Найти тему

Поэзия потомка огненного Аввакума

Многих современников Клюев раздражал и злил. Слишком странным, неуловимым, изменчивым, двоящимся был облик этого человека, ходившего по Петербургу Серебряного века в смазных сапогах и косоворотке.

Глубоко верующий православный христианин, утверждавший, что среди его предков был протопоп Аввакум, – и автор очень далеких от канона, едва ли не кощунственных трактовок образа Христа. Лукавый актер, виртуозно игравший в столичных салонах талантливейшего выходца из низов, – и интеллектуал, читавший в подлиннике Гете и Верлена. Осторожный человек, сделавший своим девизом слова «быть в траве зеленым, а на камне серым», – и бесстрашный автор великой «Погорельщины». Гордый «потомок лапландского князя, калевалов волхвующий внук» – и раздавленный веком-волкодавом измученный инвалид-нищий, просящий в ссылке милостыню.

Даже близкий друг и ученик Сергей Есенин, многим Клюеву обязанный, поэта-наставника не пожалел:

… Клюев, ладожский дьячок,

Его стихи как телогрейка,

Но я их вслух вчера прочёл –

И в клетке сдохла канарейка.

Есенин и Клюев
Есенин и Клюев

Николай Алексеевич, впрочем, в долгу не остался и в декабре 1925-го, когда заклятые друзья увиделись последний раз, сказал о новых стихах Есенина едко и одновременно пророчески: «Я думаю, Сереженька, что, если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России».

Так и произошло со «златоглавым Лелем», который на долгие десятилетия стал постоянным обитателем девичьих тетрадок. Судьба для автора «Инонии», «Пугачева» и «Кобыльих кораблей», может быть, не самая завидная. Но даже в самые глухие годы Есенина помнили, переписывали, перечитывали и пели. Клюев был вычеркнут из литературы. Первая его посмертная книга вышла лишь в 1977 году, причем вступительная статья заканчивалась такими словами: «Главнейшее его заблуждение, главная его «вина» перед русской поэзией заключается отнюдь не в чрезмерной любви к патриархальному быту крестьян и древней Руси, а в том, что, ожидая воскрешения этого быта, он пытался наперекор истории навязать свои идеалы современности. Поэт оказался очень плохим пророком».

Чтобы понять, каким пророком был Клюев, достаточно прочесть некоторые его стихи. «Песня Гамаюна» из цикла «Разруха» написана в самом начале 1930-х, задолго до техногенных катастроф XX века:

К нам вести горькие пришли,
Что зыбь Арала в мёртвой тине,
Что редки аисты на Украине,
Моздокские не звонки ковыли,
И в светлой Саровской пустыне
Скрипят подземные рули!

А дальше – еще страшнее:

Нам вести душу обожгли,
Что больше нет родной земли…

Почти апокалиптическое предчувствие. Словно читаешь вариации на тему Иоанна Богослова. И начинаешь верить в рассказы Клюева, никем и ничем не подтвержденные, что он – потомок огненного Аввакума. Кстати, неистового протопопа автор «Погорельщины» ставил необычайно высоко: «После Давида царя – первый поэт на Земле, глубиною глубже Данте и высотою выше Мильтона».

Интересно, что вместе с Романом Сладкопевцем, Давидом и Аввакумом одним из величайших гениев Клюев считал Поля Верлена. На первый взгляд, последний смотрится в этом ряду странно, но не забудем, что главная книга знаменитого француза – «Мудрость» – представляет собой страстный разговор с Богом. Клюев вел этот разговор всю жизнь, то срываясь в ересь, то каясь и находя совершенно особую, ни на кого не похожую интонацию:

О, взыщи мою душу, Творец,

Дай мне стих – золотой бубенец,

Пусть душа – сизый северный гусь –

Облетит непомерную Русь,

Здесь вспарит, там обронит перо –

Песнотворческих дум серебро,

И свирельный полёт возлюбя –

Во святых упокоит себя!

Вера Клюева в Бога – глубокая, искренняя и такая же странная и противоречивая, как вся жизнь Николая Алексеевича. Если верить рассказам поэта, в юности он не только жил в Соловецком монастыре, но и примыкал к хлыстовцам и даже слагал для них гимны. Как все это сочеталось в нем – истинное православие и сектанство, верность древним традициям и постоянная игра, мужицкая хитрость и европейская образованность? Долгое время Клюев словно примерял маски, пытаясь скрыть настоящее лицо, затаиться. Но, как и Мандельштам, выбрал себе трагическую судьбу, несовместимую с карнавалом.

Клюев в образе
Клюев в образе

Надо сказать, что в зрелые годы эти такие разные гении неплохо общались и ставили друг друга очень высоко. И Мандельштам, может быть, лучше всех из современников сказал о своем собрате:

«Клюев – пришелец с величавого Олонца, где русский быт и русская мужицкая речь покоится в эллинской важности и простоте. Клюев народен потому, что в нем сживается ямбический дух Боратынского с вещим напевом неграмотного олонецкого сказителя».

Главная поэма Клюева – «Погорельщина» - была опубликована в СССР лишь в 1987 году, но современники знали о ней. Клюев часто читал эту вещь, справедливо считая ее «тем, для чего рожден». И навлек на себя большую беду. Как считал поэт, в 1934-м его арестовали именно за «Погорельщину». Это было началом конца. Высланный в Сибирь, в город, а когда-то острог Нарым, Клюев терпел тяжелую нужду и даже просил милостыню, а после перенесенного удара стал полупарализованным инвалидом. Но в письмах того времени – не только горькие жалобы на судьбу.

«Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед Аввакум на костре пустозерском. Кровь моя волей или неволей связует две эпохи: озаренную смолистыми кострами и запалами самосожжений эпоху царя Федора Алексеевича и нашу, такую юную и потому многого не знающую», – писал Клюев близкому другу, поэту Сергею Клычкову.

Но главное эпоха знала: Клюев для нее чужой. И видела в этом уставшем, измученном человеке, практически прекратившем писать, врага. В 1937-м поэт стал центральной фигурой нового дела, сфабрикованного НКВД. Было «установлено», что он является «руководителем и вдохновителем существующей в г. Томске контрреволюционной, монархической организации «Союз спасения России», в которой принимал деятельное участие, группируя вокруг себя контрреволюционно настроенный элемент, репрессированный Соввластью».

Клюев наверняка понимал, что его ждет. И держался с достоинством и мужественно. Запись последнего его допроса заканчивается словами «Больше показаний давать не желаю». Через несколько дней поэт был расстрелян.

Из следственного дела
Из следственного дела

Известно о гибели Клюева стало лишь в 1989 году. До этого несколько десятилетий существовала версия, что Николая Алексеевича освободили, но вскоре он, возвращаясь в Москву, умер на одной из станций Сибирской магистрали. Очередная клюевская легенда, но на этот раз сочиненная уже не им.

***

Набух, оттаял лёд на речке,
Стал пегим, ржаво-золотым,
В кустах затеплилися свечки,
И засинел кадильный дым.

Берёзки — бледные белички,
Потупясь, выстроились в ряд.
Я голоску веснянки-птички,
Как материнской ласке, рад.

Природы радостный причастник,
На облака молюся я,
На мне иноческий подрясник
И монастырская скуфья.

Обету строгому неверен,
Ушёл я в поле к лознякам,
Чтоб поглядеть, как мир безмерен,
Как луч скользит по облакам,

Как пробудившиеся речки
Бурлят на талых валунах,
И невидимка теплит свечки
В нагих, дымящихся кустах.

***

Ты всё келейнее и строже,
Непостижимее на взгляд…
О, кто же, милостивый Боже,
В твоей печали виноват?

И косы пепельные глаже,
Чем раньше, стягиваешь ты,
Глухая мать сидит за пряжей —
На поминальные холсты.

Она нездешнее постигла,
Как ты, молитвенно строга…
Блуждают солнечные иглы
По колесу от очага.


Зимы предчувствием объяты,
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.

Лишь станут сумерки синее,
Туман окутает реку, —
Отец, с верёвкою на шее,
Придёт и сядет к камельку.

Жених с простреленною грудью,
Сестра, погибшая в бою, —
Все по вечернему безлюдью
Сойдутся в хижину твою.


А Смерть останется за дверью,
Как ночь, загадочно темна.
И до рассвета суеверью
Ты будешь слепо предана.

И не поверишь яви зрячей,
Когда торжественно в ночи
Тебе за боль, за подвиг плача —
Вручатся вечности ключи.

***

Осенюсь могильною иконкой,
Накормлю малиновок кутьёй
И с клюкой, с дорожною котомкой
Закачусь в туман вечеровой.

На распутьях дальнего скитанья,
Как пчела медвяную росу,
Соберу певучие сказанья
И к тебе, родимый, принесу.

В глубине народной не забытым
Ты живёшь, кровавый и святой…
Опалённым, сгибнувшим, убитым,
Всем покой за дверью гробовой.

***

Дрёмны плески вечернего звона,
Мглистей дали, туманнее бор.
От закатной черты небосклона
Ты не сводишь молитвенный взор.

О туманах, о северном лете,
О пустыне моленья твои,
Обо всех, кто томится на свете
И кто ищет ко Свету пути.

Отлетят лебединые зори,
Мрак и вьюги на землю сойдут,
И на тлеюще-дымном просторе
Безотзывно молитвы замрут.

***

Я люблю цыганские кочевья,
Свист костра и ржанье жеребят,
Под луной как призраки деревья
И ночной железный листопад.

Я люблю кладбищенской сторожки
Нежилой, пугающий уют,
Дальний звон и с крестиками ложки,
В чьей резьбе заклятия живут.

Зорькой тишь, гармонику в потёмки,
Дым овина, в росах коноплю…
Подивятся дальние потомки
Моему безбрежному «люблю».

Что до них? Улыбчивые очи
Ловят сказки теми и лучей…
Я люблю остожья, грай сорочий,
Близь и дали, рощу и ручей.

***

Когда осыпаются липы
В раскосый и рыжий закат,
И кличет хозяйка «цып, цыпы»
Осенних зобастых курят,
На грядках лысато и пусто,
Вдовеет в полях борозда,
Лишь пузом упругим капуста,
Как баба обновкой, горда.
Ненастна воронья губернья,
Ущербные листья — гроши.
Тогда предстают непомерней
Глухие проселки души.
Мерещится странником голос,
Под вьюгой, без верной клюки,
И сердце в слезах раскололось
Дуплистой ветлой у реки.
Ненастье и косит, и губит
На кляче ребрастой верхом,
И в дедовском кондовом срубе
Беда покумилась с котом.
Кошачье «мяу» в половицах,

Простужена старая печь.
В былое ли внуку укрыться
Иль в новое мышкой утечь?!
Там лета грозовые кони,
Тучны золотые овсы…
Согреть бы, как душу, ладони
Пожаром девичьей косы.