Найти в Дзене
Бельские просторы

Трехпалый

Кадр из фильма "Республика ШКИД"
Кадр из фильма "Республика ШКИД"

До пятого класса я ходил в свою деревенскую начальную школу. Находилась она в здании бывшего волостного правления, о чем мы, пацаны, не имели ровным счетом абсолютно никакого представления. Для нас это словосочетание было символом далекого прошлого. Такого далекого, что и разговоров на эту тему никогда не возникало. Все остальные достопримечательности деревни – магазин, конюшня, пожарка (именно так ее называли) тоже были оттуда, из неведомого для нас царского времени. Взрослые говорили, были еще большие дома – детского сада, ремесленного училища. Но их раскатали по бревнышку еще во время войны – топить избы было нечем. Хотя лес – вот он, рядом, пили сколько хочешь. Но не разрешали. А дома пустовали. В них никто не нуждался. Вот и разобрали.

Имелась еще церковь. Красивая, богатая. За десятки верст колокольный звон расплывался. Изничтожили в тридцатые. Спалили. Якобы сторожиха по неосторожности золу с углями выгребала, вот и занялось. Кто знает. День вчерашний – потемки. Шарь не шарь – ничего не разглядишь. В общем, ничего нового, своего, деревня не приобрела. Как беспризорник, донашивала чужую одежонку, доставшуюся по случаю.

С пятого класса все мы, мальчишки и девчонки, начинали ходить в школу на станцию. До нее было пять километров. Ходили в любую погоду – в дождь, в мороз. Зимой дорогу заметало, и деревенские гуськом топали по шпалам. В кромешной темноте, под завывание ветра. Как только в спины ударял луч электровозного прожектора и раздавалась душераздирающая сирена локомотива, ватага без лишних слов сигала в сторону, в сугробы, и, отвернувшись от поднятого проносящимся составом вихря, пережидала его.

Но вскоре мы приспособились экономить время и валенки. С наступлением морозов товарняки почему-то сбавляли у нашей деревни ход и набирали его только перед станцией. Этого было достаточно, чтобы запрыгнуть на вагонную площадку. На ней в конце состава раньше ездили охранники. Это были усатые дядьки в тулупах, с карабинами в руках. Но охранников отменили. И мы этому радовались, возможно, пуще всех.

Однажды я замешкался, пропуская вперед девчонку, а когда пришел мой черед, поезд уже мчал. Я увидел, что он влетает на мост. Еще мгновение – и в лучшем случае смогу выпрыгнуть только за станцией. Осознание того, сколько придется добираться обратно, да еще то, что опоздаю на уроки, подтолкнуло к действию. На середине моста, над черной пропастью, отделился от вагона, как парашютист от самолета, пролетел по инерции несколько метров вперед и уткнулся в самом начале склона. «Получилось!» – пронеслось в голове. Стал выбираться из снега. Рука уперлась в рельс. Тогда их по несколько штук крепили рядом с путями на шпалочном настиле для возможной замены. Выходило, приземлись я на полметра дальше, ноги мои повыскакивали бы из плеч. Испугаться не испугался, но ощущение твердости стали запомнилось на всю жизнь.

В школе, конечно, знали, как добираются до станции новотроицкие. Учителя стыдили родителей за то, что они не отдают детей в интернат. Хотя он и без того был переполнен: комнаты под завязку были заставлены кроватями, впритык одна к другой. Но не это сдерживало родителей. За содержание в интернате надлежало платить более десяти рублей. В то время, как зарплата в колхозе не превышала 40-50. В иных семьях было по два-три ученика. Вот и крутись, отец-мать, как знаешь.

Мы в интернат не рвались. Ходить на станцию, цепляться за состав казалось делом геройским, чем-то таким, что отличало от сверстников из других деревень, возвышало над ними. Но родители в конце концов сдавались уговорам директора, и мы до весны перебирались в казенный дом. Продолжали ходить на станцию только двоечники, закоренелые второгодники. Они не понимали, для чего ходят в школу вообще. Ходили, вероятно, потому, что так было принято. Мечтали поскорее устроиться на работу. Хоть какую. Лишь бы освободиться от ненавистной для них учебы. Но главное – не у всех родителей двоечников были деньги. Кто-то бутылки сдавал, кто-то цветы продавал. Тем и перебивались. Но были двоечники и из вполне работящих семей. Однако с приходом больших морозов все, так или иначе, оказывались в интернате.

Василий Иванович появился в школе в начале зимы. Невысокого роста, с залысиной, со смешливыми, маленькими, как у ребенка, глазками, с округлым животиком, под который вечно сползал ремень. Происходило это всякий раз, когда учитель выходил из учительской и направлялся в класс. В левой руке он держал журнал, поэтому брюки поправлял правой – не вполне здоровой. Останавливался, прижимал ладонь, точнее, то, что от нее осталось, и резко поднимал вверх, приседая при этом, словно пытаясь глубже влезть в брюки. Со стороны это выглядело забавно, если не сказать комично. Мы от души смеялись над новым математиком, как над своим сверстником. Но странное дело: он не осаживал нас, не повышал голоса, к чему обычно прибегали старые учителя, если ученики начинали вести себя дерзко. Реагировал Василий Иванович на такие хохотушки своеобразно: замирал, лицо расплывалось в шкодливой улыбке, взгляд кузнечиком скакал по нашим лицам. Наконец, жертва была выбрана. Второгодник Санька сидел на первой парте посреди двух девчонок-хорошисток. Они шефствовали над ним. Что ему, похоже, нравилось.

За глаза Саньку звали дылдой. Однако в общении с ним предпочитали держать язык за зубами, остерегаясь растерять их – кулаки у второгодника были быстрыми и тяжелыми. И вот Василий Иванович впился в него своими хитрыми глазками, улыбка расплылась еще шире. Класс замер в предвосхищении развязки. Она не заставила себя ждать.

Среди двух прекрасных роз

Мухомор поганый рос!

Две эти строчки Василий Иванович продекламировал вполголоса, смакуя каждый слог – будто первую созревшую ягоду. Класс взорвался от хохота. Мальчишки валились на парты, вскидывали головы, указывая пальцами на Саньку, девчонки прикрывали рты ладонями, раскачивались взад-вперед, словно обжегшись горячим чаем. Санька, надув губы, исподлобья косился на смеющихся, показывая задним рядам из-под руки набухший кулачище.

Его не замечали.

– Так, тихо! – произнес уже с оттенком серьезности учитель, подойдя к столу. – Цыц я сказал! – притопнул ногой. Улыбка еще теплилась на его лице. – Начнем урок, оболтусы. Интереснейшего и самого нужного в жизни предмета. Без математики, без геометрии ни корабль в космос не запустить, ни огород не измерить. Итак, кто пойдет отвечать?

Вопрос Василий Иванович задавал скороговоркой, успев надеть очки, поверх которых опять оглядывал сидящих за партами. Только в этот раз – уже хищнически, сурово, безжалостно. В классе повисала гробовая тишина.

– Ну, Загвоздкин Александр Иванович, – пронзил учитель съежившегося Саньку насквозь взглядом-рапирой, – будьте любезны! Ваш выход.

Санька неуклюже выбирался из-за парты, как-то косо останавливался у доски, неумело брал в руки мел, вертел его, пока тот не начинал крошиться.

– Ну, ну, – притоптывал ботинком перед Санькой Василий Иванович, прижимая трехпалую ладонь к животу и приседая, стремясь влезть в брюки. – Продемонстрируй, братец ты мой, свои обширнейшие познания! А? – припадал он ухом к лицу жертвы. – Что такое? Почему не слышу?

Санька сопел, краснел от бессилия, пыхтел, но не издавал ни слова. Он мог бы выйти один на один с любым – на кулаках. Да что там – один на один. Санька, все знали, и на десятерых, случись что, попер бы. Не раздумывая. Но здесь была не его стихия. Здесь он упирался в стену, которую не мог преодолеть.

– Все, воин. Нихт ферштейн. Полная капитуляция. Отправляетесь домой с позором, – провожал Василий Иванович скорбным взглядом широкую спину Саньки, возвращающегося на свое место.

Класс на несколько секунд опять оживал, но вскоре стихал: урок продолжался.

Учителей в школе не хватало. Случалось, математику или физику вел физрук. Снисходительно ставивший нам четверки и пятерки. Особенно тем, кто хорошо прыгал через козла на его уроках, проводившихся в коридоре. Василий Иванович поблажек не делал никому. Чем и отличался от других, местных, учителей.

Сейчас уже не помню, кто именно – Санька или еще кто – дали Василию Ивановичу эту кличку – Трехпалый. Но прицепилась она к нему сразу. Прошел слух, что математик студентом ушел на фронт, где его ранило. Потом доучился, преподавал в институте, обзавелся семьей. Но что-то там не сложилось. Не заладилось и с работой. В итоге Василий Иванович оказался на нашей станции, где поселился у одинокой старухи – все служебные школьные хибарки были заняты.

Если честно, я математику не любил. Невзлюбил поначалу и самого Василия Ивановича. За его строгость и придирчивость. Однако с каждым днем все больше подкупала его наигранность, умение развеселить нас, подвести к серьезному разговору о серьезном предмете. И когда удавалось решить сложную задачку или уравнение, возникало ощущение необъяснимого восторга. Как при удачном прыжке с несущегося по мосту товарняка. Радовался в таких случаях и Василий Иванович. Может быть, даже больше, чем я.

– Ишь, ты, – заразительно смеялся он, – не зря, оказывается, с тобой возился! Не зря!

И потирал при этом руки.

Но я чувствовал, что у меня многое не получается – сказывался пробел в обучении. И вскоре рискнул: подошел к математику и попросил заниматься со мной вечерами, после уроков. Василий Иванович опешил, на лице его возникла растерянная улыбка:

– Для чего это тебе, мой посредственный ученик?

– Надо, – процедил я. – Очень.

– А все же? – допытывался он.

Деваться было некуда.

– Летчиком хочу стать, – выдохнул.

Василий Иванович отпрянул:

– Скажите, пожалуйста, какие страсти разгораются в захолустье! Неслыханно. Но достойно восхищения.

И, помедлив, добавил:

– А давай сегодня и начнем. Приходи после ужина. Я с техничкой договорюсь – она ключи оставит.

Напрасно я ждал Василия Ивановича – он не появлялся. Техничка уже домыла коридор, постелила у порога выжатую тряпку. Я переминался с ноги на ногу рядом.

– Ну, кого ждем? – спросила.

Узнав, что математика, усмехнулась:

– Напрасно. Прихворнул он. Сердце схватило. Сама видела, как завуч к нему бегала. Так что ступай.

Завучем у нас была Нина Петровна. Невысокая, с тонкими, заостренными чертами лица, плотно сжатыми бесцветными губами, с неизменным значком-ромбом на высокой груди, она слыла грозой для самых отъявленных хулиганов. Кличка, понятно, у нее тоже была – Крыса.

Однажды Нина Петровна схватила за шиворот скачущего дылду Саньку и потащила его в учительскую. Вышел он оттуда взъерошенный, потирая лоб.

– Указкой съездила, гадина.

– И все? – пытали мы Саньку.

– Родителей вызвала, – торжествующе добавил второгодник. – Батя говорит, одна она, без мужика, потому и вредная.

Мы захихикали.

– Чего ржете, салаги? – зашипел Санька. – Вам хорошо, а мне батя опять шею намылит.

Нина Петровна преподавала русский язык и литературу. Мне эти предметы очень нравились. Столько нового, интересного узнавал на каждом уроке, что дух захватывало. Только рассказывала учительница обо всем этом сухо, отстраненно, без эмоций. «Вот бы Василия Ивановича сюда», – подумалось как-то.

Однако в последнее время мы заметили, что Крыса стала меняться. На ее лице обозначилось подобие улыбки, любителей пошуметь на переменах она перестала таскать в учительскую, а в голосе ее на уроках стали угадывались нотки теплоты.

– Да она же сошлась с Трехпалым, – вразумлял нас Санька. – Сам видел вечером: шли вдоль забора и сосались.

Вскоре все мы убедились в этом сами. Обычно перед отбоем интернатские резвились на улице. В свете висевшего между школой и интернатом фонаря. Тогда-то мы и заметили их вдвоем – Василия Ивановича и Нину Петровну. Стоят на углу, обнимаются. Девчонки сконфуженно отвернулись, мальчишки зашушукались.

– Трехпалый! – закричал Санька. – Женишься, что ли?

Мы замерли. С одной стороны – казалось смешно, с другой – не очень. Возникло предчувствие надвигающейся неприятности.

Фигуры учителей скользнули за угол, но в тот же миг из-за него выскочила Крыса. Она бежала в нашу сторону. Девчонки бросились врассыпную. Мальчишки остались на месте.

– Что вы делаете? – бросила завуч нам в лицо. Она прерывисто, тяжело дышала, платок сбился на затылок, лоб закрывали взлохмаченные волосы. – Василий Иванович воевал, тяжело ранен. Он за вас воевал. Потом жену схоронил, сына. А вы его – Трехпалый. Как не стыдно…

По щекам Крысы покатились слезы. Она попыталась смахнуть их, но рука скользнула мимо. Нина Петровна, всхлипывая, тихо повернулась и медленно пошла прочь.

Это был ее самый лучший урок.

Все оглянулись на Саньку. Смотрели на него не как обычно – недобро.

– А что я? – замялся сникший Санька. – Я увидел… Подумал…

– Ничего ты не подумал. Думалка у тебя не созрела, – шагнул вперед самый маленький из нас, Колька, с большущими как лопухи ушами.

С этими словами он боднул головой второгодника в грудь. Санька отшатнулся, но не ответил, только носом шмыгнул. Следом за Колькой пошли все мы, и каждый по очереди тыкал в Саньку кулаком. Переросток безропотно, как боксерская груша, сносил тычки до последнего.

Сейчас я думаю: как интересно устроена жизнь, какими хитросплетениями она изобилует. Один случай цепляется за другой, как шестеренка за шестеренку в гигантском механизме, и руководит нашими мыслями и поступками. Если бы не роман этих двух немолодых людей, волею судеб встретивших друг друга, стали бы мы лучше? Проросла бы в наших душах способность реагировать на добро и зло?

Конечно, и без этого эпизода мы бы впитали в себя все лучшее и худшее, что сопровождало нас в те годы, с чем мы тогда соприкасались. Но мне кажется, чем раньше человек начинает осознавать стыд, греховность не только свою, но и тех, кто рядом с ним находится, тем больше у него шансов стать этим самым человеком в широком смысле слова. Можно, согласитесь, жить с увечьем, без денег, без крыши над головой – всегда найдутся те, кто приютит. А вот без совести – как? Без нее мы превращаемся в животных, пожирающих себе подобных. И если кто вынес из детства осознание справедливости, значит, Бог помог ему, поспособствовал. Заприметил душу добрую, отзывчивую. С нее все начинается. Ею и заканчивается.

На следующий день Василий Иванович подошел ко мне сам.

– Мой юный друг, – начал он как ни в чем не бывало, – я вынужден извиниться перед вами за то, что пусть и непреднамеренно, но все-таки обманул вас. Если вы по-прежнему верите мне, начнем, как договаривались.

Математик улыбался – как-то по-домашнему, по-свойски. Доверительно. Я согласно кивнул. Хотя готов был обнять учителя. Как самого близкого друга. Перед которым чувствовал вину за Санькину выходку. Это я понял совершенно точно.

С тех пор каждый вечер мы просиживали в пустом классе. Василий Иванович с присущим ему вдохновением чертил на доске формулы, геометрические фигуры.

– Пойми, пожалуйста, – заговорщически шептал он, – икс – это не просто икс. И игрек – не просто игрек. Это живые организмы. Вот как мы с тобой. Но они мертвы до тех пор, пока мы не вдохнем в них эту самую жизнь, не приведем в движение всю цепочку знаков! Вот в чем закавыка, брат. И тот, кто не в состоянии этого сделать, расписывается в собственном бессилии, укладывает под цемент своего невежества достижения лучших умов человечества! Понял? – пританцовывал математик.

Я записывал все подряд – и задачки, и то, что говорил Василий Иванович. И ему это нравилось – он время от времени подходил ко мне и бросал взгляд в мою тетрадь. Теперь я понимаю, что в эти минуты он вновь чувствовал себя преподавателем института. Но почему он ушел оттуда, спросить не решался.

Жизнь после отбоя в интернате не прекращалась. Старшеклассники занавешивали одеялами окна, включали свет, убирали из центра комнаты кровати, ставя их одну на другую. На высвободившейся площадке начинались боксерские поединки. Перчаток у нас не было, поэтому на руки нам наматывали припасенные тряпки. В дело шли главным образом старые простыни. Сначала выявлялся победитель в одном классе, потом в другом. Затем они сходились между собой. Наши носы не успевали заживать. И, надо отдать должное судьям, бои продолжались только до первой крови. Самый стойкий удостаивался чести выйти против десятиклассника Тарзана. Пару минут он потешался над соперником, подманивая к себе, после чего следовал прямой удар в лицо. Поверженного подхватывали на руки стоящие кружком малолетки, укладывали бедолагу на кровать, где он и приходил в себя.

Однажды я заявился к Василию Ивановичу на занятия с синей, припухшей и смещенной переносицей.

– Что это? – спросил он сурово.

– С дерева сорвался, – буркнул я первое, что пришло в голову.

– Ну, да, в феврале за грибами лазал. На ольху, – съязвил математик, продолжая пристально смотреть на меня. – Ну, чего молчишь как дылда Санька? Впрочем, – вздохнул учитель, – это тот случай, когда молчание достойно самой высокой оценки. Уж поверьте мне. Это я вам говорю, молодой человек.

Не знаю, что между нами завязалось – дружба, просто добрые отношения, но каждый из нас начал испытывать потребность в общении друг с другом. Во всяком случае, так мне казалось. Мы с Василием Ивановичем в равной степени извлекали из таких встреч вполне конкретную пользу, получали то удовлетворение, которое возникает между людьми на почве бескорыстия, независимо от их возраста. Нам просто было интересно. Тогда я, видимо, и понял, каким должен быть хороший учитель. В нашей школе таким был он один.

Ближе к весне у Кольки, у того самого, лопоухого, умерла мать. Колька был знаменит тем, что шевелил своими ушами, как курица крыльями, лихо играл в карты – никто у него не мог выиграть, и курил махорку. Зубы у него были желтые, как у конюха, и такими же желтыми были кончики пальцев и ногти. Отца у Кольки не было, а старший брат сидел в тюрьме. Колька сник, отгородился от нас, не выказывая ни малейшего желания веселить своими концертами. Тогда-то и родилась идея преподнести ему подарок. А что подарить? Подсказал Тарзан:

– Надо тарелку мяса ему стырить. Пусть поест досыта. Все равно всем не хватает.

Решение было принято.

Кухню от столовой отделяла деревянная перегородка. Она не доходила до потолка, так что пролезть туда при желании можно было. Вечером повариха тетя Катя варила суп на завтра, извлекала и крошила мясо, но не сбрасывала его сразу обратно в кастрюлю, а шла за воспитательницей и директором. В этот момент, рассудили пацаны, и можно утащить Кольке гостинец. Оставалось только выяснить, кто полезет. Выбор пал на меня.

– Ты верткий, – пояснил Тарзан. – Справишься.

Я смотрел на пацанов, они – на меня. Отказаться – значит струсить. Об этом не могло быть и речи. Меня подсадили, я протиснулся между перегородкой и потолком, спрыгнул на стол, над которым висел аромат сваренного мяса, которое в супе попадалось нам только в виде редких волокон. Осмотревшись, схватил алюминиевую тарелку, бросил в нее три пригоршни, облизал ладонь, встал опять на стол, подтянулся, передал Колькину порцию и начал выбираться сам. Когда мне удалось занести над перегородкой ногу, в столовой раздался приглушенный крик:

– Шухер! Катька!

Я услышал, как из столовой повалили с топотом пацаны, а в двери кухни проворачивается ключ. В тот же миг на пороге появилась повариха. Мне оставалось только перевалиться по ту сторону перегородки. Но Катька успела заметить.

– Ах ты, вор! – закричала она.

Я спрыгнул на пол, упал, вскочил, бросился к распахнутой двери, но проем перегородила шустрая повариха. Схватив за ухо, потащила в коридор, куда уже входили директор и воспитательница, его жена.

– Вот! – бросила она меня к ним, как добычу, – мясо чужое решил сожрать. Совсем обнаглел.

Я не знал, что делать. Можно было бы испариться – испарился бы. Только не испытывать этого позора.

– Ах ты, под-донок, – процедила сквозь зубы воспитка. – Одноклассников объедать!

– Завтра же собирайся домой, – отчеканил директор. – Чтобы духу твоего не было.

В комнате пацаны ждали меня.

– Ну что, заложишь или как? – спросил с усмешкой Тарзан, уплетая с тарелки Колькино мясо. Колька стоял рядом и косился то на тарелку, то на Тарзана.

Я ничего не ответил. Повалился на свою кровать как от пропущенного удара. Горло душили слезы. Предательские. Горько-свинцовые.

На следующий день, после уроков, я собрал свои нехитрые пожитки. Виски распирало от немого вопроса: что скажу дома? Сердце колотилось от необъяснимого страха, от ощущения несправедливости. Мальчишки гоняли на вытоптанной в снегу площадке в футбол, а я сидел в комнате один, словно узник в камере-одиночке.

Уже сгущались сумерки, когда я вышел из интерната и направился в сторону железной дороги. Но тут вспомнил, что в парте остались тетрадь и учебники, которыми пользовался вечерами во время дополнительных занятий с Василием Ивановичем. Возвращаться не хотелось. Я, честно говоря, не знал, вернусь ли сюда еще. Как будто пропасть пролегла между мной и школой, между тем, что было до моего ныряния за мясом и после. Стыд и позор теснили грудь, в ней ныло от чудовищной, непоправимой обиды, обрушившейся на меня всей своей тяжестью. Но и оставлять тетрадь и учебники не хотелось – я их воспринимал как свидетельство того, что было у меня в интернате самое лучшее, самое светлое. Они казались ступеньками в будущее, которое помогал приблизить учитель математики Василий Иванович.

Я вошел в полуосвещенный коридор. Полы уже были вымыты. Наш класс находился рядом с кабинетом директора. Оттуда через приоткрытую дверь сочился неяркий свет, были слышны голоса. Прошмыгнув в свою, на цыпочках подошел к парте, забрал тетрадь с учебниками, и также тихонько выскользнул из класса. Задерживая дыхание, направился к выходу, когда из кабинета донеслось:

– Да ты знаешь, шкура, что мы с такими, как ты, на фронте делали?

Я сразу узнал голос Василия Ивановича. Хотя он и был другим – металлическим, стальным, холодным, как скрытый снегом рельс.

– Знаю, знаю, – перебил его директор. – Только тебе здесь не фронт. И запомни: как я решу, так и будет.

– А кто ты? – кипел от негодования математик. – Думаешь, не знаю, что половина продуктов из интерната тебе перепадает? Включая то же мясо. За которое ты ученика выгнал. Ты, скотина, даже не поинтересовался, почему он это сделал.

– А мне это не интересно.

– Разумеется. Ты – случайный человек в школе. Тебе на мясокомбинате работать. Самое место. Обвальщиком туш. Из-за таких, как ты, я и институт оставил. Вы, хапуги, в каждой конторе окопались. Как жуки-короеды. Вроде и не видно вас, а ствол сохнет. Никакой пользы, только мешаете. Но всегда умеете начальству в рот заглянуть.

Я прижался к холодной стене, не в силах сдвинуться с места. Какая-то непреодолимая сила удерживала меня, заставляя и дальше прислушиваться к разговору, невольным свидетелем которого становился. Что-то подсказывало, что здесь узнаю что-то особенное, важное для меня, почти спасительное.

– А ты понимаешь, что за голословное обвинение я тебя могу привлечь? – продолжал директор. – Доказательств у тебя нет.

– Ошибаешься, – сбавил тон Василий Иванович. – Повариха твоя при первом же допросе расколется. Ей покрывать тебя резону нет. Да и старшеклассники, если на то пошло, подтвердят. Не забывай – я в дивизионной разведке служил.

Возникла пауза.

– Чего ты хочешь? – глухо спросил директор.

– Верни мальчишку в интернат.

– Тогда услуга за услугу. Вы с Ниной Петровной немедленно увольняетесь. Иначе про ваши любовные похождения на виду у всей школы узнают не только в роно, но и в райкоме. Хотя там вашим романом уже интересовались.

– Ну и сволочь же ты, – засмеялся математик. – Первостатейная. Но я согласен. Кто-то из нас действительно должен уйти. А мальчишку верни. Проверю.

Я отпрянул от стены и опять на цыпочках, далеко вперед выбрасывая ноги, полетел к выходу.

Дома сообщил родителям, что меня выгнали.

– За дело или нет? – спросил отец.

– Нет, – ответил твердо.

– Тогда ложимся спать. Чего языком молоть, если все ясно.

На следующий день меня вызвал директор.

– Можешь возвращаться в интернат, – сказал он, не поднимая головы, перебирая бумаги. – Но если что-то подобное повторится – пеняй на себя.

Я в интернат не вернулся – весна приближалась. Дорога по утрам твердела, а небо подсвечивало зарево рассвета. Шагалось легко, настолько легко, что, казалось, оттолкнись сильнее, и взмоешь в пронзительную высоту небосвода. А вот Василий Иванович с Ниной Петровной уволились. Сразу. И уехали. Куда – неизвестно. Преподавать математику у нас опять стал физрук.

В начале мая, когда поляну перед школой покрыл желтый ковер одуванчиков, и мы, как обычно, резвились на перемене, меня окликнули. Я обернулся. Это была Крыса. Нина Петровна.

– Подойди, пожалуйста, – попросила она.

Я подошел. Бывшая завуч извлекла из сумочки книжку в мягкой обложке и протянула ее мне.

– Вот, Василий Иванович просил передать, – произнесла она дрогнувшим голосом. – Очень просил.

– А где он? – удивился я.

– Умер. В больнице. Сердце не выдержало.

По щекам Нины Петровны потекли слезы. Как тогда, зимой, когда она заступилась за Василия Ивановича.

Я опустил глаза, открыл обложку. Размашистым почерком было начертано неровно: «Всегда держи удар и не сдавайся. И все у тебя получится. Твой Василий Иванович». Книжка называлась «Занимательная геометрия».

Я поднял глаза. Нина Петровна уже была за калиткой. Ее шаг становился все быстрее и быстрее. Вскоре она скрылась из виду.

Больше я ее не видел.

Через несколько лет, на выпускном экзамене, я кое-как сдал математику. И летчиком не стал. Но сейчас, вспоминая Василия Ивановича, понимаю: он за ту далекую зиму дал мне куда больше, чем все остальные учителя. Он дал то, что невозможно подкрепить никакими документами, никакими аттестатами и печатями. Он дал мне веру в справедливость. И я храню ее в самых потаенных уголках своей души. Где есть место и ему – моему дорогому математику. Настоящему другу. Который просто так на земном пути, уверен я, не встречается.

Оригинал публикации находится на сайте журнала "Бельские просторы"

Автор: Альфред Стасюконис

Журнал "Бельские просторы" приглашает посетить наш сайт, где Вы найдете много интересного и нового, а также хорошо забытого старого!