мечтал, как бредил этим часом — и вот сбылось, они снова вместе...
Непросто складывалась его судьба и в дальнейшем. Направили было сразу же учителем Асяновской школы-семилетки, но на другой учебный год отстранили от преподавательской работы. Врагу народа, пусть и бывшему, хоть и отсидевшему, дескать, не положено. Поехал он тогда в Октябрьский, работал электромонтером, но и там вскоре стали его чураться, намекали на прошлое. Подался в Среднюю Азию, с год учил там детишек, но тоска по родным местам заставила вернуться обратно. Прослышав о нем, тогдашний завроно Билал Аслямов не посмотрел ни на что и дал направление в Старобалтачевскую школу. Года через три Лутфи Хасанович возвратился в Учпили и до выхода на пенсию работал учителем, жил в родном селе до самой своей кончины.
Женился он вскоре после возвращения из мест заключения. Женой его стала та самая соседская девушка Гайфа, которая, оказывается, писала ему письма со слов матери.
Хоть и натерпелся Лутфи Хасанович много несправедливостей в своей жизни, но веру в людей не потерял. Даже в те мрачные времена разгула сталинского террора, когда всех обуял страх за свою жизнь, находились люди, которые искренне верили в него, не побоялись высказать это своими поступками. Таким, например, был друг детства Салих Халиуллин. Это он, когда председательствовал в колхозе, помогал его матери с сыном чем только мог. Это его бывший ученик Рашит Баширов, вернувшийся с войны капитаном. Работая директором школы, он строго-настрого запретил несмышленым мальчишкам обзывать Венера сыном врага народа. «Никакой он не враг, это был настоящий, всеми нами любимый учитель», — внушал он им.
Однажды, уже много лет спустя, Лутфи Хасанович повстречался нежданно-негаданно со своим учеником из деревни Куязыбаш Раисом Имамовым. «Когда вас арестовали, о вас стали говорить всякое дурное, сорвали со стены все, что вами было написано — объявления, даже расписание уроков. Но мы не верили ничему. Вы для нас оставались нашим Мугалимом. Помните, как вы приезжали за нами из Старокангышево в метель на школьной лошади?» — рассказывал он.
Сердце Лутфия Хасановича хранило чувство благодарности и к Камилю Мавлявиевичу Гарипову, бывшему директору Учпилинской школы начала 50-х годов. Это он принял Тупиева в школу учителем и, узнав о его драматической судьбе, не раз проявлял участие. Признателен был он и к десяткам, сотням людей и, прежде всего односельчанам, за внимательное и сердечное отношение к себе. Впрочем, все, с кем его сводила жизнь, в особенности многочисленная плеяда его учеников, не могут не отметить исключительную добропорядочность и личную скромность, непритязательность Лутфия Хасановича.
Сын его Венер получил высшее образование, проработал инженером в строительных организациях, сейчас на пенсии. Живет в Уфе. Вырастил дочь, у которой уже есть своя дочь — правнучка Лутфия Хасановича. В них обеих он души не чаял.
Коротали Тупиевы свой век в Учпилях, поддерживая, оберегая друг друга, никому не досаждая, стараясь не быть обузой ни местной власти, ни односельчанам. До глубокой старости держали корову, овечек, домашнюю птицу. Причем Лутфи-бабай, несмотря на почтенный возраст, каждое лето сам заготавливал для буренки сено. Ему было уже за восемьдесят лет, а он сам косил, сам привозил скошенное сено на мотоцикле с люлькой. Лишь в последние годы, поддавшись уговорам родных и близких, больше не садился на мотоцикл, старики перестали держать корову, согласились на козу. Вдвоем они управлялись с огородом, плодоносящим садом. А долгими зимними вечерами Лутфи Хасанович брался за карандаш, записывал свои воспоминания о пережитом, о прошлом родного края, старался облечь в стихотворную форму переполнявшее его чувство благодарности к Всевышнему за то, что все еще жив всем смертям назло, не нарадуется каждому мгновению бытия. Поддерживал тесные связи с районной газетой «Юлдаш». Буквально за несколько месяцев до своей кончины принес в редакцию тетрадку стихов, и подборка из них была в газете опубликована.
...Ушли они в мир иной друг за другом, сначала — Гайфа-апа, не прошло и года — за ней последовал и Лутфи-бабай...
Автор: Ришат Ситдиков
Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого.