В первых двух частях монолога от первого лица (коим является легендарный питерский поэт и общественный деятель Николай Браун-младший) говорилось больше о родителях героя повествования.
Сегодня рассказ о становлении жизненной позиции, молодости и круге общения героя, о великой Анне Андреевне Ахматовой, голос которой живет в "Музее голосов" Брауна.
С Христом сочетаюсь!
Итак, у советских поэтов Брауна и Комиссаровой, при всей сложности их судеб, сын вырос убежденным антисоветчиком, антикоммунистом. Хуже того, в советское атеистическое время — православным. Может возникнуть естественный вопрос: почему?
Постараюсь ответить. Родители мои были, конечно, советскими поэтами. Но мои крестные не принимали советскую власть с ее расстрелами, грабежами, хамством. Я был тайно крещен бабушкой Павлой Семеновной семилетним, в 1945-м году, в церкви на проспекте Непокоренных.
Я помню, как ходил вокруг купели, и батюшка меня спрашивал: «Отрицаешься ли Сатаны? Сочетаешься ли со Христом?» — и я, как полагается, сначала три раза отвечал: «Отрицаюсь», а затем трижды: «Сочетаюсь».
У бабушки Павлы на нашей кухне на канале Грибоедова, 9, в квартире 128, перед образком всегда горела негасимая лампада. На нее однажды случайно наткнулся писатель Фадеев, войдя в нашу дверь — открытую, поскольку его ждали. Я стоял в коридоре, он меня не видел. И Александр Александрович осенил себя таким маленьким крестиком. Председателю правления Союза писателей, конечно, это было непозволительно, но душа-то просила...
К борьбе за дело Ленина - не готов!
Конечно, и в нашей стране и в роду Браунов было трагическое разделение между старшим поколением, дедов и бабок, и поколением родителей. Оно навязывалось партией и властью, требующими отречься от старого мира. Но ведь настоящая Россия была именно тогда - до 1917 года. Как же можно ее забыть и от нее отказаться?
Осознание выбора для себя «другого пути» пришло рано. Еще в школе. Я учился в 222-й школе, знаменитой Петришуле. В ней традиции сохранялись еще от кадетских училищ. Обучение было раздельное, одни мальчишки.
Старшие нам поясняли, какой должна быть жизнь, стукачество жестоко каралось. Драки — только на кулаках, до первой крови, лежачего бить нельзя. Презирались воровство... и пионерские галстуки. «Красную селедку» носить вне школы было «западло», но на уроки приходилось волей-неволей повязывать.
У меня сохранился «Отпускной билет пионера», в шапке которого надпись: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!» Сегодня многие просто не поверят, что был такой документ.
Летом останавливают дядечки в орденах: «Пионер?» — «Пионер». — «Отпускной билет есть? Покажи». Читают: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!» И я должен ответить: «Всегда готов!» И салют пионерский отдать. А я руку не поднимаю. Потом поднимаю не так, как следует. «Нет, не так. Повтори. А где галстук?» — «В кармане». — «Почему в кармане?» Начинаешь выкручиваться: «Чтобы не порвать и не испачкать»…
Не инакомыслящий, а мыслящий
Я очень рано начал понимать, что вся наша действительность пропитана ложью. Мне матушка дает с собой бутерброды, а я вижу на перемене десятки голодных глаз: «Дай кусочек!» И я отламываю себе кусочек, а всё остальное, конечно, раздаю.
«Если мы живем в такой замечательной стране, то почему у нас есть голодные?
Если мы победили в такой войне, то почему всего боимся?»
Эти вопросы я пытался задавать старшим, в том числе писателям. Чаще всего слышал: «Ты, мальчик, иди и об этом никогда не спрашивай!» Полным ходом шло оболванивание, "окоммунячивание" народа.
Люди не желали помнить своего прошлого, не желали слышать о своем происхождении. Жили под лозунгами 1 мая, 7 ноября, не понимая фальши и двуличности. Власть можно выбирать? Да, но ты голосуй, как все. А как же иначе? «Народ и партия едины!» Но ведь это были ложь и трусость, основанные на стукачестве.
Я продолжал задавать вопросы, сомневаться. И по мере взросления стал делать собственные выводы, обобщения. Я всегда, и во время следствия, когда меня обвиняли в инакомыслии, говорил:
«Я не инакомыслящий, я мыслящий»
Это ведь куда опаснее, чем инакомыслящий!
Скажу, не тая, что своим мыслительным путем я пошел очень рано! И даже перефразировал известное латинское изречение:
«Когито, ерго сум» (Мыслю — следовательно существую)
на свой антисоветский лад:
«Инкогнито, ерго сум» (Мыслю скрытно — следовательно, существую)
Впрочем, своих взглядов и убеждений я не прятал.
Себя цитировать не совсем корректно, но в моей песне "В граде святого Петра" есть такие строки:
Не носил я портретов христовых врагов на параде,
Не кричал у трибун октябрю с первомаем «Ура»
Так что, если и мыслил скрытно, то действовал - в открытую.
Пройдемся по Халтурина, свернем на Гриневицкого...
Топонимика улиц города под псевдонимом «Ленинград», где происходили события начальных двадцати двух лет моей жизни, окружала меня именами цареубийц и террористов-революционеров.
Окна 5-го этажа нашей квартиры выходили на улицу цареубийцы Перовской, рядом пролегали улицы Желябова и Халтурина, неподалеку от храма Спаса на Крови был мост цареубийцы Гриневицкого.
Напротив этих окон я и появился на свет в бывшем Императорском госпитале, а полвека спустя мне суждено было очищать наш город от бесчестящих его клейм имен преступников.
С помощью моих сподвижников по монархическим и казачьим организациям была проведена огромная работа, собраны многие тысячи подписей, написаны сотни статей и писем с целью вернуть городу историческое имя, что и произошло в славный осенний день, который не забуду никогда. Было 6 сентября 1991-го.
Бокс, акробатика, парашютизм
Но я опять забежал далеко вперед в хронологии своего рассказа. Вернемся в 50-е-60-е годы, когда проходило становление моей жизненной позиции и характера. Впору ответить на вопрос: чем же все-таки я занимался до года 1969-го, то есть до ареста, разделившего жизнь на две части - "До" и "После"?
Коротко: спортом, поэтическими переводами, собиранием моего «Музея голосов» поэтов и писателей.
В ДОСААФе я занимался парашютным спортом. Боксом — в Доме Советской армии рядом с Зимним стадионом. Еще прыжками в воду с вышки — в бассейне имени Лесгафта.
Но занятия акробатикой и воздушной гимнастикой стали главными, благо тренировочный зал был напротив моего дома, через улицу, в здании бывшей Шведской церкви, а занятия вели опытные тренеры, чемпионы страны. Там имелись все гимнастические снаряды, трапеции, страховочные пояса-лонжи.
Цирковые звали с собой
Обычной разминкой были "рондат — фляк — сальто". В моей 222-й школе наши выступления секции акробатов в актовом зале были главным номером любого праздника. Я имел спортивные разряды. Тренируясь несколько раз в неделю, всерьез увлекся цирковыми трюками. Благодаря уверенности в своих силах, заключал и выигрывал рискованные пари.
Не вдаваясь в подробности, приведу пример: делал комплекс упражнений без какой-либо страховки на стреле парашютной вышки в парке ЦПКиО, высотой 50 метров. Сейчас бы никому не посоветовал повторять мои подвиги. Тогда же кровь кипела, и уверенности в успехе рискованного мероприятия было хоть отбавляй.
У меня было много друзей, цирковых. Они убеждали, мол, давай к нам. Полеты под куполом, жонглирование, силовые номера - это же твое! Но от заманчивых предложений связать судьбу с цирком отказался.
Дипломированный распространитель там- и самиздата
В 1962-м закончил институт культуры по специальности «культурно-просветительная работа». В комсомоле и партии не состоял — не по случайности, а по убеждениям.
Работал в Доме культуры им. 1-й пятилетки (рядом с Мариинским театром), в упомянутом ЦПКиО, в Лужском областном доме культуры, консультантом-библиографом в Ленкниге и в «Клубе любителей поэзии».
Культурно-просветительную работу я понимал также как обязанность распространения там- и самиздата. Поэтическими переводами занялся с начала 1960-х, увлекшись языками, — переводил с немецкого, английского, финского, литовского, польского. Мне нравилось, что чужие произведения, оставаясь переложениями, становились вполне русскими стихами.
Мои переводы из Фридриха Гёльдерлина, немецкого классика ХIХ века, который вдохновлялся идеалами античности, оказались настолько удачными, что опытные переводчики-германисты приглашали в свою команду. Переводы я опубликовал под псевдонимом Николай Бороздин (так я подписывал всё, что печатал в советское время). О публикации моих собственных произведений, по идеологическим причинам, речи не могло быть.
И Роберт Фрост меня заметил...
В 1962 году Россию посетил выдающийся поэт Америки Роберт Фрост, который побывал в Пушкинском Доме, и после своего выступления уделил продолжительное время беседе на литературные темы с молодым автором, которым я тогда являлся. К встрече я основательно подготовился.
Девяностолетнего поэта, который родился в Сан-Франциско у Русского холма, сопровождал университетский профессор-славист Фрэнклин Рив, знающий русский язык, благодаря чему разговор со стороны Фроста вышел образным, ироничным, показал глубину его суждений, многолетний интерес к истории России и ее писателям и поэтам, в том числе эмигрантам. Он не обходил острых современных, в частности, политических тем, в его шутках был природный юмор.
Он подарил мне книги, поставив условием, что я обязательно переведу его стихи и пришлю переводы. А для моей фонотеки голосов подарил две своих пластинки. Здесь надо пояснить, что от поэтов нашего города Роберта Фроста принимал Браун-старший, который возглавлял секцию поэтов Союза писателей.
А я в это время, в связи с намерениями продолжать переводы, уже имел некоторые статьи и две-три книги на эти темы, да еще интересовался русской зарубежной печатью. Потому и пригодился Брауну-старшему для литературной беседы с приезжим гостем высокого ранга.
Вскоре Фрэнклин Рив прислал нам изданную им книгу «Роберт Фрост в России».
Когда отказ в публикации - в радость
А в 1967 году я встретился с впервые посетившим наш город американским поэтом Стенли Кьюницем, пулитцеровским лауреатом, с обсуждением, по его желанию, возможных путей современной поэзии. Вручив мне книгу «Selected Poems» («Избранные стихи»), он выразил пожелание увидеть в печати свои стихи, переведенные мной, в московском журнале «Иностранная литература».
Переводы, видимо, надежды оправдали, поскольку были одобрены и в августе 1968 года набраны в упомянутом московском журнале. Звонок из редакции был с извинениями: журнал, к сожалению, вынужден снять мои переводы из-за политических выступлений Кьюница против подавления советскими танками свобод в ЧССР.
Удивительно, но "отказной" звонок меня обрадовал — я узнал, что позиция Кьюница полностью совпадает с моей.
Фирменная перечеркнутая "А" от Ахматовой
В 1960-е мне удалось собрать редкую фонотеку авторского чтения стихов, включая перезаписи с уцелевших восковых валиков 1920-х годов, которая пополнялась записями современных авторов. Я многократно посещал Анну Андреевну Ахматову, не раз приглашал ее, проживавшую в том же доме, где и я, на Петроградской стороне, на улице Широкой (Ленина), 34 (таков почтовый адрес), к себе для записи на магнитофон.
Сначала я записал в ее авторском чтении «Реквием». Самому процессу записи соответствовало состояние вдохновенное и сосредоточенное, а наше общение было непринужденным и вполне доверительным. Зарубежное издание запрещенной поэмы я получил нелегально в 1964 году (через несколько месяцев после его выхода в свет), через финскую «границу на замке», с помощью моих "несоветских" друзей.
Когда я пришел с ним к Ахматовой, она была поражена тем, что я сумел получить книгу, изданную в Германии, в Мюнхене, в 1963 году, так скоро: «Как вам удалось достать?» Я рассказал и попросил, если это возможно, надписать ее мне. Ахматова сказала:
“Реквием” я никому не надписываю. Я не могу этого сделать, потому что “Реквием” уже является посвящением мужу и сыну.
Но, быть может, чтобы не обидеть меня отказом, сразу заметила, что на титульном листе не хватает дат написания поэмы, И восполнила этот пробел, сказав: «Не 1963-й, а…», и написала под заголовком: «1935–1940».
А наверху справа начертала характерную для нее букву «А», как бы перечеркнутую, что, по мнению графологов, указывает на черту самоограничения в характере…
Гиацинты для Царицы русского стиха
Во время записи Анна Андреевна сидела в кресле за журнальным столиком, на котором стоял металлический защитного цвета армейский микрофон, а чуть поодаль на подставке — магнитофон «Днепр-11» с железными пленочными кассетами. Когда я включил сделанную запись и авторское чтение зазвучало в полный голос, Анна Андреевна осталась довольна результатом, а я пережил необыкновенную радость!
На встречи, назначенные ею мне, я не приходил без цветов. Однажды весной – с синими горными ирисами, в другой раз – с королевскими нарциссами… Помню, войдя в ее комнату на первом этаже Дома творчества в Комарове с крупными голубыми гиацинтами, я услышал, что эти весенние цветы «в числе ее самых любимых».
Иногда наши встречи сопровождались взаимным чтением стихов. И я читал те стихи, которые не были известны некоторым моим друзьям или, например, моим родителям. В том числе и те, которые позже инкриминировались мне, как антисоветские, и были включены следствием в приговор.
Ее отзывы об этих стихах я запоминал, обдумывал их, чтобы учесть эти суждения в будущем. А она мне читала, в частности, большие отрывки из «Поэмы без героя», сопровождая чтение комментариями. Она увлеченно говорила о том, что в главах этой, важной для нее, поэмы «выражен сплав несовместимого и необъяснимого ни в какой форме, кроме иносказательной»…
Голос Поэта
Эту ее открытость и доверительность я считал большой честью для себя. Ведь обычным явлением в советской литературной среде в то время были замкнутость и подозрительность! У нас возникла договоренность о записи этой «Поэмы…», помешала простуда Ахматовой. Вскоре, после недолгого перерыва, работа шла над записью ее лирических стихов.
Она сразу сказала, что та подборка текстов, которую я приготовил для записи, «нам не пригодится», что она подготовила «свою программу», наиболее подходящую для возможной «будущей пластинки». Лирику она читала с молодым, неожиданным для меня задором. Каждое стихотворение воспринималось как неповторимое и глубинное переживание.
Можно сказать, звучание ахматовской речи захватывало, покоряло, драматический тембр этих неторопливо произносимых строк производил впечатление, сравнимое с эпосом — таково было тогда мое первое впечатление…
Перерыв на чай бывал по-деловому коротким и не отвлекал от поставленной задачи. Прослушивание готовых записей подтверждало, что они получились удачными – таково было впечатление взыскательного автора.
Дух блистательного Санкт-Петербурга
Как-то я пришел к ней еще с одним уникальным изданием: ее ранней поэмой «У самого моря» (издательство «Алконост», Петроград, 1921 год).
Ахматова была растрогана:
«Но откуда она у вас? Каким образом вам удалось приобрести этот раритет? Это сейчас большая редкость! У него же крохотный тираж!»
Я честно ответил Анна Андреевне, что эта задачка для меня была не самая сложная:
— «Если смог достать ваше мюнхенское издание, то раздобыть петроградское в родном городе для меня оказалось проще».
Анна Андреевна кивнула с улыбкой, затем взяла книгу, открыла и, слегка помедлив, написала на титульном листе: «Николаю Брауну (млад.) от всей души Ахматова 19 ноября 1964. Ленинград».
Чем , признаюсь, немало удивила: понятия «Ахматова» и «Ленинград» для меня тогда казались несовместимыми. Надо сказать, все мои близкие называли город «Питером», а у меня под стихами всегда стояло: «Санкт-Петербург», на что обратили внимание следователи в 1969-м, как на своего рода заклинание, «вызывание духа города».
Продолжение следует...