— Валя, ну ты где там? Молоко уже небось в ведре плещется, а тебя всё нет! — голос Вадима, чуть хрипловатый от утреннего холода, разносится по ферме.
Он стоит у входа, высокий, в выглаженной офицерской форме, придерживая фуражку одной рукой, а другой нетерпеливо постукивая по деревянному косяку.
Я выныриваю из-за стойла, вытираю руки о передник — грубая ткань цепляется за кожу, пахнет сеном и тёплым парным духом. Ведро в руках тяжело покачивается, молоко ещё пенится, белое, густое, как облако, упавшее на землю. Поднимаю глаза — он смотрит. Смотрит так, что внутри что-то ёкает, будто корова копытом по доске ударила.
— Да вот оно, Вадим, не кипятись! Только закончила. Ты что, с утра уже на нервах? — отвечаю я, стараясь, чтобы голос звучал ровно, а сама чувствую, как щёки горят.
Ставлю ведро на скамью, поправляю выбившуюся прядь под косынкой. Руки дрожат, но не от усталости.
Он шагает ближе, сапоги глухо стучат по утоптанному полу. Лицо у него строгое, но глаза — тёплые, карие, с искрами, как угли в печи перед тем, как разгореться. Улыбается краешком губ, и я вижу, как морщинки у глаз разбегаются — мелкие, но такие живые.
— На нервах? Да нет, Валюш, просто утро без твоего молока — не утро. Дома пусто, а тут… — он замолкает, будто спохватился, и отводит взгляд к окну, где сквозь мутное стекло пробивается серый рассвет.
Я хмыкаю, беру кружку, зачерпываю молоко из ведра. Пена оседает, оставляя тонкий след на краю. Протягиваю ему, а сама думаю:
"Что ж ты, офицер, каждый день сюда ходишь? Неужели в деревне молока мало?"
Но вслух не спрашиваю — боюсь спугнуть что-то, что между нами витает, тонкое, как паутина в росе.
— Держи, пей, пока тёплое. А то замерзнешь там, в своей казарме, — говорю я, и голос мой мягче, чем хотела. Он берёт кружку, пальцы его — длинные, крепкие — касаются моих. Секунда, а сердце уже колотится, будто я не коров доила, а по полю бегала.
Он делает глоток, смотрит поверх кружки, и я вижу, как кадык дёргается на его шее. Потом ставит кружку на скамью, вытирает губы тыльной стороной ладони — жест простой, мужской, а у меня отчего-то дыхание перехватывает.
— Сладкое, Валя. Как ты это делаешь? У других беру — не то, а у тебя… — он качает головой, будто и сам не понимает, что говорит.
— Да коровы мои такие, Вадим. Люблю их, вот они и стараются, — смеюсь я, но смех выходит нервный, короткий.
Отворачиваюсь к ведру, делаю вид, что занята, а сама краем глаза слежу за ним. Он стоит, чуть сутулясь, будто форма ему тяжела, хотя сидит на нём как влитая. Волосы тёмные, чуть вьются у висков, а лоб высокий — умный, как у учителя, что у нас в школе когда-то был.
***
Я, Валя, двадцать два года мне, живу в этой деревне с рождения. Мать умерла, когда мне было десять, отец — три года назад, от сердца. Осталась я одна в доме у реки, с покосившимся крыльцом и огородом, где картошка сама себя растит.
Дояркой работаю с пятнадцати — руки привыкли, спина ноет, но я не жалуюсь. Люблю коров, их тёплые бока, их спокойные глаза. Они мне как семья — молчат, а всё понимают.
В деревне меня уважают, хоть и шепчутся иногда: "Зачем ей одной столько дел? Замуж бы пошла!" А я отмахиваюсь. Не хочу за первого встречного, за тракториста с мозолями и запахом самогона. Хочу, чтобы сердце дрогнуло.
И вот… дрогнуло.
Вадим появился в деревне полгода назад. Офицер, из города, приехал с какой-то проверкой в местный гарнизон. Говорят, он вдовец — жена умерла от болезни, детей не было. Ему тридцать пять, но выглядит моложе, только в глазах — тень, будто он что-то потерял и до сих пор ищет.
Сначала приходил редко, брал молоко и уходил, а потом стал заглядывать чаще. То поговорит, то пошутит, то просто постоит молча, глядя, как я дою. И я привыкла — жду его теперь, сама того не замечая.
— Валя, а ты чего такая задумчивая сегодня? — его голос вырывает меня из мыслей. Он уже допил, кружка пустая, а он всё стоит, не уходит.
— Да так… Утро тихое, коровы спокойные, вот и задумалась, — вру я, а сама чувствую, как кровь стучит в висках. Он кивает, будто поверил, но глаза его — хитрые, всё видят.
— А я вот думаю… Может, не только за молоком я сюда хожу, — говорит он вдруг, тихо, но твёрдо. Шаг ближе — и я чую запах его шинели, шерсти и чего-то ещё, мужского, терпкого. Отступаю к стене, упираюсь спиной в доски, шершавые, холодные.
— А за чем же ещё? — голос мой дрожит, но я держусь, смотрю ему в глаза. Не хочу показаться слабой, хоть внутри всё ходуном ходит.
Он молчит, смотрит долго, будто решает что-то. Потом улыбается — не так, как обычно, а мягко, почти грустно.
— За тобой, Валя. За тобой хожу, — говорит он, и слова его падают, как камни в воду, — круги по сердцу расходятся.
Я молчу. Что сказать? Хочу крикнуть: "Дурак ты, Вадим, офицер городской, а я кто? Доярка, в переднике да с коровами!" Но язык не поворачивается. Вместо этого шёпот вырывается, еле слышный:
— А если серьёзно?
Он наклоняется чуть ближе, дыхание его тёплое, пахнет молоком и табаком.
— Серьёзней не бывает, Валюш. Ты мне как свет в окне — каждый день жду, когда увижу, — говорит он, и голос его ломается, будто он сам не верит, что решился.
Я отворачиваюсь, смотрю на коров — они жуют сено, спокойные, будто ничего не случилось. А у меня внутри буря. Хочу верить ему, хочу броситься к нему, обнять эти плечи в шинели, но страх держит, как цепь. А вдруг обманет? А вдруг уедет в свой город и забудет?
— Вадим… Ты не шути так. Я же… простая, деревенская. Тебе другую надо, городскую, красивую, — выдавливаю я, и голос мой срывается.
Он хмурится, лицо темнеет, как небо перед грозой. Протягивает руку, касается моего плеча — осторожно, но крепко.
— Ты красивая, Валя. Не в платьях да помаде дело, а вот тут, — он стучит себя по груди, — тут у тебя золото. Я это сразу понял. И не шучу я. Хватит мне игр, я в них наигрался.
Слёзы жгут глаза, но я моргаю, прогоняю их. Смотрю на него — и вижу: не врёт. Глаза его чистые, открытые, как река в ясный день. И я понимаю: он тоже боится. Боится, что я не поверю, не приму.
— А если я скажу "да"? — спрашиваю я тихо, почти шёпотом.
Он замирает, потом лицо его светлеет, как солнце из-за туч. Улыбается — широко, по-настоящему.
— Тогда я счастливейший человек буду, Валя. И больше никуда не уйду.
Я киваю, медленно, будто пробую это слово — "да" — на вкус. А он берёт мою руку, сжимает — тёплую, живую. И мы стоим так, среди коров и запаха сена, а за окном занимается утро — новое, наше.
***
Прошёл месяц с того утра на ферме, и жизнь моя закружилась, как река после дождя — быстро, шумно, с пеной и брызгами. Вадим не отступил, не уехал, как я боялась. Каждый день приходил — то с цветами полевыми, сорванными у дороги, то с конфетами в шуршащей обёртке, то просто так, с улыбкой, от которой сердце таяло. А потом сказал:
— Валя, выходи за меня. Не хочу больше тянуть. Ты мне нужна.
Я согласилась. Не сразу, конечно — полночи ворочалась на скрипучей кровати, глядя в потолок, где тени от луны плясали. Думала: "А что я могу ему дать? Дом старый, коровы да огород — вот и всё моё богатство". Но утром, когда он пришёл, посмотрела в его глаза — тёплые, настойчивые — и сказала:
— Ладно, Вадим. Будь что будет.
Он обнял меня прямо там, у крыльца, крепко, так, что я почувствовала, как бьётся его сердце под шинелью. А потом добавил, чуть отстраняясь:
— Только родителей моих надо повидать. Они в городе живут. Хочу, чтобы тебя приняли.
Я кивнула, хотя внутри всё сжалось. Город, родители офицера — это тебе не деревня, не коровы с их простым теплом. Что я скажу людям, у которых сын — такой важный, выправленный, а я — доярка с мозолями на руках?
Мы поехали через неделю.
Вадим достал машину — старенький "Москвич", гудящий, как трактор, но чистый внутри, с запахом бензина и кожи. Я надела лучшее платье — синее, с мелким цветочным узором, подшила подол, чтобы не топорщился, и косынку повязала аккуратно, как на праздник. Всю дорогу молчала, глядя в окно, где поля сменялись лесами, а потом показались дома — высокие, кирпичные, совсем не похожие на наши покосившиеся избы.
— Не бойся, Валюш. Они люди простые, хоть и городские, — подбодрил Вадим, сжимая мою руку на сиденье. Я улыбнулась ему, а сама думала: "Простые? Это с офицером-сыном-то?"
Приехали к серому дому с балконами, поднялись на третий этаж. Дверь открыла женщина — невысокая, седая, с лицом строгим, но мягким, как у матери, которая привыкла заботиться.
Галина Петровна, мать Вадима. За ней стоял отец — Михаил Иванович, широкоплечий, с седыми усами и взглядом, от которого хотелось выпрямиться, как на смотре.
— Ну, здравствуй, Валентина, — сказала Галина Петровна, оглядывая меня с ног до головы. Голос её был ровный, но я уловила холодок. — Проходи, не стой в дверях.
Я шагнула внутрь, чувствуя, как половицы под ногами скрипят чуть иначе, чем дома. Вадим шёл следом, положив руку мне на плечо — тёплую, надёжную.
— Это она, мама. Валя моя, — сказал он, и в голосе его звенела гордость. Я покраснела, опустила глаза, а Галина Петровна только хмыкнула.
— Доярка, значит? — бросил Михаил Иванович, садясь в кресло у стола. Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как молот. Вадим нахмурился, хотел что-то сказать, но я его опередила.
— Да, доярка, — ответила я, поднимая взгляд. — Работаю с пятнадцати. Коров люблю, они мне как родные. Может, это не городская жизнь, но я честно живу.
Он кивнул, будто проверял что-то, а Галина Петровна поставила на стол чашки с чаем — горячим, душистым, с тонким звоном ложек.
Мы сели, и начался разговор. Они спрашивали — откуда я, кто родители, как хозяйство веду. Я отвечала, стараясь не дрожать голосом, а сама видела, как они переглядываются. Вадим сидел рядом, молчал, но пальцы его на столе нервно постукивали.
— Не пара она тебе, сын, — сказала вдруг Галина Петровна, когда я вышла на кухню за водой. Голос её донёсся через приоткрытую дверь, резкий, как ветер зимой. — Ты офицер, а она… деревенская. Что люди скажут?
— А мне плевать, что скажут, — отрезал Вадим. — Я её люблю. Она настоящая, мама. Не то что ваши городские куклы с пустыми глазами.
Я замерла у раковины, вода текла по пальцам, холодная, а внутри всё кипело. Хотела ворваться, крикнуть: "Не нужна мне ваша милость!" — но ноги не шли. Только слушала, как Михаил Иванович кашлянул и добавил:
— Любовь — это хорошо, Вадим. Но жизнь — не сказка. Ей в городе тяжело будет, да и нам… неудобно.
Вадим встал — стул скрипнул, я услышала, как он шагает по комнате.
— А мне без неё тяжело. Вы хоть раз её послушайте, посмотрите на неё. Она не хуже ваших городских, она лучше. Честнее.
Я вернулась в комнату, держа стакан так крепко, что пальцы побледели — но я не замечала. Села, посмотрела на них — прямо, без страха.
— Я Вадима люблю, — сказала я тихо, но твёрдо. — И не за погоны его, не за город ваш. За него самого. Если вы против — я уйду. Но его не отдам.
Галина Петровна замолчала, глядя на меня, будто впервые увидела. Михаил Иванович крякнул, потёр усы. А потом она встала, подошла ко мне, положила руку на плечо — лёгкую, тёплую.
— Смотри-ка, какая бойкая, — сказала она, и в голосе её мелькнула улыбка. — А глаза-то чистые… Ладно, Вадим, твоя взяла. Пусть остаётся.
На следующий день они позвали меня гулять по городу. Галина Петровна взяла меня под руку, показывала улицы, рассказывала про молодость свою и Михаила Ивановича — как они в войну хлеб делили, как сына растили.
А вечером, когда мы вернулись, она достала альбом — старый, с потёртой обложкой. Показала фото Вадима маленького, смешного, с деревянным конём в руках.
— Он всегда упрямый был, — сказала она, глядя на меня с теплом. — А ты ему под стать. Может, и правда судьба ваша.
Михаил Иванович молчал, но потом, когда я подавала ему чай, буркнул:
— Работящая ты, Валентина. И не хнычешь. Это я уважаю.
Я улыбнулась, чувствуя, как камень с души падает. Они приняли меня — не сразу, не легко, но приняли. А Вадим смотрел на нас троих, и глаза его сияли, как солнце над рекой. И я поняла: это не просто любовь, это семья. Новая, настоящая, моя.
***
Прошёл год с того дня, как я впервые переступила порог дома родителей Вадима. Год, полный перемен, — как река, что то тихо течёт, то вдруг разливается, смывая всё старое.
Мы поженились в деревне, у нас на ферме, под открытым небом. Не было пышных платьев и оркестра — я в том же синем платье с цветами, а Вадим в своей форме, только без фуражки, с растрепанными ветром волосами.
Галина Петровна привезла из города кастрюлю горячего борща, а Михаил Иванович — бутылку настойки, крепкой, как его характер. Соседи собрались, коровы мычали за забором, и было в этом всём что-то настоящее, живое, от чего сердце пело.
После свадьбы мы остались в деревне.
Вадим перевёлся в местный гарнизон — не хотел уезжать далеко от родителей, да и я не рвалась в город. Дом мой старый мы починили: крышу перекрыли, крыльцо выровняли, стены побелили — теперь он стоит крепкий, как дуб у реки.
Вадим научился косить траву, хотя поначалу ругался, когда коса цеплялась за кочки, а я смеялась, глядя, как он, офицер, сражается с полем. Зато я научилась готовить его любимый суп с клёцками — Галина Петровна рецепт дала, строго наказав: "Не пересолить!"
Однажды осенью, когда листья падали золотым дождём, а воздух пах дымом от печей, Вадим пришёл с фермы позже обычного. Я сидела у окна, чистила картошку, когда услышала его шаги — тяжёлые, но быстрые. Дверь хлопнула, и он ввалился в дом, глаза горят, щёки красные от ветра.
— Валя, ты только послушай! — крикнул он, даже не сняв шинель. — Меня в звании повысили! Майор теперь, представляешь?
Я уронила нож в миску, вскочила, бросилась к нему. Обняла, чувствуя, как шерсть шинели колет щёку, а он смеётся, кружит меня по комнате, пока половицы не заскрипели.
— Майор мой! — говорю я, задыхаясь от радости. — Ну, заслужил же, заслужил! А я-то думаю, чего ты такой сияющий сегодня?
— Это ещё не всё, — он ставит меня на пол, смотрит серьёзно, но с улыбкой. — Родители приедут на выходные. Хотят отпраздновать. И… — он замялся, будто подбирал слова, — мама сказала, что ты ей как дочь теперь. А отец бурчал, что внуков пора бы.
Я замерла, чувствуя, как тепло разливается по груди. Внуков… Мы с Вадимом об этом говорили как-то ночью, шёпотом, под одеялом, но я боялась загадывать. А тут — его отец, суровый Михаил Иванович, сам заговорил. Слёзы защипали глаза, но я только кивнула и сказала:
— Пусть приезжают. Борщ сварю, как твоя мама любит. И… может, пора нам о детях подумать, а?
Он обнял меня снова, тихо, крепко, и я услышала, как он шепчет в волосы:
— Ты моё счастье, Валюш. Всё у нас будет.
В субботу приехали Галина Петровна и Михаил Иванович. Она привезла вязаный плед — тяжёлый, тёплый, с узором из ромашек, а он — ящик яблок, душистых, с красными боками.
Мы сидели за столом, ели борщ, пили настойку, смеялись. Галина Петровна рассказывала, как Вадим в детстве убегал на речку и возвращался весь в грязи, а Михаил Иванович вдруг сказал, глядя на меня:
— Хорошая ты, Валентина. Думал, не уживёшься с нами, а ты вон как… душу вложила. Спасибо тебе.
Я улыбнулась, чувствуя, как горло сжимается. А потом Галина Петровна взяла меня за руку, посмотрела долгим взглядом и добавила:
— Ты нас всех собрала, Валя. Семья теперь крепкая, настоящая. Живи долго, дочка, и нас с дедом береги.
Вадим сидел рядом, молчал, но я видела, как он сжал мою ладонь под столом — сильно, до дрожи. И я поняла: вот оно, счастье. Не громкое, не яркое, как в книгах, а тихое, тёплое, как молоко в ведре, как огонь в печи. Мы с Вадимом шли по жизни вместе, и теперь уже не только вдвоём — за нами стояла семья, большая, шумная, наша.
За окном темнело, ветер гнал листья по двору, а в доме пахло борщом и яблоками. Я посмотрела на Вадима, на его родителей, и подумала: "Всё правильно сложилось. Всё так, как должно быть".
И сердце моё, простое, деревенское, билось ровно, счастливо, зная, что впереди нас ждёт ещё много таких вечеров — полных любви, тепла и справедливого, честного счастья.