Жил-был человечек за забором. И так уверенно озвучивал своё мнение, что за ним начинали повторять все. Кто из великих не попадал в поле зрения этого господина и не был удостоен его критики?
Читайте рассказ из классики «Человечек за забором» Константина Коровина, в котором автор рассуждает о «голосе общественного мнения» сквозь призму своих воспоминаний.
Примерное время чтения – 5 минут.
В России — в нашей прежней России — было одно странное явление, изумлявшее меня с ранних лет... Это было — как бы сказать? — какое-то особое «общественное мнение». Я его слышал постоянно — этот торжествующий голос «общественного мнения», и он казался мне голосом какого-то маленького и противного человечка за забором... Жил человечек где-то там, за забором, и таким уверенным голоском коротко и определённо говорил своё мнение, а за ним, как попугаи, повторяли все, и начинали кричать газеты.
Эта российская странность была поистине особенная и отвратительная.
Но откуда брался этот господин из-за забора, с уверенным голоском?
Н. А. Римский-Корсаков создаёт свои чудесные оперы — «Снегурочку», «Псковитянку», «Садко»...
— Не годится, — говорил человек за забором, — не нужно, плохо...
И опер не ставят. Комитет Императорского театра находит их «неподходящими». Пусть ставит их в своём частном театре Савва Мамонтов. Голос за забором твердит: «Не годится...»
За ним тараторят попугаи: «Мамонтов зря деньги тратит, купец не солидный».
Вот уж и министр Витте заявляет Савве Ивановичу: «Что же вы театры держите? Несерьёзное дело, не к лицу вам, как председателю правления железной дороги, заниматься увеселениями».
Другие примеры: Чехов, Антон Павлович, писатель глубокий. А господин за забором сказал:
— Лавочник!
Или вот Левитан — поэт пейзажа русского, подлинный художник, мастер, а тот же голосок шепотком на ухо:
— Жид.
И пошла сплетня: и школы-то Левитан не кончил, и пейзажи-то Левитана не пейзажи, а так, какие-то цветные штаны (остроумно, лучше не придумать!).
Да разве один Левитан? И Головин, и аз грешный тоже «не годились». Человечек за забором отрезал:
— Декаденты.
И поехало. А что такое «декаденты» — неизвестно. Новое, уничижительное. Вот и крестил им человечек кого попало. А когда приехал в Москву Врубель, так прямо завыли: «Декадентщина, спасите, страна гибнет!» — Суворин, Грингмут, «Русские ведомости» — все хором...
Видно, человек за забором вовсю работал.
А вот и Шаляпин. Поёт он в Частной опере — ставят для него «Псковитянку», «Хованщину», «Моцарта и Сальери», «Опричника», «Рогнеду». Но голос за забором хихикает:
— Пьёт Шаляпин...
Лишь бы выдумать ему что-нибудь своё — позлее, попошлее, погаже, ведь он всё знает, всё понимает...
И кому кадил он, этот человечек, кому угождал — неизвестно. Но деятельность его была плодовита. Он поселял в порожних головах многих злобу, и она отравляла ядовитой слюной всех и вся...
Когда я поступил художником в Императорский театр, господин за забором оказался тут как тут. При первых же моих оперных и балетных постановках на меня полились, как из ушата, помои, в расчёте на поддержку «общественного мнения». Газеты хором неистовствовали: «Декадентство, импрессионизм на сцене Императорских театров». «Позор и невежество на образцовой сцене», — писал Карл-Амалия-Грингмут, а за ним остальные газеты. «Новое время» и «Русские ведомости» заодно с «Московскими». Красота! Человечек за забором работал.
А в театре лица артистов были унылы. Малый театр волновался, балетные рвали на себе новые туники. Не нравились «декадентские» костюмы. Плакали, падали в обморок...
Артист Южин в «Отелло», по укоренившейся традиции, выходил в цветном кафтане с золотыми позументами и почему-то в ярко-красных гамашах — похож был на гуся лапчатого. Я попросил его изменить цвет гамашей. Он обиделся, а успокоился только тогда, когда я заявил:
— У Сальвини — белые, как же вам в красных?
Поверивши, он долго жал мне руку:
— Пожалуй, вы правы, но все так против... «Все» — вот оно, «общественное мнение».
Вспоминаю я ещё случай. В Большом театре в «Демоне» Рубинштейна грузинам почему-то полагалось быть в турецких фесках, и назывались они «бершовцами», по имени Бершова, заведующего постановочной частью.
Бершов, мужчина был «сурьёзный», из военных. На репетициях держал себя как брандмайор на пожарах и, осматривая новую постановку, выкрикивал: «Декоратора на сцену!» Декораторы выходили из-за кулис, опустивши голову, попарно. Было похоже на выход пленных в «Аиде», на гневные очи победителя:
— Отблековать повеселей, — кричал Бершов. — В небо лазури поддай!..
Он был в вицмундире, в белом галстухе, при орденах, и расторопностью хотел понравиться Теляковскому, новому директору. Но произошёл случай, который его расстроил навсегда. В этом случае повинен я.
Неизвестно с какой стати в постановке «Руслан и Людмила» в пещере Финна ставили большой глобус, тот же, что и в первой картине «Фауста».
Придя в Большой театр на репетицию «Руслана», я позвал Бершова и спросил его:
— Кто такой Финн и почему у него в пещере глобус?
Бершов только посмотрел на меня стеклянными глазами, а машинист, которого звали Карлушка, ответил за него:
— Глобус ставят Финну, потому он волшебник-с, как и Фауст.
— Уберите со сцены глобус, — сказал я рабочему-бутафору.
Когда бутафоры уносили глобус, артисты, хор, режиссёры смотрели на меня и на глобус с боязливым удивлением и любопытством. Потом шёпотом говорили, что, пожалуй, верно, глобус ни при чём у Финна. А режиссёры из молодых, окрылённые моей смелостью, доказывали, что и при Фаусте не было глобусов. Перестали ставить глобус и в лабораторию Фауста.
Но человечек за забором продолжал работать. И вот «Русские ведомости», профессорская газета, с апломбом поставила точку над i — воспользовалась первым поводом для уличения меня в полном невежестве.
Дело было так. При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ и писал этюды в горах по Военно-Грузинской дороге. Эскизы мои изображали серые огромные глыбы гор ночью: скалы, ущелья, — где Синодал видит Демона и умирает, сражённый пулей осетина...
Мне хотелось сделать мрачными теснины ущелья и согласовать пейзаж с фантастической фигурой Демона, которого так мастерски исполнял Шаляпин. Высокую фигуру Шаляпина я старался всеми способами сделать ещё выше. И, действительно, артист в моём гриме, на фоне такого пейзажа, казался зловеще-величественным и торжественным.
Тогда-то «Русские ведомости» и написали свою злостную критику: «На постановку "Демона" тратятся казной деньги, на Кавказ посылается художник Коровин, а он даже не удосужился прочесть поэму нашего гениального поэта Лермонтова. В поэме "Демон" слуга обращается к князю Синодалу:
Здесь я под чинарой
Бурку разложу
И, уснув, во сне Тамару
Узришь ты свою...
А Коровин чинары не изобразил. "Какая дерзость так относиться к величайшему поэту земли русской! Вот какое невежество приходится терпеть от новых управителей образцового театра..."».
Конечно, всё это было чистейшим вздором: денег на поездку я не брал, а ездил на свой счёт. Но дело не в этом. Ошеломил меня больше всего упрёк в незнании Лермонтова, и я написал в редакцию «Русских ведомостей» письмо, в котором выражал своё удивление и огорчение... Как могла профессорская газета принять вышеприведённые вирши оперного либреттиста за поэму Лермонтова? Тогда приехал ко мне Н. Е. Эфрос и просил забыть эту «ошибку».
Однако «Русское слово», к великому конфузу «Русских ведомостей», письмо моё напечатало.
А вслед затем получил я повестку, приглашающую меня в отдел Министерства внутренних дел...
Во дворе большого дома, напротив Страстного монастыря, — крыльцо. Звоню. Дверь открывает жандарм. Я показываю ему повестку.
— Пожалуйте, — говорит жандарм и ведёт меня по коридору, по обе стороны которого — двери; одна из них отперта, и в комнате сидит дама в глубоком трауре, а перед ней жандармы роются в чемоданах.
В конце коридора мне показали на дверь:
— Пожалуйте!
Я вошёл в большую комнату. Ковёр, письменный стол. Прекрасно одетый господин с баками встаёт из-за стола, с любезной и сладкой улыбкой рассыпается в приветствиях.
— Очень рад, ну вот, Константин Алексеевич, так-с!
— Я получил от вас повестку, — начинаю я.
— Ну да. Так-с. Но это не я писал. Пустяки-с. Маленькая о вас справочка из Петербурга. Вы так нашумели, все газеты кричат. Вот, например, статья Алексея Павловича Ленского...
И он сделал серьёзное лицо.
— Вы ведь знаете Александра Павловича? Артист Божьей милостью. Как играет. Боже мой! Я, знаете, плачу. И вот он — тоже. Карл Фёдорович Вальц, маг и волшебник — тоже... Согласитесь! Ах, что ж это я? Садитесь, пожалуйста...
— Так вот, — продолжал он, — от вас нужно нам маленькое разъяснение... Сигары курите?
И он пододвинул мне серебряный ящик с сигарами и сам закурил. «Какой любезный человек, — подумал я. — Как расчёсан, какая приветливость! Приятный господин!» А в голове мелькнуло: «Не этот ли и есть человек за забором?».
— Нам нужно от вас, Константин Алексеевич, — как ни в чём не бывало, заговорил он опять, — узнать...
Тут он многозначительно запнулся и затем медленно докончил:
— Какая разница между импрессионизмом и со-циа-лизмом?
По правде сказать, я не знал, что такое социализм, а импрессионистами мы, художники, называли отличных французских мастеров, писавших с натуры красками, полными жизненной правды и радости. Знал я, конечно, также про существование разных социальных учений, но никак не подозревал, что между тем и другим есть что-нибудь общее.
Так я приблизительно и ответил.
— Ну вот, так и запишем, — сказал мой собеседник и стал писать.
— А, скажите, — обратился он ко мне опять, — почему импрессионизм явился как раз в одно время с социализмом?
Я ответил: «Не знаю». И с досады пошутил:
— Впрочем, может быть, открытие Пастером сыворотки от укуса бешеных собак как раз совпадает с днём вашей свадьбы? Почему бы?
— Так-с, — ответил он. — Но я бы просил вас быть искреннее. Он встал и быстро зашагал взад и вперёд по комнате. — Я тут ни при чём, — повторил он. — Но вот-с, запросец из Петербурга. Согласитесь, могут быть осложнения. Вам это не будет приятно.
— Что же это: допрос? — осведомился я.
— Ну, допрос, не допрос, а... разъяснение. Вот видите, и «Русские ведомости» — тоже. Даже они-с, согласитесь! И весь театр, и Грингмут. Согласитесь! Ленский — тоже. Вот что-с. Прошу вас, к завтрашнему утру приготовьте в письменной форме ваше определение импрессионизма и социализма и принесите мне. Напишите кратко, по вашему разумению. Ну-с, а теперь до свиданья. На дорожку сигару? Отличная сигара, кого-нибудь угостите.
Теляковский, бывший уже управляющим Императорских театров, когда я рассказал ему об этом допросе, посмотрел на меня своими серыми солдатскими глазами и сказал:
— Вот оно понимание красоты и искусства!
Он добавил:
— Подождите, я сейчас оденусь. Поедемте вместе.
В зале дома генерал-губернатора к нам вышел Великий князь Сергей Александрович, высокий, бледный, больной. Теляковский говорил с ним по-английски. Великий князь обратился ко мне:
— Вы вошли в театр, где было болото интриг, рутина, и, конечно, вызвали зависть прежних. Ничего не отвечайте в министерство.
Через день ко мне приехал какой-то репортёр и привёз статью для «Московских ведомостей», написанную репортёром в защиту моего направления. Эту чью-то статью я должен был подписать, якобы в своё «разъяснение».
Я оставил статью у себя для просмотра — против чего долго возражал репортёр, — а наутро послал её через нотариуса в редакцию «Московских ведомостей», с просьбой не писать от моего имени провокаторских статей.
Репортёр примчался ко мне взволнованный и, горячась, объяснил, что писал статью он по указанию самого Грингмута.
— Не шутите с Грингмутом, вы его не знаете. О, разве возможно! Это столп! Патриот! С кем вы спорите, берегитесь!
«Вот он милый человечек за забором», — подумал я опять.
А милый человечек всё продолжал работать, неустанно хлопотал, развернулся вовсю: лгал, клеветал, доносил, всё знал и жил, вероятно, неплохо. И поклонников у него была уйма...
Ах, как скучно на свете, на прекрасной земле нашей, от этого человечка за забором!
Ещё больше Чтива: chtivo.spb.ru