Найти в Дзене
MARY MI

Солнышко моё

Утренний туман ещё цеплялся за низину, где паслись коровы, а над деревней уже разливался золотистый свет. Настя стояла у плетня, придерживая рукой шаль, что сползала с плеч. Её русые волосы, собранные в косу, блестели, будто пшеница под солнцем. Она смотрела туда, где Вася, высокий, с выгоревшими на солнце кудрями, загонял стадо на луг. Его голос, низкий и мягкий, разносился над полем, подзывая коров: «Эй, Бурёнка, не отставай!» — Настя, ты чего опять к плетню прилипла? — раздался за спиной голос матери, Пелагеи. Она вытирала руки о фартук, стоя на крыльце. Лицо её, морщинистое, но всё ещё красивое, было строгим, а глаза — тревожными. — Не дело это, дочка. Отец увидит — ругаться будет. Настя обернулась, щёки её вспыхнули, словно маки в поле. — Да я просто… воздухом дышу, мама. Жарко в избе. — Воздухом она дышит, — Пелагея покачала головой, но голос смягчился. — Иди лучше курей покорми. А то отец с поля вернётся, спросит, что ты весь день делала. Настя кивнула, но ноги её будто приросл

Утренний туман ещё цеплялся за низину, где паслись коровы, а над деревней уже разливался золотистый свет. Настя стояла у плетня, придерживая рукой шаль, что сползала с плеч. Её русые волосы, собранные в косу, блестели, будто пшеница под солнцем.

Она смотрела туда, где Вася, высокий, с выгоревшими на солнце кудрями, загонял стадо на луг. Его голос, низкий и мягкий, разносился над полем, подзывая коров: «Эй, Бурёнка, не отставай!»

— Настя, ты чего опять к плетню прилипла? — раздался за спиной голос матери, Пелагеи. Она вытирала руки о фартук, стоя на крыльце. Лицо её, морщинистое, но всё ещё красивое, было строгим, а глаза — тревожными. — Не дело это, дочка. Отец увидит — ругаться будет.

Настя обернулась, щёки её вспыхнули, словно маки в поле.

— Да я просто… воздухом дышу, мама. Жарко в избе.

— Воздухом она дышит, — Пелагея покачала головой, но голос смягчился. — Иди лучше курей покорми. А то отец с поля вернётся, спросит, что ты весь день делала.

Настя кивнула, но ноги её будто приросли к земле. Она снова посмотрела на Васю. Он присел на корточки, поправляя верёвку на колокольчике у коровы, и что-то напевал — тихо, так, что слов не разобрать.

Сердце Насти сжалось, словно кто-то невидимый обнял её слишком крепко. «Солнышко моё», — подумала она, и от этой мысли стало тепло и больно одновременно.

***

Деревня Липовка жила по своим законам, будто время здесь замедлялось. Утро начиналось с пения петухов, днём женщины собирались у колодца, перетирая новости, а вечером, когда солнце садилось за лес, старики выходили на завалинку — курить самокрутки и вспоминать былое.

Здесь всё было знакомо: скрип калиток, запах свежескошенной травы, звон цепей у коровников. Но были и свои строгости. Девки не гуляли с парнями без благословения родителей, а свадьбы играли только после того, как отцы пожмут друг другу руки и договорятся о приданом. Настя знала эти обычаи с детства, но теперь они казались ей тяжёлыми, как камни на дне реки.

Её отец, Фёдор Иванович, был человеком суровым. Высокий, с густыми бровями и мозолистыми руками, он пах землёй и потом. Фёдор любил дочь, но его любовь была молчаливой, строгой. Он мечтал выдать Настю за кого-то из зажиточных — может, за сына мельника или за вдовца из соседней деревни, у которого было своё хозяйство.

Вася, пастух, в его планы не вписывался.

«Что он тебе даст? — говорил Фёдор, когда мать робко заговаривала о Васе. — Луг да песни свои? От песен сыт не будешь».

Вася был другим. Ему двадцать пять, но в деревне его всё ещё считали чужаком — он появился в Липовке три года назад, после того как его родная деревня сгорела в пожаре. Говорили, он потерял семью, но сам Вася об этом не рассказывал.

Он был молчалив, но не угрюм. Глаза его, серые, как осеннее небо, могли смеяться, а могли и заволакиваться тоской. Настя заметила это сразу, ещё когда он впервые пришёл к их двору за молоком.

Она тогда уронила подойник, а он, вместо того чтобы посмеяться, подхватил его и сказал: «Тяжёлый. Давай помогу». С тех пор её сердце не знало покоя.

На закате того дня Настя сидела на лавке у дома, вышивая узор на полотенце. Пальцы её двигались ловко, но мысли были далеко. Она вспоминала, как вчера Вася поймал её взгляд, когда гнал коров мимо их двора.

Он улыбнулся — так, что у Насти дыхание перехватило, — и подмигнул, будто знал её секрет.

«Что же делать? — думала она. — Отец не позволит… А я… я без него не могу».

В груди росла тоска, но за ней — упрямая надежда, словно росток, что пробивается сквозь камни.

Дверь скрипнула, и на крыльцо вышел Фёдор. Он снял картуз, вытер лоб платком и сел рядом. Настя замерла, игла застыла в воздухе.

— Дочка, — начал он, глядя куда-то в сторону, на яблони, что темнели в саду. — Слышал я, ты опять с пастухом этим… Васей… болтала.

Настя опустила глаза. Сердце заколотилось, но она заставила себя ответить спокойно:

— Не болтала я, батя. Просто… видела его. Он коров гнал.

Фёдор нахмурился, помолчал. Его пальцы теребили край картуза — привычка, выдававшая волнение.

— Ты мне не ври, Настя. Я ж вижу, как ты на него смотришь. А он на тебя. Не дело это. У него ни кола ни двора. Что он тебе даст? Жизнь в хлеву?

— Он добрый, батя, — голос Насти дрогнул. — И… работает. Не лентяй.

— Добрый! — Фёдор фыркнул, но в голосе не было злобы, только усталость. — Доброта детей не накормит. Я для тебя хочу лучшего, дочка. Чтоб не горбатилась, как мать твоя. Чтоб дом был, хозяйство.

Настя молчала. Ей хотелось крикнуть: «А я его люблю! Люблю, и всё тут!» — но слова застревали в горле. Она знала: отец не поймёт. Для него любовь — это не сердце, а расчёт. А как объяснить, что Вася — её солнышко, её свет в окошке? Что без него дни серые, как осенний дождь?

На следующий день деревня гудела: намечался праздник — день святого Ильи. Женщины пекли пироги, мужчины тащили столы на площадь, а девки украшали лентами берёзы у церкви. Настя помогала матери месить тесто, но мысли её были с Васей.

Она знала, что вечером он придёт на гулянья — пастухи всегда присоединялись к веселью после работы. «Увижу его, — думала она. — Хоть слово скажу… Хоть взгляну».

На площади горели костры, пахло дымом и свежим хлебом. Гармонь пела, девки водили хороводы, а парни подшучивали, подзадоривая друг друга. Настя надела своё лучшее платье — голубое, с вышивкой на подоле.

Она стояла у берёзы, делая вид, что поправляет ленты, но глаза её искали Васю. И вот он появился — в чистой рубахе, с кудрями, ещё влажными после умывания. Он шёл через толпу, и Настя почувствовала, как жар поднимается к щекам.

— Настя, — Вася остановился рядом, голос его был тихим, но тёплым, как летний вечер. — Ты сегодня… как цветок полевой. Красивая.

Она улыбнулась, но тут же опустила глаза, боясь, что кто-то заметит.

— Не говори так, Вася. Люди услышат.

— А что люди? — он шагнул ближе, и Настя уловила запах травы и солнца, что всегда был с ним. — Я правду говорю. Ты мне… как солнышко, Настя. С тобой светло.

Её сердце замерло. Она хотела ответить, но голос пропал. А потом… Потом она увидела отца. Фёдор стоял у костра, глядя на них. Его лицо было тёмным, как грозовая туча.

Ночь принесла ссору.

В избе было душно, лампа мигала, бросая тени на стены. Фёдор мерил шагами пол, а Пелагея сидела за столом, теребя край скатерти.

— Я сказал, не будет этого! — голос Фёдора гремел, но в нём чувствовалась боль. — Не для того я тебя растил, Настя, чтоб ты за пастухом бегала!

— Батя, я его люблю, — Настя впервые решилась сказать это вслух. Голос её дрожал, но глаза горели. — Он хороший. Он… он мне нужен.

— Нужен! — Фёдор хлопнул ладонью по столу. — А что дальше? Голодать с ним будешь? В хибаре жить?

Пелагея подняла голову, её голос был тихим, но твёрдым:

— Фёдор, послушай её. Она не ребёнок уже. Может, и правда… сердце её знает.

Фёдор замер, глядя на жену. Впервые за много лет он не нашёл, что ответить. А Настя… Настя вдруг поняла: мать на её стороне. Это придало ей сил.

Шли дни.

Фёдор молчал, но Насте больше не запрещал видеть Васю. А Вася… Он стал приходить к их двору — то дрова принести, то сено помочь убрать. Он не говорил много, но его дела говорили за него. И Фёдор смотрел на это, хмурился, но не прогонял.

Однажды вечером, когда солнце садилось, а небо пылало алым, Вася пришёл к дому. Он постучал в калитку и, увидев Фёдора, снял шапку.

— Фёдор Иванович, — начал он, и голос его был твёрд, хоть и дрожал слегка. — Я Настю люблю. И… хочу на ней жениться. Если позволите.

Фёдор долго молчал. Настя, стоя у крыльца, затаила дыхание. А потом отец кивнул — медленно, будто нехотя.

— Ладно, — сказал он. — Но если обидишь её, Васька… Сам знаешь.

Настя кинулась к Васе, обняла его, не сдерживая слёз. А он прошептал ей на ухо: «Солнышко моё». И в тот момент она знала: всё будет хорошо.

Деревня гудела, готовясь к свадьбе.

Пелагея пекла пироги, Фёдор чинил телегу, а Настя шила платье. И где-то в глубине души она чувствовала: её солнышко теперь всегда будет рядом. А Липовка… Липовка приняла их любовь, как принимает поле первый дождь — с радостью и теплом.

Свадьба в Липовке гремела до полуночи. Столы на площади ломились от угощений: пироги с капустой, мочёные яблоки, крынки с мёдом. Гармонь пела, девки хохотали, а старики, сидя на завалинке, подмигивали друг другу, вспоминая свои молодые годы.

Настя, в белом платье с вышитыми ромашками, кружилась с Васей под звёздами. Её щёки горели, а глаза сияли, как утренние росинки. Фёдор, хоть и хмурился по привычке, поднял чарку за молодых, и деревня взорвалась криками: «Горько!»

Но после праздника началась жизнь — настоящая, с её заботами и радостями. Настя с Васей поселились в маленькой избе на краю деревни. Домишко был старенький, с покосившейся верандой, но уютный. Вася сам чинил крышу, а Настя белила стены и вешала занавески, что мать дала в приданое.

Каждое утро начиналось одинаково: Вася вставал с первыми петухами, брал посох и уходил на луг, а Настя топила печь, ставила тесто и кормила кур.

Утро было морозным, трава у крыльца покрылась инеем. Настя, закутанная в платок, месила тесто, напевая что-то тихо, почти шёпотом. В окно заглядывало солнце, и лучи его плясали на деревянном столе, где лежали горкой яблоки. Дверь скрипнула, и вошла Пелагея с корзинкой яиц.

— Ох, Настя, ты всё поёшь? — улыбнулась мать, ставя корзину на лавку. — Как там твой Вася? Не ленится?

Настя рассмеялась, отряхивая руки от муки. Её лицо, чуть тронутое загаром, светилось.

— Да какой он лентяй, мама! Вчера до темноты сено в сарай таскал. Говорит, зимой коровам хватит.

Пелагея кивнула, но глаза её, тёплые, но цепкие, пробежались по избе. Она заметила, как аккуратно всё уложено: горшки на полке, вышитое полотенце у печи, даже пол чисто выметен.

— Молодец ты, дочка, — сказала она, присаживаясь. — Хозяйка настоящая. А то я боялась… Ну, знаешь, как отец наш ворчал. Думал, не потянете вы с Васей.

Настя опустила взгляд, пальцы её замерли над тестом. Она вспомнила те вечера, когда отец смотрел на Васю, как на пустое место. «Батя теперь смягчился, — подумала она. — Но всё равно… следит». Вслух же сказала:

— Мы справимся, мама. Вася… он старается. Для меня, для нас.

Пелагея вздохнула, будто хотела что-то добавить, но только махнула рукой.

— Ладно, дочка. Пойду я. Если что — приходи, не стесняйся. Мы с отцом всегда поможем.

***

Деревенский быт был простым, но требовал рук и сердца. Утром женщины собирались у колодца — брали воду, перекидывались новостями. Мужики уходили в поле или на покос, а к вечеру все сходились в своих дворах: кто дрова колол, кто скотину кормил.

В Липовке любили собираться вместе — то на посиделки, где девки пряли и пели, то на праздники, где старики рассказывали байки. Но были и свои строгости: лентяев не жаловали, а сплетни, как ветер, разносились от дома к дому.

Настя быстро втянулась в этот ритм. Она научилась доить корову, что Вася привёл в хозяйство, и даже спорила с ним, смеясь, как лучше солить огурцы. Но порой, стоя у печи или глядя в окно, она чувствовала тень тревоги.

«А что, если отец прав? — думала она. — Вдруг тяжело станет? Вдруг Вася устанет?»

Но стоило ему войти, с его улыбкой, пахнущей лугом, как все страхи таяли, словно иней под солнцем.

Однажды, в конце сентября, Вася вернулся с луга раньше обычного. Настя как раз чистила картошку у крыльца, когда он появился — без шапки, с растрёпанной шевелюрой и какой-то искрой в глазах.

— Насть, — позвал он, прислоняясь к забору. — Пойдём-ка со мной.

Она подняла голову, щурясь от солнца.

— Куда это? Ужин же готовить надо.

— Ужин подождёт, — Вася шагнул к ней, взял за руку. Пальцы его были тёплыми, шершавыми. — Хочу тебе кое-что показать.

Настя, хоть и ворчала для виду, пошла за ним. Они миновали луг, где паслись коровы, и вышли к реке. Там, у старой ивы, Вася остановился и показал на землю. Настя ахнула: перед ней лежала вырезанная из дерева фигурка — маленькая девушка с косой, в платье, таком же, как у неё на свадьбе.

— Это ты, — сказал Вася, и голос его дрогнул, будто он боялся, что она не поймёт. — Сделал… для тебя. Чтоб ты знала — ты моё солнышко. Всегда.

Настя взяла фигурку, провела пальцем по гладкому дереву. Глаза её защипали, и она, не сдержавшись, обняла его.

— Глупый ты, Вася… — прошептала она. — А я… я так тебя люблю.

Он засмеялся, прижимая её к себе, и в тот момент река, и небо, и вся Липовка будто замерли, благословляя их.

Но жизнь не была только радостью. Зима подкралась незаметно, с ветрами и снегом. Вася всё чаще уходил на заработки в соседнюю деревню — помогал чинить сараи, рубил дрова. Настя ждала его, глядя в окно, где метель рисовала узоры. Однажды вечером он вернулся хмурый, с пустыми руками.

— Что случилось? — Настя поставила перед ним миску с картошкой, но он только отмахнулся.

— Хозяин не заплатил, — буркнул Вася, глядя в пол. — Сказал, потом отдаст. А нам… нам бы муки купить.

Настя села рядом, взяла его руку. Её сердце сжалось, но она улыбнулась — мягко, как умела.

— Ничего, Вась. Прорвёмся. У нас картошка есть, куры несутся. А муку… я к матери схожу, попрошу.

Он посмотрел на неё, и в его глазах, серых, как зимнее небо, мелькнула благодарность.

— Как ты можешь так, Насть? — спросил он тихо. — Всё время… будто солнышко светишь. Даже когда туго.

— Потому что ты со мной, — ответила она просто. И в тот вечер, несмотря на холод за окном, в их избе было тепло.

Весной деревня ожила.

Мужики пахали поля, женщины сажали огороды, а дети носились по лугам, пугая кур. Настя с Васей тоже не сидели без дела: он чинил плетень, она копала грядки. Но теперь в их жизни было что-то новое — надежда. Настя узнала, что ждёт ребёнка, и эта новость, как весенний дождь, оживила всё вокруг.

Однажды, когда они сидели на крыльце, глядя на закат, Вася сказал:

— Насть, я вот думаю… Надо избу расширить. Для малыша. Чтоб места хватило.

Она кивнула, прижавшись к его плечу.

— Хватит, Вася. Нам всегда хватит. Лишь бы ты был рядом… моё солнышко.

И Липовка, с её скрипящими калитками, запахом трав и строгими обычаями, смотрела на них с улыбкой. Потому что любовь — она как река: течёт, несмотря ни на что, и делает мир светлее.

Весна в Липовке расцвела пышно: яблони усыпали дворы белыми лепестками, а поля зазеленели, будто кто-то разлил по ним изумрудную краску. Настя, с округлившимся животом, двигалась медленнее, но всё так же хлопотала по хозяйству.

Она полола грядки, кормила кур и пела — тихо, чтобы не спугнуть ту радость, что росла в ней вместе с ребёнком. Вася теперь возвращался с луга раньше, приносил то горсть земляники, то букет ромашек. Его серые глаза, когда он смотрел на Настю, светились так, что она невольно улыбалась, даже если день был тяжёлым.

Деревенский быт не останавливался. У колодца по утрам женщины всё так же судачили: кто-то хвалился новым телёнком, кто-то жаловался на дождливую погоду. Мужики собирались у кузни, обсуждали урожай, а к вечеру, когда солнце садилось, на завалинках звучали байки и смех.

Но в доме Насти и Васи теперь было своё время — размеренное, наполненное ожиданием. Они вместе чинили старую колыбель, что Пелагея отдала из своих запасов, и спорили, как назвать малыша. Настя хотела Катю, Вася — Мишу. «Поживём — увидим», — смеялись они.

Однажды июньским вечером, когда небо было розовым, как девичьи щёки, Настя сидела на крыльце, перебирая сушёные травы. Вася возился у сарая, мастерил скамейку — говорил, что хочет, чтоб у дома было место, где можно сидеть всей семьёй. Вдруг калитка скрипнула, и во двор вошёл Фёдор. Его широкие плечи чуть ссутулились, а в руках он нёс свёрток, завёрнутый в холстину.

— Настя, — буркнул он, остановившись в паре шагов. — Это тебе… Ну, и малому вашему.

Настя поднялась, вытирая руки о фартук. Глаза её удивлённо распахнулись, когда она развернула свёрток: там лежали крошечные пелёнки, сшитые аккуратно, с вышивкой по краям.

— Батя… — голос её дрогнул. — Ты ж… Это ты сам?

Фёдор кашлянул, глядя в сторону, на яблоню, что шелестела листвой.

— Мать помогала, — пробормотал он. — Но я… старался. Чтоб у внука моего всё как надо было.

Настя шагнула к нему, обняла, прижавшись щекой к его рубахе, пахнущей сеном и землёй. Фёдор замер, но потом неловко погладил её по голове.

— Не реви, дочка, — сказал он, и в голосе его, грубом, как кора, мелькнула теплота. — Ты ж теперь мать будешь. Сильная.

Она кивнула, вытирая слёзы, и в тот момент поняла: отец принял их с Васей. Не просто смирился, а по-настоящему принял.

Лето шло, и Настя всё чаще сидела у окна, глядя на дорогу, где Вася гнал коров. Её мысли кружились, как лепестки в ветре: о ребёнке, о будущем, о том, как изменилась их жизнь.

«А ведь я боялась, — думала она. — Боялась, что батя не простит, что Вася не справится. А теперь… Теперь всё как надо».

Но где-то в глубине души всё ещё дрожала ниточка страха: а вдруг что-то пойдёт не так? Вдруг зима будет суровой, вдруг хозяйство не потянут? Она гнала эти мысли, но они возвращались, как тени в сумерках.

Вася чувствовал её тревогу. Однажды, когда они лежали в темноте, слушая, как дождь стучит по крыше, он взял её руку и сказал:

— Насть, ты чего молчишь последнее время? Будто тучка над тобой.

Она повернулась к нему, вглядываясь в его лицо, едва видимое в свете луны.

— Боюсь я, Вася, — призналась она шёпотом. — За малыша боюсь. За нас. Хватит ли у нас сил?

Он помолчал, потом притянул её ближе, обнял так, будто хотел укрыть от всех бед.

— Хватит, Настя, — сказал он твёрдо. — Потому что мы вместе. А вместе… мы горы свернём. Ты — моё солнышко, а я… я твой дом. Всегда.

Она уткнулась в его плечо, и слёзы — лёгкие, очищающие — скатились по щекам. В ту ночь она спала спокойнее, чем когда-либо.

Ребёнок родился в августе, когда луга пахли мёдом, а звёзды над Липовкой горели ярче обычного. Девочка, крошечная, с тёмным пушком на голове, закричала так звонко, что Пелагея, помогавшая при родах, засмеялась: «Ох, эта горластая будет!» Назвали её Катей — Настя настояла, и Вася только улыбнулся, качая головой.

Деревня гудела, как улей. Соседки приносили то горшок каши, то пелёнки, то тёплые носочки, связанные их руками. Даже старуха Марфа, что редко выходила из своей избёнки, притащила корзину яблок и пробурчала: «Растите здоровыми». Фёдор, увидев внучку, долго молчал, а потом, взяв её на руки, сказал:

— Ну, Катя… Ты, видать, в мать пошла. Такая же… светлая.

Настя смотрела на отца, на Васю, на дочку, и в груди её разливалось тепло, как от июльского солнца. Она вспомнила, как год назад стояла у плетня, боясь даже мечтать о таком счастье. А теперь… Теперь её мир был полон.

Прошёл год.

Липовка жила своей жизнью: петухи пели, колодец скрипел, дети бегали по лугам. Настя с Васей растили Катю, которая уже топала по избе, хватаясь за всё, что попадалось под руку.

Вася расширил дом — добавил комнатку, где теперь стояла колыбель и сундук с приданым. Настя научилась печь пироги не хуже Пелагеи, а ещё завела огород, где росли тыквы, такие огромные, что Фёдор только диву давался.

Однажды осенью, когда листья горели золотом, Настя с Васей сидели на той самой скамейке у дома. Катюша спала в колыбели, а вечер был тихим, тёплым, будто лето решило задержаться. Вася взял Настю за руку, переплёл их пальцы.

— Знаешь, Насть, — сказал он, глядя на закат. — Я ведь думал, что после пожара… ну, после всего… у меня ничего не будет. А теперь у меня ты. И Катя. И этот дом. Будто… будто жизнь мне второй шанс дала.

Настя улыбнулась, прижалась к нему. Её сердце билось ровно, спокойно.

— А я думала, что батя мне жизнь сломает, — призналась она. — А он… Он теперь Катю на руках носит. И тебя уважает, Вася. Видел, как он вчера с тобой про сено говорил? Как с равным.

Вася засмеялся, и смех его был лёгким, как ветер.

— Ну, значит, мы своё солнышко сберегли, да?

— Сберегли, — кивнула она. — И ещё сбережём. Для Кати. Для нас.

Они замолчали, глядя, как небо темнеет, а звёзды зажигаются одна за другой. Липовка дышала вокруг них — скрипом калиток, шорохом листвы, далёким лаем собак. И в этом дыхании была их жизнь — простая, но полная, как река в половодье.

Катя росла, и с ней росла их любовь. Фёдор стал мягче, Пелагея — счастливее, а Вася с Настей научились держать друг друга крепче, даже когда ветер дул в лицо.

И каждый вечер, когда солнце садилось, Настя смотрела на Васю и думала: «Моё солнышко». А он, ловя её взгляд, отвечал тем же — без слов, но так ясно, что сердце пело.

Липовка знала их историю. И, как всякая деревня, хранила её в своих полях, в запахе трав, в тепле очагов. Потому что любовь — она сильнее страхов, сильнее зимы, сильнее всего. Она — как солнце: всегда возвращается, чтобы согреть.

Откройте для себя новое