Рубашка липла к телу, восточный ветерок шевелил тяжёлые пряди мокрых от пота волос. Ольга их откинула с лица, поправила сползший на плечи платок, убрала под него растрепавшиеся волосы и потуже завязала узел под подбородком. Она была беременна, но вышла сегодня, как и все на поле страдовать. А иначе и быть не могло, каждая рабочая единица на сегодняшний момент была на вес золота и она не хотела остаться в стороне. На секундочку выпрямилась, поглядела на поле, на ребятишек, работавших рядом с ней и вспомнила, как шадринские колхозники заговорили ещё в середине августа в один голос:
- Нынче будем с хлебушком. Эвон какой урожай - стеною!..
Как давно они не видели его настоящего, пшеничного или ржаного, без примесей отрубей, лебеды, картошки, а то и берёзового корья с опилками; сколько лет он снился тому же Виталику ночами - круглой буханкой с пылу, из печи, яркой и горячей, как само солнышко! В Шадринке до войны была традиция: всем миром печь хлебы с новины, то есть из только что обмолоченного и смолотого зерна нового урожая. Это был своеобычный праздник первого каравая.
- Хлебушек подовый - что пряничек медовый!.. - любила говорить Анна, вынимая из печи каравай.
И вопьёшься зубами в это душистое тепло, от которого хмельно закружится голова, и будешь глотать куски, почти не жуя, безо всякой приправы, а мама Анна выжидательно, даже чуточку тревожно заглядывает в глаза своим сыновьям, ждёт их оценки. Как же, для неё это праздник - сколько хлопот и беспокойства надо, чтобы выпечь такой вот каравай! Ночью раза четыре соскакивала, лезла на печь, обдавала опару, подбивала квашню, снова ложилась, но глаз не могла сомкнуть до рассвета: всё прислушивалась, как живёт, утробно вздыхает на печи тронувшееся тесто, - не прокараулить бы, чтоб не взбунтовалось оно, не полезло из квашонки...
... А Виталик и Борька знай уминают пахучую горбушку, позабыв обо всём на свете, и только когда ловили на себе тревожно ждущий мамин взгляд, спохватывались, с набитыми до отказа ртами, не в состоянии что-то сказать, показывали ей большой палец: во, мол, хлебушко!
Но, ох как суров и долог путь до такого каравая из новины в ту первую послевоенную осень!.. Ольга ещё раз огляделась по сторонам с улыбкой припоминая эти умилительные сцены из их сельской жизни, расправила плечи и снова склонилась к снопам.
На грани лета и осени - самые светлые дни. Два цвета в эту пору господствуют в природе: жёлтый и голубой. Небо обмыто прохладой до звонкого хрустального сияния. Земля переполненная желтеющими берёзами, вызревшими хлебными нивами, обожжённой холодными зорями травою - и всё это, сливаясь, образует ровное золотое свечение, которое не может погасить даже ночная мгла.
Но среди этой ясной благодати выдастся вдруг странный день. Вечером, ближе к закату, в безоблачном небе вдруг потускнеет солнце, серый мрак падает на землю, а в померкнувшей дали зашевелятся косматые призрачные тени. И станет тревожно как-то на душе, и всё стихнет, замрёт вокруг, только лошади начнут боязливо всхрапывать и прядать ушами, как при затмении солнца...
Морок - так называют в народе подобное состояние природы. И говорят, обязательно в это время что-то должно случиться, какая-нибудь беда. И она постигла целую страну на четыре долгих чёрных года и вот теперь, люди постепенно поднимались и приходили в себя, приводили в порядок своё убитое войной хозяйство.
И грянула страда!
Загудела, застонала над полями. Закипая в одном месте, перекидывалась на другое, всё шире охватывая пахотные клинья. Дни перемешались с ночами. Ни до войны, ни в войну не было, чтобы люди работали с такой жадностью и самозабвением. А сначала, на предуборочном собрании, заартачились, разругались колхозники. Устали, мол, силов больше нетути. Однако и сам русский человек не догадывается, сколько заложено в нём силы и терпения. Уж совсем на пределе был у нас народ, измученный голодом и непосильным каторжным трудом. Но какое крестьянское сердце не дрогнет при виде золотого, разливанного моря хлебов, по которому и в безветрие ходят день-деньской тугие белёсые волны? Кто, какая чёрствая душа устоит, если этот бесценный дар земли, дающий человеку саму жизнь, не будет вовремя убран, начнёт ложиться под натиском осенних бурь, начнёт ронять из колосьев золотые капельки слёз? Кажется, тут и мёртвый поднимется из могилы, а уж что говорить о живых: в поле вышли все, от мала до велика. Работали семьями, родами. Самые трудоспособные спали час другой прямо в поле, на соломе, подложив под голову камень либо чурак, чтобы не проспать...
А урожай действительно выдался "в оглоблю" - давно такого не видели старики. Это давало людям силы. А ещё то, что в тайне каждый надеялся: не напрасен будет нынче их труд, не за одни только трудодни-палочки, может, даст Бог, разрешат им наконец-то вдоволь поесть своего хлебушка.
И работали с какой-то неистовой одержимостью, Виталик сегодня с утра получил в конторе наряд: возить с поля на ток пшеничные снопы. Запряг быков, поехал. Поле было рядом, за околицей. На нём тарахтели, махали крыльями жатки, вдали виднелись бабы-вязальщицы, а у самой дороги копошилось какое-то странное существо: издали не то овца, не то - чёрный телёнок. Подъехал ближе - нет, человек! Старуха в чёрном, согнутая чуть не до земли, подскребает грабельками колосья. Ступает мелкими шажками, сама на грабельках только и держится, как на костыле: отними - и ткнётся носом в землю.
С трудом Виталик признал свою соседку, бабку Макариху.
Ожила старуха, и вот - страдовать даже вышла. Горько стало парнишке, заныло, заболело слева в груди. Сколько уж он пытался за войну, но никак не мог одолеть в себе эту проклятую жалость. Ведь мужчина он, поди! И в книжках читал, и слышал такое: мол, через трудность прошёл - значит, закалился, возмужал. Но что такое возмужал? Стал жёстче сердцем? Хладнокровнее, безжалостней? Нет, у него никак не получалось с этим возмужанием. Сердце - не кусок железа, который можно закалить в огне, сделать твёрже и неподатливее. Страдания только размягчали его, Виталькино сердце, и оно становилось до судорожной боли чутким не столько к своему, сколько к чужому горю. Но и своего было взахлёб, как только парнишка вспоминал отца, сразу глаза намокали и щипали, он всхлипывал, тёр их кулаком, и старался меньше предаваться таким воспоминаниям...
Он остановился, подошёл к соседке. Она лишь чуть могла разогнуть закостеневшую поясницу, снизу вверх поглядела ему в лицо. Нет, куда-то сквозь него, в пустоту. Круглые глаза в красных веках, крючковатый нос, скелетистый подбородок, седые волосы из-под чёрного платка. Такой рисуют обычно ведьму... Виталик опасливо взял старуху под руку:
- Вам нельзя, бабушка... Пойдёмте, я отведу вас домой.
Она упёрлась, тихонько потянула руку, невнятно прошелестела:
- Надо робить...Трудодни... Пропадут с голоду Стёпушкины сироты...
Она умерла через два дня. Спустилась зачем-то в подпол, а назад уже не вылезла...
Из солнечных лучей соткано утро! Блестит над полями золотистая паутина, лучится в глазах каждая росинка, даже хлебный стебель с колоском кажется маленьким лучиком. И пахнут эти лучики свежевыпеченным караваем. Так вот оно чем пахнет солнышко! Виталик тянет к нему руки и пытается поймать в ладошки полуденный зной.
Они с Яшкой Химковым косят сегодня пшеничку на конной жатке. Конная жатка, а по-сибирски лобогрейка, это вот что, для тех кто не знает: обыкновенная косилка, запряжённая тройкой лошадей, но только с полком и с крыльями-мотовилами. Управляться на ней надо вдвоём: впереди сидит погоныш, правит лошадями - тут можно и подростку, а на полке должен быть мужик, да покрепче - метальщик.
Всё просто, как ясный день: погоныш погоняет лошадей, литовка скашивает хлебные колосья, крылья-мотовила забрасывают их на полок, а метальщик, когда набирается кучка, из которой выйдет сноп, скидывает вилами колосья на землю. А уж следом идут бабы-вязальщицы и заранее свитыми из грубой травы бужура либо осоки переяслами вяжут снопы.
Всё просто и ясно. Но попробуй-ка метальщик, помахай вилами день-деньской, да если ещё хлебушко густой да высокий! Ведь недаром эта техника лобогрейкой наречена: час поработаешь, и не только лоб, но и рубашка взмокнет так, что хоть выжимай. А Яшке труднее вдвойне - без ног нет телу опоры, надо верёвкой привязывать себя к беседке. Витальке-то что - сиди, помахивай кнутиком, даже полюбоваться солнечным утром возможность есть, а Яшка вертится на железной дырчатой беседке, как сорока на колу, машет вилами слева направо, будто сам хлебушко литовкой косит, только взмахи наоборот, и уж почернел лицом, глаза от натуги покраснели. Не сдаётся, однако, молчит. Виталик оглядывается на него, сам останавливает лошадей:
- Давай подменю, дядь Яш?
- Не-е, - задыхаясь, хрипит он. - Погоняй!
И снова неумолимо стрекочет лобогрейка, поддевает крыльями тяжёлые колосья и бросает их на полок. Лошади фыркают, устало мотают головами.
Виталик украдкой оглядывается на Яшку. Он шурует вилами, стиснув зубы, красивое цыганистое лицо его передёрнуло сейчас страдальческой гримасой. Виталику больно на него смотреть. А отведённой им на день загонке нет ни конца и ни краю. Дело только к полудню, а парнишка уж присматривается к веткам-прутикам, воткнутым бригадиром на краю полосы. И не за себя он печётся, ему жалко Яшку.
Недалеко впереди из пшеницы на стерню выскочил зайчонок. У него ещё любопытства больше, чем страха. Замер столбиком, постриг ушами...
- Сто-ой! - хриплый голос сзади.
Зазевался Виталик, про своего метальщика позабыл. Соколов натягивает вожжи, оборачивается, - на Яшке лица нет, полок доверху забит хлебом, не успевает сбрасывать, выбился из сил.
- Ты што же это... - Яшка широко раскрытым ртом хватает воздух, дёргает узел верёвки, которой привязан к беседке. Наконец верёвка ослабевает, он кулем валится на кучу колосьев. Лежит ничком, схватившись руками за натёртые культи, а спина ходит ходуном. Неужто плачет? Но нет, приподнял голову - глаза сухие, только слиняли, опустели от боли. Задрал штанины, - на морщинистых культях кроваво-багровые рубцы от верёвки.
- Дядь Яш...
- Молчи... Никому не сказывай, что я тут, - он кивнул на забитый хлебом полок, - что я запоролся малость. И про ноги, - криво усмехнулся, пошевелив культями, - а то - прощай лобогрейка. Особливо Тоньке не вякни, она спросит...
И точно. Тонька принесла Яшке обед прямо на полосу, а как только он чуть отлучился, она к мальчишке:
- Виталик, как он тут?
- Кто?
- Ну, Яшка.
- Обыкновенно. Вкалывает, как зверь!
- Ты не крути. Тяжело ведь ему, я по роже его вижу.
- Легко только из чашки ложкой.
Потом они обедают, расположившись прямо на стерне. Соколов достаёт собранный Анной сидорок, где пайка чёрного хлеба, бутылка молока, пучок переросшего лука-батуна. Тонькино-то угощение не шибко богаче, зато горячее есть: свеженький супок в обмотанном тряпками чугунке. И у Виталика мелькает мысль, что всё-таки женатому человеку живётся веселее.
- Подсаживайся к нам, Виталька, - зовёт его Тоня. - Я ведь на всех варила. Вот и ложку для тебя прихватила. А Ольга твоя где?
- Тама она, у леска с бабами снопы вяжет. Видать, там и отобедают...
- Тяжёлая она, поди, а с вами тожеть вышла, с Анной-то...
- А как же, дома что ли останется? Чай она воевала, дисциплине обучена, - с гордостью ответил мальчонка, вспоминая Ольгины рассказы о войне.
- Давай-давай! - видя нерешительность пацанёнка сесть ближе к еде, подбадривает Яшка. - Гуртом и батьку хорошо колотить, не тока обедать...
Преодолевая мучительную робость, Виталик подползает к разостланной Тонькой тряпице, вытряхивает на неё свои жалкие харчишки.
- Тебя кормят, как гусака перед Пасхой! Гляди, чего наложили! - не совсем удачно шутит Яшка и Тоня незаметно толкает его в бок локтем. Она пододвигает к мальчугану миску с супом, кладёт ему на голову жестковатую от работы ладонь. И он вздрагивает, заглатывая ставший в горле судорожный комок: точно так вот ласкает его рука матери. И хочется схватить эту руку, припасть к ней губами в порыве благодарности и любви. И смутно догадывается Виталик в этот миг, что и раньше она, его любовь к Тоньке, этой взрослой, крупной девице, была больше похожа на нежную, невысказанную любовь к матери...
Уходя с поля, Тонька говорит:
- Ты смотри, Яша, береги себя. Не под силу ведь тебе этакая работа.
- Ты кому это наказываешь?! - почему-то сразу взрывается Яшка и кивает на Виталика. - Ты ему говоришь?! Витальке?
- Тебе.
- Мне?! Да ведь я мужик, а он, почитай, ребёнок! Почему же не ему, а мне эта работа не под силу?!
- Ладно, ладно, успокойся, - пятится Тоня. - Уж и сказать нельзя...
- Думай, што говорить?! - орёт, как под ножом, Яшка и, кажется, готов запустить во след жене свой утюжок, которым он отталкивается, передвигаясь по земле...
Ольга начинает издалека вечером свои расспросы по поводу Якова Химкова, которого знала с его братьями ещё до войны.
- И всё-таки, вот несколько дней за ним наблюдаю со стороны, а ты Виталик, с ним эти дни работаешь, - говорила она, сидя в горнице за столом, - и что ты думаешь, про его странное поведение?
- Ты об чём это? - не совсем понял парнишка.
- Ну, во-первых, зачем ему нужно было лезть на эту самую лобогрейку? Кто заставлял? Не верю, что жена... Ведь здесь и не каждому здоровому мужику под силу. К вечеру буквально валится... Ой, чуть не сказала, с ног...
- Во-во, готов землю грызть зубами, - вставил Виталик, - от усталости и боли, но всё-таки дневную норму мы с горем пополам выполняем. Откуда такое упорство, кому и что он хочет доказать?
Ольга молчала, но тоже, как и Виталик, кое-что начинала понимать. После госпиталя, оставшись без ног, Яшка не хотел возвращаться домой. Приехал только затем, чтобы убить Тоньку с брательником Илюхой, который пришёл домой почти целый, только контуженный, а потом и себя застрелить. Но не убил, чего-то в нём не хватило, и с горя стал спиваться. Медленно, зато наверняка. А потом пришли известия о младшем брате, предателе, которого судили за участие в банде Кузьменко и по законам военного времени расстреляли. Мать сразу почернела лицом, глаза пеплом присыпало, а тут ещё и похоронка на мужа Устина, на отца братьев Химковых подорвала её здоровье. И вот оно бабье сердце, не люб оказался Илюха-то для горячей дивчины. И она взялась за Яшку всерьёз. Тонька Иванова вытащила его из болота. Она! В кого был по-детски влюблён всю войну Виталик. Поговаривали, что она чуть ли не силком женила на себе Яшку. Ох уж эти бабья языки! Когда дело до женитьбы дошло, уже не Яшку стали жалеть милосердные бабоньки, а её, Антонину. "Губишь свою молодость, свою красоту, - напевали ей в оба уха. - Ить за таким калекой надо ухаживать, как за малым дитём, - он и ходит-то чуть не под себя. Но дитё хоть вырастает, а с таким муженьком будет мука до гробовой доски..."
Наверняка эти речи дошли до Яшки. И было в них немало горькой правды. И надо было выбирать: или катиться вниз дальше, или доказать всем, а в первую очередь себе и Тоньке, свою полноценность, физическую и духовную. И ещё за братца ответ держать перед всем народом, за предателя, и тоже доказывать, что он в их роду единственным таким моральным уродом получился, а они все, Химковы, настоящие мужики! Иного выхода не было и Яшка выбрал второе.
Он почти бросил пить и стал прилаживаться к нелёгким крестьянским работам. Можно было, конечно, освоить какое-нибудь сидячее ремесло: стать сапожником, лудильщиком либо шорником, но такие занятия были не для Яшкиной кипучей натуры.
Сначала он научился косить литовкой сено. Сидит на своей тележке с крохотными шарнирными колёсиками, и если трава высокая, так со стороны и не видно его, словно сама она, травушка, угибается, как под ветром, ложится на землю мелкими волнами. Ан нет, не сама. Кто подойдёт поближе, увидит - Яшка Химков сено косит. Махнёт литовкой, потом оттолкнётся косовищем вперёд - и снова замах...
Дальше - больше. Наловчился и за сеном один ездить и за дровами. Не только на воз мог без посторонней помощи взобраться, но и на любое дерево. Мощными, как у гориллы, стали натренированные Яшкины руки. Ими он легко поднимал и перебрасывал своё ополовиненное тело. И не только своё. Как-то затеяли у клуба бороться подвыпившие парни. Раззадорили и Яшку. Он схватился на земле со здоровенным Лёнькой Лымарем, по-паучьи, мёртвой хваткой сцапал его поперёк груди и сдавил с такой силою, что у парня глаза на лоб полезли, а потом кинул через себя - Лёнька только каблуками об землю сбрякнул.
В колхозе Яшка брался за самую тяжёлую мужицкую работу. И мог глотку перегрызть тому, кто хотел его пожалеть, дать поблажку. Так он заново утверждал себя среди людей, так боролся за свою любовь и честное имя, замаранное предательством брательника. Но если бы всё зависело только от нас самих. Ох, как непроста и подчас жестока человеческая судьба!
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.