Я по-прежнему верю в силу книги, верю, что человечество ещё внимательнее будет вчитываться в печатную строку. Ибо ничто не может заменить книгу, где всё основано на доверии к воображению читателя.
Вслух про себя (фрагменты автобиографии)
К существованию я приступил в 1905 году. Произошло это в слободе Покровской, ныне городе Энгельсе, что против Саратова на Волге, 10 июля по новому стилю.
У Маяковского есть такие известные строки: «Я родился, рос, кормили соской». Не пытаясь проводить какие-либо нескромные параллели, скажу, однако, что строки эти вполне применимы и ко мне. Я тоже рос, и меня также кормили соской. Правда, сперва была мама, потом кормилица, заменявшая маму, а затем соска, изображавшая кормилицу. Должен сконфуженно признаться, что к этому резиновому источнику иллюзий я очень пристрастился и лет до четырёх никак не мог отпасть от неё, беря тайком, без спросу, бутылочку с соской у появившегося к тому времени младшего братишки.
Затем соску заменил палец. Так была пройдена вся многоступенчатая система сосания. Но тут отец как-то растолковал мне, что сосать негигиенично, из пальца ничего путного не высосешь. Верность этому гигиеническому принципу я стремился сохранить всю жизнь. Это постепенно рождало неприязнь ко всему растяжимо-утешительному, суррогатному, пустышечному и слюнявому, с чем иной раз приходилось встречаться в жизни и в искусстве. Впоследствии это помогло определить те симпатии, которые привели меня к Маяковскому.
Учился я сперва в старой царской гимназии. Окончить её не успел. Но прикончить помог. И вместе с моими товарищами, вчерашними гимназистами, стал учиться в советской Единой трудовой школе.
Обуреваемый всех нас захватившей жаждой общественно-полезной деятельности, я стал работать в Покровской детской библиотеке-читальне, где ребята местных железнодорожников, рабочих костемольного завода и лесопилок, пристанских лодочников и грузчиков смогли впервые дорваться до книги. Мы напридумали всевозможные кружки — драматический, литературный, стали издавать рукописный журнал. Я был его редактором, художником, и, конечно, мне захотелось выступить и в качестве автора. Будучи не в силах противиться этому честолюбивому стремлению, я поместил на страницах нашего журнала за своей подписью стихи... теперь могу признаться, целиком списанные с настенного календаря, бесплатного приложения к журналу «Пробуждение».
Но о литературной работе в будущем я тогда и не помышлял. Мне нравились совсем иные занятия, меня влекли другие дела и профессии. Сначала я мечтал, как и многие мои пешие сверстники, сделаться извозчиком, так как автомобили и самолёты в то время обретались ещё за пределами мечты. Потом я помышлял стать кораблестроителем. Я мастерил модели волжских пароходов. Никаких пособий или хотя бы подходящих строительных материалов у меня в то время не было. В ход шли старые картонки из-под маминых шляп, спицы от зонтов, дощечки от сигарных ящиков, лучинки. Мы с братишкой ходили обляпанные клейстером, прирастая штанами к стульям или превращаясь в сиамских близнецов... Но это не остужало моего конструкторского энтузиазма. И об одном из моих пароходов, типа «Самолёт», названном мною «Добрыня Никитич», написали даже в местной газете. После этого я перестал завидовать своему уличному приятелю, который постоянно шатался у нас во дворе, что о нем уже «пропечатали» в газете. О нём действительно было однажды написано в нашей газете следующее: «Неизвестным вором у купца Ерохина похищены самовар и фуганок». Приятель мой вырезал это место из газеты, показывал всем нам и, подшучивая, сообщал доверительно: «Это про меня...»
Потом я решил стать натуралистом. Стал собирать гербарий. Пока дело касалось лютиков и ромашек, всё шло благополучно. Но я попробовал засушить в гербарии небольшую дыню, для чего положил её под папин матрац. Последствия были одинаково неприятны, как для дыни и матраца, так и для меня... Тогда я стал собирать коллекции жуков и бабочек. Изловив солидное количество бронзовок и жужелиц, я усыпил их эфиром и насадил на булавки. Но эфир, вероятно, был слабым или выдохся. И ночью вся коллекция у меня сбежала... Ещё день-другой потом окружающие, ложась спать, вскрикивали испуганно и вытаскивали из-под одеяла нечто жесткокрылое или перепончатокрылое. И увлечение моё угасло. Рос я медленно. В классе был чуть ли не самым маленьким. Ставили меня в последнюю пару, зато сажали на первую парту. Революция грянула тогда, когда зарубка на дверях столовой, где отмечали мой рост, дошла еле-еле до ста тридцати трёх сантиметров от полу. Остальные полметра моей длины я нарастил уже в новую эпоху. Думаю, что как раз эти полметра и были для меня во всех отношениях решающими.
Впрочем, если уточнить этапы роста, надо сказать о следующем происшествии. Незадолго до окончания школы второй ступени я угодил в страшную бурю на Волге. Неистовой силы ураган, вызванный внезапно обрушившимся на наш город циклоном, валил заборы, срывал крыши, выбрасывал баржи на берег, опрокидывал пустые товарные вагоны с железнодорожного полотна. На разбушевавшейся Волге перевернулась лодка-дощаник, на которой перевозили коз. Лодочники выбрались на плот, а козы начали захлёбываться. Мы с приятелем попробовали на моторной лодке спасти их. Коз мы не спасли, а меня с моим дружком спасали уже работники пристани. Промокли мы до костей, но тут же были высушены ветром.
В результате я поймал жестокую, жёлтую, тропическую малярию, эпидемию которой занесли войска, вернувшиеся тогда из Средней Азии после подавления басмачей.
Девять горячечных недель я плавал где-то между жизнью и смертью. Я был исколот шприцами, как святой Себастьян — стрелами. И когда наконец я смог опустить на пол с постели свои чудовищно отощавшие, голенастые, как у саранчука, ноги, я был потрясён: конечности мои ушли от меня куда-то далеко вниз, а потолок стал непривычно близок к моей макушке!
Меня всегда чрезвычайно занимал этот феномен — стремительный рост ребят за время болезни...
Впоследствии я даже попытался разработать на сей счёт некую гипотезу, вложив её в уста одного из героев повести «Дорогие мои мальчишки», историка и философа Валерки Черепашкина:
«По-моему, это потому так бывает, что, когда человек ходит, он может расти только в одну сторону — вверх, снизу ему пол мешает, а когда долго лежишь, то можно расти в обе стороны — и макушкой и пятками».
Не берусь здесь доказать правоту этой идеи, но, во всяком случае, когда я первый раз после болезни, страшно вытянувшийся и тонкий, как макаронина, выполз на улицу, те же самые приятели мои, которые обычно дразнили меня «карапузом» или «коротышкой», стали сбегаться ко мне, скрывая за насмешкой удивление и крича: «Дяденька! Достань воробышка!» А более остроумные подходили и, глядя на меня снизу вверх, осведомлялись: «Ну, как там, наверху, не холодно?»
С тех пор я уже, мне помнится, не рос, но и не укорачивался, как меня ни изводили дразнилками. Однако, кроме постоянно преследовавших меня с этого времени насмешек над моей длиной и худобой, жизнь отягчали ещё следующие обстоятельства. Я принадлежал к числу тех несчастных мальчиков, которых, попеременно сбивая с толку, окружающие называют «разносторонне одарёнными».
Раздираемый обнаруживающимися во мне, по мнению знакомых, способностями, я долго не знал, чем же мне следует заняться всерьёз. Художники находили у меня определённые склонности по их части, и я послушно учился рисованию и малевал, а когда был в последнем классе школы, то даже занимался параллельно в Саратовском художественно-практическом институте. Музыканты же утверждали, что у меня отличный слух и мягкое «туше», и я много лет терзал рояль и корябал слух окружающим, если верить, что таковой у них был. А тут ещё приехавший из голодного Петрограда учитель словесности А. Д. Суздалев, образованный и опытный педагог-энтузиаст, прочтя написанные мною по его заданию домашние сочинения, заявил напрямик моим родителям, что, чему бы меня ни учили, всё равно я, увы, в будущем стану литератором...
В 1923 году, окончив школу, я за хорошую общественную работу в библиотеке-читальне получил от обкома партии командировку в высшее учебное заведение по существовавшей тогда развёрстке. Я ехал в Москву, чувствуя, что уже далеко за плечами осталось детство, кончилось отрочество, начинается юность. Прощальные дразнилки провожавших меня друзей уже не задевали моего самолюбия.
Но не успел я сойти с поезда на московскую землю и выйти на площадь Павелецкого вокзала, как какой-то московский школьник, отбежав на всякий случай подальше, крикнул мне: «Длинный! Где проезд Неглинный?..» Это было первое, что я услышал в столице. Я утешил себя тем, что услышанная мною дразнилка — вопрос о какой-то московской улице — должна быть воспринята не иначе, как некое посвящение меня в москвичи.
Сдав вступительные экзамены, я начал учиться на математическом отделении физико-математического факультета Московского государственного университета, избрав по специальности аэродинамический цикл. Скажу сразу, что, несмотря на это мудрое обозначение, настоящий математик из меня не вышел...
Уже к третьему курсу меня неотвратимо потянуло писать. Желанию этому противостоять я не мог. Писать я учился в письмах домой. Я описывал в них Москву, которую в свободные от занятий часы исходил пешком вдоль и поперёк, от центра до пригородов. Я описывал новостройки и шествия, театры и стадионы, магазины и Зоопарк, выставки и музеи. Некоторые письма доходили до 28 страниц.
Потом выяснилось, что младший мой братишка Ося и его приятели берут у матери эти письма, перепечатывают их на машинке и помещают отрывки в местной газете, под заголовком: «Письма из Москвы». За это им в редакции что-то платят, они не отказываются, берут гонорар, ходят в кино и едят пирожные за моё здоровье. Тут я стал подумывать, что и сам бы мог позаботиться о своём здоровье, не препоручая это моим волжским друзьям.
...Но настоящее решение пришло иначе.
Я навсегда запомнил этот неистово морозный день с низко нависшим тяжёлым небом, к которому поднимались дымные столбы от костров, зажжённых на московских перекрёстках. Я был в траурной очереди у Колонного зала и дважды прошёл мимо гроба Ильича. На всю жизнь запомнил я этот скорбный день, заиндевевшие лица тысяч людей, дымное дыхание молчаливой толпы и потом надрывный плач заводских гудков над городом. Я так замёрз, что, когда стоял у Колонного в третий раз, упал, и красноармейцы отогрели меня у костра. Но когда я пришёл домой и окоченевшие мои пальцы настолько оттаяли, что могли держать ручку, я сел писать. Я писал всю ночь. Я писал для самого себя. Мне надо было найти слова, чтобы выразить всё то, что увидел я в этот день, заглянув в бездонную пропасть народного горя...
Может быть, в эту ночь я впервые по-настоящему захотел стать писателем.
Примерно через год я написал свой первый рассказ. То была пора бурно распространявшихся радиоувлечений. Мы мастерили самодельные приёмники и с сердцем, замирающим от восторга перед могуществом техники, слушали в эбонитовых наушниках размеренный диктант ТАСС: «Точччка... По буквам: Пётр, Анна, Роман, Иван, Жанна... Па-риж!..» И это казалось нам чудом. Рассказ я тоже посвятил радио. При этом я совершил ту сакраментальную ошибку, без которой не обходится обычно ни один начинающий. «Что же я буду писать про то, о чём все знают! —размышляет начинающий. — Нет! Я напишу про то, чего никто не знает и я в том числе... Вот это — другое дело!» И мой рассказ был посвящён американской жизни. Жил я в то время на Таганской площади, что, как известно, довольно далеко от Бродвея, английским языком тоже ещё не занимался. Но всё это меня нимало не смущало. Рассказ свой я назвал «Приёмник мистера Кисмиквика». Понравившуюся мне, по созвучию с бессмертным Пиквиком, фамилию моего героя я случайно подслушал у соседки по квартире, которая любила читать вслух то, что ей было задано учительницей английского языка.
Рассказ мой был напечатан 28 июня 1925 года в газете «Новости радио». Торжество моё было несколько омрачено тем, что уже 29-го числа выяснилось: Кисмиквик — это вовсе не фамилия, а, если перевести с английского, значит: поцелуй меня скорее... Вот тебе и Пиквик!..
А дальше дело совсем не пошло.
Я написал довольно быстро пять-шесть рассказов и разослал их в пять-шесть редакций, подсчитав, что собрание моих печатных сочинений вскоре, таким образом, увеличится объёмом в пять-шесть раз... Но из одних редакций мне мои писания были возвращены с непонятной, но роковой пометкой: Н. П. (что, как оказалось, значило «не подходит» ... «не подойдёт»), из других ответы вообще не пришли. Я ходил по редакциям и робко приговаривал, что у нас трудно пробиваться молодому дарованию. Редакторы были непоколебимы. И, глядя на меня в упор, заявляли при этом, что дарования они не видят...
Но однажды, после очередного неудачного посещения редакции, я как-то раскрыл томик Чехова, давно уже как будто мною прочитанный... И внезапно такой жгучий стыд тысячами иголок пронзил мне изнутри загоревшиеся щёки!.. Бессовестный! На свете написано такое, а я ещё норовил печататься...
Я решительно оставил эти теперь показавшиеся мне наглыми попытки. Я сел читать. Это было нелёгкое для меня время. Чтобы не обременять родителей и самому зарабатывать себе на жизнь, я поступил подручным в студенческую артель электромонтёров, работал также художником-плакатистом, рисовал объявления для магазинов: «Получена свежая икра», «Прибыли раки»... В студенческом клубе я был старостой и редактором университетской «живой» газеты «Синяя блуза» и сам выступал как исполнитель разных сатирических ролей, главным образом английского министра Чемберлена, которому от нас крепко доставалось... А всё свободное время читал, сидя по ночам над книгами Толстого, Пушкина, Чехова, Лескова, Флобера, которые теперь совершенно заново раскрывались передо мной во всём их пленительном и непостижимом могуществе. Я читал и много писал для себя, в стол.
И это, по-видимому, не прошло даром. Очерк, написанный «на пробу» в 1927 году по предложению одного из представителей периферийной газеты, не только был признан им подходящим, но даже вызвал у него сомнение — сам ли я его написал? И меня тут же пригласили стать московским корреспондентом газет «Правда Востока» (Ташкент) и «Советская Сибирь» (Новосибирск).
В то же время я задумал написать свою первую книгу о том, как рухнула старая школа, как мы сами выучили всё, что нам не хотели объяснить в классе. Во мне ещё была свежа обида за детство, втиснутое в графы гимназического штрафного журнала, «кондуита», на зловещие страницы которого заносились все наши провинности. Так я и решил назвать свою первую книгу — «Кондуит».
С первыми её страницами я, волнуясь, пришёл в маленький Гендриков переулок за Таганкой, туда, куда давно меня влекло восторженное преклонение перед громоподобным талантом жившего там человека. Я взбежал по лестнице, а сердце у меня от волнения скатилось вниз по ступенькам. Я позвонил у двери, на которой была прибита медная дощечка с именем Маяковского. Я позвонил, и мне открыли.
Через эту дверь я и вошёл в литературу. Владимир Владимирович Маяковский с этого дня стал моим учителем, а вскоре я имел уже основание считать его своим старшим другом. Я вошёл в небольшую группу писателей и поэтов, которую возглавлял Маяковский. В журнале Маяковского «Новый Леф» были напечатаны мои заметки, а затем первые отрывки из «Кондуита». Меня тут же выбранили за них в журнале «На литературном посту», ехидно высмеяли в «Крокодиле»...
— Что, бьют? — спрашивал меня, сочувственно и хмуро усмехаясь, Маяковский. — Пока не поздно, одумайтесь. Будете со мной, бить будут обязательно. Может быть, приискать вам место поуютнее?..
Но мог ли я допустить хотя бы на мгновение постыдную мысль о трусливом бегстве от огромного счастья — быть с Маяковским...
Впрочем, откликнулись не только ругатели. Б. А. Ивантер, тогдашний заведующий редакцией журнала «Пионер», а впоследствии его редактор, прочтя отрывки из «Кондуита» в журнале Маяковского, сразу же прислал мне через писателя-лефовца С. М. Третьякова дружеское письмо, в котором просил зайти в редакцию журнала и предлагал сотрудничать в «Пионере».
— Идите! — убеждённо сказал мне Маяковский. — Там очень хорошие люди работают и интересное дело делают. Обязательно идите туда.
И я пошёл в «Пионер».
В то время там уже работали М. Пришвин, А. Гайдар, С. Григорьев, А. Кожевников и такие замечательные художники, как покойные Н. Купреянов, В. Фаворский, А. Лаптев и ныне здравствующие А. Коневский, Кукрыниксы. Я в то время был уже сотрудником «Известий», и, признаться, мне в голову даже не приходило писать для детей. Но меня до того весело, оглушительно и приветливо встретили в «Пионере», а сам Ивантер, усадив меня прямо на какие-то акварели, сложенные на стуле, и крича: «Чудак! Вы будете чудно писать для детей», сумел так расписать передо мной перспективы и возможности работы в их журнале, что я решил: дай-ка попробую!.. А попробовав и прочтя первые же письма маленьких читателей, откликнувшихся на мои фельетоны, понял, что лучше и интереснее работы я, вероятно, в жизни уже не найду.
По совету Маяковского я продолжал работать в газете. Газета приучала, берясь за работу, сердиться или радоваться вместе со всей страной. Она заставляла скупиться на слова, писать просто, ясно, коротко и дельно. Она внушала отвращение к литературе-соске и порождала уважение ко всему реальному, подлинному, питательному... В этом, собственно, я всегда и видел «школу Маяковского».
Итак, как советовал Маяковский («Не воротите носа от газеты, Кассильчик!»), я не уходил из журналистики. Девять с лишним лет проработал в «Известиях». Начал я с небольших репортёрских зарисовок, а через год-другой выступал уже с большими корреспонденциями, очерками, фельетонами.
Я много ездил, летал, плавал, путешествуя с корреспондентским билетом «Известий» по родной земле и за её пределами. Жил в пограничном колхозе бывших кавалеристов Котовского. Летал встречать в воздухе «Цеппелин». Участвовал в большом походе советских глиссеров, в испытательных перелётах новых самолётов и дирижаблей, на одном из которых чуть не погиб, когда мы заблудились в тумане и едва не запутались над Окой в высоковольтной сети... Встречал на аэродроме Димитрова, вырванного из фашистского застенка после знаменитого Лейпцигского процесса. Спускался в первые шахты строившегося московского метро. Дни и ночи торчал на аэродроме, где готовился старт первого советского стратостата. Гостил в Калуге у Циолковского, с которым переписывался потом до последнего дня его жизни... Провожал в исторический полёт Чкалова. Первым встречал на границе прославленного ледового комиссара О. Ю. Шмидта, вырвавшегося из ледового плена. Плавал по только что открытому Беломорско-Балтийскому каналу. Вместе со сборной командой СССР ездил на футбольные состязания в Турцию и на обратном пути угодил в кораблекрушение, когда наш пароход штормом выбросило на мель у румынского мыса Мидия... В составе экипажа теплохода «Комсомол», вскоре потопленного крейсером «Канариас», плавал в Испанию во время нападения франкистов на Испанскую народную республику. В Москве искал уличные объявления о продаже вещей и ходил по указанным в них адресам, чтобы подсмотреть жизнь «с изнанки»...
В очерках, фельетонах и рассказах, в книжках для ребят я описывал планетарий и фабрику-кухню, заседания матчи, вокзалы и станции скорой помощи, детские: сады и заводы, кооперативы и музеи, сессии академий и тиражи государственных займов, больницы и аэродромы, парады и водопроводы, корабли и детские сады — всё великолепное разнообразие нашей новой, неисчерпаемо огромной, трудной и взволнованной действительности, о которой мне хотелось рассказать всем, и прежде всего маленьким...
Из дневников
Никогда не следует стыдиться, что чего-то не знаешь. Этот ложный стыд мешает многое узнать. А вот нежелание знать — черта действительно постыдная, изобличающая в ленивой трусости. Если ты прямо признался, что не читал такой-то книги, то ты тем самым оставляешь надежду на устранение этого частного твоего невежества. Но когда ты начинаешь вилять, мыча что-то невразумительное, по поводу книги, которую ты не читал, тебя сочтут уже безнадёжным, как тупицу, который хоть и читал, да ничего не понял.
Старческая страсть к поучениям… Если не справиться с ней при работе — гибель. Истинный зрелый, но не старящийся художник таит накопленную мудрость про себя, не лезет с назиданиями, не козыряет житейским опытом, но ведёт уверенно большую игру, зная все ходы наперёд и лукаво-великодушно расчисляя ставки так, чтобы читатель и не заметил, как он обогатился за счёт щедрого автора, ставящего на карту, но не бряцающего своим капиталом под столом.
Русская литература. Неторопливая, хотя и немногословная, чурающаяся вывертов, парадоксов, игривости слова и мысли, хмуро отвергающая всякое кокетство, безжалостно правдолюбивая, не склонная к смакованию гадостей, не очень уж изощряющаяся в построении фразы, т. е. больше заботящаяся не о сосуде, а о его содержимом, о смысле, которым должно быть до краёв наполнено слово — было бы ёмко, чисто, красиво.
***
Поэзия — это сила убеждённого проникновения в суть вещей, таящих правду, скрытую подчас от равнодушных, она проходит мимо бестолочи и хаоса, противоречивых мелочей, но находит искомую правду отражённой в капле.
Из произведений
Вратарь Республики
Раз от разу он писал всё проще и проще. Охота за диковинными образами, ошеломляющими сравнениями прискучила ему. Он понял, что в конце концов всё на свете похоже на что-нибудь — находить сравнения не представляет большого труда. Мир был полон совпадений, созвучий, сходств. Стоило лишь прислушаться внимательно и настроить себя на этот лад. И вот, лёжа утром на колхозном сеновале, во время своих корреспондентских странствий, Карасик, играя созвучиями, слышал, как петух распевал свой «курикулюм», лягушки кричат «кэкуок», воробей чирикает «Рейкьявик», «рококо» бормочет курица и баран вспоминает «Мекку». Это были скучные книжные, вычитанные ассоциации. Они начинали раздражать Карасика. Ему теперь казались отвратительными и безвкусными «игрища слов», в которых был таким специалистом его прежний приятель Димочка. У Жени появлялся настоящий вкус к словам. И слова стали открывать ему свой полный смысл, ничего не утаивая.
Двадцать два здоровых вспотевших обормота старательно гонялись друг за дружкой, всячески пакостили друг другу, пихали, валялись, били по очереди ногами мячик, кричали и вообще что есть силы старались умориться. А один этот умник, слава богу уже пожилой человек, бегал со свистулькой и не давал убивать до смерти. Что тут было интересного, за что люди платили деньги, мама Фрума решительно не могла понять.
Час пик… В конце концов в жизни у каждого настает свой час пик — когда ты оказываешься спёртым в заторе или в нерешительности стоишь на перекрёстке, а так надо перейти на другую сторону! Когда отношения перепутываются, словно телефонные провода, и ты выясняешь, что соединён совсем не с тем, с кем бы хотел.
Дорогие мои мальчишки (1944)
По-моему, кто не любит свой город, где сам родился и вырос, так города, где другие родились, он совсем уж не полюбит. Что же он тогда, спрашивается, любит на земле?
Кто чёрным словом содит, у того язык как помело, весь мусор в душу-то и сгребает. Не надо так…
Искусство долговечно только тогда, когда человек с любовью вложил в труд всю свою вольную душу.
Будьте готовы, Ваше высочество! (1964)
Не позволяй себе брать от жизни больше того, что ты даёшь ей сам. Когда чашу весов, на которую положено то, что ты дал, перетянет чаша получаемых тобой благ, пойдёшь книзу и ты...
Береги себя!.. Нет, не в работе, не в борьбе, не в любви. Там будь безгранично щедр. А вот если требуют, чтобы ты покривил душой, ужался сердцем, притоптал, заглушил, ущемил что-то главное в себе, — тут будь бережен, не уступай себя!
Не льсти себе, когда пришлось тебе тяжко, что другим легче. Всем ещё на свете трудно. Вот если ты хоть малость облегчил жизнь кому-то, пусть полегчает на душе и у тебя.
Живи не как живётся, а как ты считаешь нужным жить. Не отбывай жизнь, не влачись у неё на поводу, а сам веди её. Ведь недаром спрашивают про человека: «А какую жизнь он ведёт?»
Истинный художник — это божественная страсть созидания, ангельское терпение в труде, дьявольское упорство в борьбе за правду и великая человеческая любовь к жизни.
Талант — это дар удивлять правдой.
Если бы взрослые реже забывали, какие они были маленькими, а дети чаще бы задумывались, какие они будут большими, старость не торопилась бы к людям, а мудрость не опаздывала бы.
***
Проект «Слово Мастеру»
Портреты Мастеров, сложенные из их слов.
Цитаты, способные вдохновить и прояснить, что же такое жизнь человека пишущего.
Материал подготовила Анастасия Ладанаускене