Когда в дом Антонины заколотили сразу в четыре руки, хозяйка уже не спала. Дурной сон снился ей нынче. Б.е.д.а зависла над Прокопьевкой, застыла в воздухе ледяной крупкой, осыпающейся с высоты небес на землю, покрывая всё искристыми кристалликами инея. Только вот был он не белоснежным, радующим глаз, а серым, словно пепел. Всё кругом заволокло предчувствием чего-то недоброго. Даже во сне Никитишна ощущала эту крадущуюся поступь невидимого зла. Она стояла одна-одинёшенька посреди поля, а к ней со всех сторон с неумолимой быстротой приближалась, окружая в кольцо, волна прожигающего до костей мороза. Там, где она проплывала, трава мгновенно скукоживалась, покрывалась тр.ау.рн.ым, как погребальный саван ме.рт.ве.ца, кружевом. Птица замерла на лету, упала обледеневшим комочком к ногам Антонины, её глаз свинцовым застывшим шариком смотрел на человека, словно вопрошая «За что?». Где-то в стороне, со стороны леса, завыли протяжно волки. Несколько пар горящих в сумраке глаз уставились на неё, Никитишна хотела сделать шаг назад, но не смогла – ноги окоченели, превратились в ледяные столпы. Глаза приближались, и вот уже Антонина смогла разобрать идущих к ней из леса существ. Только это были не волки. Младенцы с серой скукоженной кожей, покрытой складками, с раззявленными ртами, из которых стекала слюна, медленно ползли к ней, и в их глазах читалась радость и предвкушение голодного хищника при виде добычи. Баба Тоня закричала и проснулась.
На улице было ещё темно. В избе стоял жуткий холод, хотя накануне печь была протоплена и на дворе цвёл июль. На окне, у которого расположилась её кровать, образовались морозные узоры, как в зимнюю стужу. Вот только вместо дивной затейливой вязи на стекле отпечатались несколько детских ладошек, чьи сплетения пальчиков, сложившись в подобие древней шумерской клинописи, образовали некое письмо. Антонина всмотрелась в знаки, зашевелила губами, пытаясь унять сердце, мячиком прыгающее в груди, но глаза заволокло спросонья сонной пеленой и какой-то мутью, и она не могла разобрать смысла послания. Да и послание ли это? Никитишна поднялась с постели, дошла до Вариной кровати, укрыла девочку своим одеялом поверх внучкиного. Сама, зябко поёжившись, надела платье, повязала платок на волосы, накинула на плечи шаль, вернулась к окну. Узоры на стекле быстро таяли, исчезали, и вдруг, с необыкновенной ясностью, будто внезапно прозрев, Антонина сложила из чёрточек и штрихов слово «Апраксинья» и похолодела внутри…
***
- Мама, отчего так стыло в избе? Я замёрз, - четырёхлетний Ванюшка потянул за подол мать, блаженно улыбающуюся и взирающую отстранённым взглядом куда-то в стену. На руках у неё посапывал насытившийся младенец, выглядывающая из приспущенной с плеча рубахи налитая тугая грудь сочилась молоком.
Ванюшка заворожённо поглядел на то, что совсем недавно ещё всецело принадлежало ему, а прошлой весной появилась в их доме сморщенная, всё время орущая, девчонка, наречённая Любавой, и все привилегии Ванятки перешли ей. В то время он ещё нет-нет да и прикладывался к материнской груди, но стоило появиться Любавке, как матушка перестала допускать старшего до лакомства.
- Ещё чего, большой ужо, сколько можно титьку просить? – строго говаривала она, и Ванюшка обиженно сопя, отходил.
Да и не только в этом было дело, матушка и вовсе теперь про него будто забыла, всё с малой тетёшкается, с ним разве что перед сном перемолвится ласково, а так цельной день покрикивает, а то и подзатыльник отвесит, ежели сын капризничать вздумает. Тятька тот дома и не бывает почти, всё на реке пропадает, рыбу удит, на помещика трудится, поставляет тому к столу свежую рыбку круглый год. Матушка говорит, что то большая удача, ибо тятьке платили копеечку, у других и того нет. А они, де, не голодают. Вот только хозяйство всё на ней, на мамке, Ванюшка и рад бы помочь, да мал ещё, в руках силы нет.
Раз решил он на стол накрыть, матушку порадовать, да пока та до хлева вышла, взял ухват и потянул из печи чугунок с кашей. Разве мог он предположить, что тот таким тяжёлым окажется? Матушка-то всегда с лёгкостью вынимала посудину. Уронил он, в общем, тот чугунок, всю кашу по половикам размазал. Мать в избу, а он на полу сидит, ревёт, сопли размазывает, горячая каша дымится. Отругала его мать крепко, до вечера голодными сидеть пришлось, покуда она похлёбку не сготовила. Ванюшка сидел в углу, куда его отправила матушка, и, посасывая сухарик, исподлобья глядел, как кормит мать Любавку, взяв её из зыбки и уложив себе на колени. Любавка жадно, с наслаждением чмокала и кряхтела, уплетая его молоко, и Ванятка с каждой минутой ощущал в груди всё сильнее разгоравшуюся неприязнь. Он наблюдал за тем, как мать смотрит на младенца, как бережно прижимает к себе, баюкая и тетёшкая, и сердечко его сковывало злобой.
- Лучше б она не родилась! Или померла скорее! – воскликнул он в чувствах.
- Да что ты такое говоришь? – всплеснула мать свободной рукой, - Да разве можно эдак? Она же сестрёнка твоя! А ну, проси прощенья за такие слова!
Но Ванятка, стиснув крепче зубы, насупившись молчал, испепеляя взором и мать и Любавку.
- У, смотрит, как василиск, - сказала мать, - Да чего ж ты сердитый такой?
- Ты её больше любишь! – выкрикнул мальчик.
- Неправда. Я вас обоих крепко люблю. Просто Любавушка маленькая, вот и вожусь с ней больше, а ты у нас уже вон какой мужичок, помощник мне.
Но слова матери не смягчили Ванятку. Он отвернулся к стене и продолжил грызть ржаную корочку, отдающую кислым, а в светлой курчавой его головке зарождалась неясная пока, но явно ощутимая им, мысль – не надо им эту Любавку.
***
Иллюстрация - художник San'OK