Найти в Дзене

Городская фифа

Инна впервые в жизни ехала в деревню, в гости к жениху. На работе эту новость оживлённо обсуждали, интересовались, что Инна берёт с собой. Она начала загибать пальчики: Моэм, Цветаева, Рильке…

Начальница сделала рукой жест, будто выкидывала из чемодана дребедень. И решительно заменила Иннин список на другой, совершенно необходимый для женщины в летнем отпуске: купальник, широкополая шляпа, крем для загара, эпилятор. Из книг: «Сто рецептов красоты с огородной грядки».

Вообще-то Инна уже отгуляла отпуск весной: ездила по курсовке в санаторий. Но она как одинокая женщина, столько раз подменяла семейных сотрудниц и взваливала на слабые плечи самую неблагодарную работу, и слепла за компьютером, и брала бумаги на дом, и задерживалась допоздна…

Свою курсовку в заштатный санаторий начальница сбагрила вот почему. Она собиралась к эти деньгам добавить пару сотен долларов и отдохнуть в Таиланде. Никто из подлянок — сотрудниц, кроме безотказной беспрекословной Инны, оздоровляться в санатории ни за какие коврижки не хотел. А Инна поехала да и, на зависть всем, нашла там жениха, фермера. Мужчина в годах, но ведь и Инне не семнадцать.

***

Мода — враг женщины. Имеются в виду даже не сколиоз, не вывихнутые лодыжки и прочие увечья благодаря шпилькам… Взять безобидный длинный (по моде) шарф. Наступите на него — грохнетесь сами и обрушите с десяток стоящих ниже на эскалаторе ни в чём не повинных людей. Из-за огромного модного капюшона не увидите мчащийся автомобиль и чудом увернётесь, выпрыгнув на тротуар… Нет, нет, что ни говорите, мода — враг женщины.

Так размышляла Инна, поглядывая на высокие замшевые (последний писк!), туго облегающие ногу сапожки. Ну и как прикажете перейти бурлящий поток, которого вчера в помине не было, и не опоздать на завтрак и на процедуры?!

Санаторий и посёлок, где Инна снимала угол, находились на противоположных взгорках и соединялись асфальтовой дорогой, идущей в низине вдоль пруда. Ночью после тёплого весеннего ливня пруд прорвало, он мощно уходил прямо через асфальт — там, где ещё вчера звонко стучали посуху каблучки.

Мимо прошли две работницы санатория в резиновых сапогах, пообещали прислать помощь. Бороздя мутные струи воды, через течение переправилась Иннина напарница по грязям и ваннам. Она жила в соседнем доме и выпросила подходящую обувь у хозяйки. А помощи всё не было.

Бесстрашно вошёл в пенную воду здоровенный мужик — в кепке, прорезиненной куртке, в брюках, аккуратно заправленных в болотные сапоги. Не местный, тоже из отдыхающих: Инна видела его в столовой и на танцах. Что-то сообразил — и решительно развернулся.

— Давайте-ка я вас переправлю.

— Как?!

— Вот так, — он нагнулся, будто собираясь что-то зачерпнуть, и легко «зачерпнул» Инну. Подкинул, как ребёнка, усаживая удобнее на руке, и без видимого усилия преодолел взбесившуюся реку. В одном месте поскользнулся на наледи, и Инна, вскрикнув, вцепилась в бревенчатую шею. В кино часто крутят этот беспроигрышный кадр: героиня, вскрикнув, крепко обнимает за шею спасителя.

...Через двадцать минут она опомнилась (вернее, они оба опомнились). Инна, краснея, сказала:

— Отпустите меня немедленно. Мы уже у столовой. Все смотрят…

Вечером в танцзале они топтались под пугачёвское: «Надежду дарит на земле паромщик людям…» Инна незаметно спасла туфельку от тяжёлого болотного сапога, и шепнула, закрыв глаза:

— Паромщик мой…

***

Паромщика звали медвежьим именем Михаил. Родом он был из самого настоящего медвежьего нижегородского угла, из которого — сразу предупредил — не собирается переезжать ни в какой город. В городе ему душно, пухнет голова, он не насыщается заводским пустым хлебом, городская вода горькая и пахнет больницей.

И здесь, в санатории, он часто взглядывал на свои большие, обвисшие в недоумении руки, и жаловался на скуку, на столовскую жирную сладкую пищу, на мягкую «бабскую» кровать в тесном, «как конура», номере. И говорил:

— Ты, Инна…

Тут следует объяснить, что к этому времени два тридцатилетних, неопытных в любви человека преодолели этап, после которого неудобно и странно оставаться на «вы». Неловко, трудно этот этап в две ночи преодолели, смущённо тычась при поцелуях лбами и носами, не зная что делать с дрожащими руками, с дрожащими голосами.

***

… — Ты у меня, Инна, будешь как королевишна жить. В библиотеку пристрою или заведующей клубом.

Выпрастывал из простыни, с умилением рассматривал её узкую нежную ступню, прикладывался щекой:

— Вот так по жизни и понесу, не дам в грязь такой ножкой ступить. Матери моей Алёне Дмитриевне ты понравишься. Она, как из города приезжает, каждый раз говорит: вот бы мне, Мишка, такую сноху… Кралечку, фифочку городскую: грамотную, учёную… Чтобы ни у кого такой не было, только у нас!.. А тут я приезжаю из санатория и тебя привожу! — Он счастливо смеялся.

Инна тоже смеялась, когда Михаил рассказывал деревенские истории — всегда у него при этом делалось хорошее, детское лицо.

— Сижу, значит, на берегу омутка, травлю уду… А рано, ещё темно, тихо-тихо… Слышу: «Чавк, чавк!» Потом плюх-плюх в воду, брызги, кто — в тумане не видно. И снова: «Чавк, чавк!» — да громко, вкусно так! Смотрю: это щука высунулась и обрывает спелую смородину — та над самой водой свесилась. Стоит то ли на хвосте, то ли как изловчилась — и жрёт, чавкает как поросёнок. И сама как поросёнок: гладкая, увесистая.

Инна запрокидывала голову и счастливо смеялась, представляя, как щука лакомится смородиной. И как хорошо, что Михаил не хватал сачок, чтобы поймать щуку на уху, а сидел, ничем себя не выдавая, и хитренько посмеивался в усы.

— Утром и вечером по улице стадо гонят, — мечтательно рассказывал Михаил. — Коровы у нас вальяжные, чисто барыни, добрые, кормленые. Вечером после них — не поверишь — дорога тёмная, липкая. Это молоко из вымени сочится, пыль прибивает… Как-то на мотике в райцентр торопился. Не разглядел в тумане, въехал в стадо, слегка поддал одну дуру под зад… Она и сядь в коляску. Коляска-то со снятым стеклом была.

— В коляску?! Бедненькая! Представляю, что она почувствовала!

— Да ей, слонихе, чего. Мыкнула, стряхнулась да дальше зашагала, только лепёшки печёт: шмяк, шмяк. Ты лучше спроси, что деверь почувствовал. Он же сидел в той коляске!

Инна хохотала так, что в стенку осторожно стучали с двух сторон такие же преступные влюблённые парочки: тихо, дежурная по этажу нагрянет.

В последний вечер они шли по аллее, пустынной, тихой до того, что слышалось падение прошлогоднего сухого листа. Как дети, держались за руки, вдруг примолкнув и загрустив. Михаил раздумчиво говорил:

— Мать, поди, раннюю картошку сажает. Ох, сейчас бы я в охотку посажал. Хотя больше люблю копать. Это как среди людей: двух одинаковых кустов не найдёшь. Вытянешь одну ботву: детки мелкие, гниленькие, с паршой. Зато материнская картофелина себя сохранила, будто и не рожала: крепкая, ядрёная, хоть опять замуж выдавай. А рядышком другой куст весь усеян клубнями, с кулак. Ищешь старую картошку — а её нет, одна сухая шкурка. В землю превратилась, наизнанку вывернулась, всю себя, все соки, всю любовь деткам отдала. Так и у людей…

***

Тревожно-радостными были сборы, тревожно-радостным было двухдневное путешествие в поезде дальнего следования. У всех пассажиров, едва они садились в вагон, разыгрывался извращённый аппетит. Хотелось как беременным, не пойми чего: остренького, печёненького… Во время стоянок выбегали, на перронах покупали у бабушек малосольные огурчики, пирожки, бутылки с молоком, газетные кулёчки с земляникой.

С огурцов разыгрывалась изжога, в пирожковой начинке мог таиться ботулизм, на землянике отпечатывался свинцовый шрифт, про сырое молоко вообще страшно говорить. Но все весело ели, и Инна, как родная влившаяся в семью пассажиров, тоже уминала опасные продукты. Забыв о хороших манерах, тыкала пальцем в вагонное окно и кричала:

— Смотрите, смотрите! Стая коров!

— Не стая, а стадо, — поправляли её.

Весёлой и шумной была встреча с Михайловой роднёй, когда, приехав со станции, он лихо развернул «Ниву» у кирпичного дома под зелёной железной крышей, за зелёным же новым забором. Отчим Михаила дядя Коля тихо улыбался, забирая у Инны чемодан, и видно было, что это добрый, мягкий — золотой человек. Он был абсолютно лыс, щупл и выглядел стариком по сравнению с женой.

Алёна Дмитриевна (имя-то какое! Велеречивое! Княжеское!) — похожа на казачку: красивая низколобая, с мягкой широкой шеей в ямочках. Гладкие блестящие, будто смазанные маслом волосы закручены ниже затылка в мощный узел. Рукава пёстрой кофточки засучены выше локтей, смуглые круглые руки созданы для того чтобы с поклоном подносить блюдо с хлебом-солью.

В столовой Инну ждали не хлеб-соль, а трёхлитровая банка с молоком, толсто подёрнутым желтоватым рытым бархатом сливок. Рядом стояла миска с душистой крупной, поблёскивающей как новогодние игрушки, клубникой.

Алёна Дмитриевна незаметно перемигнулась с Михаилом. Сонная Инна была препровождена на второй этаж в гостевую комнату с задёрнутыми шторами, с двуспальной кроватью. В изголовье лежали рядышком, как голубки, взбитые пуховые подушки. На цыпочках вошёл Михаил и повернул ключ в двери.

— Тчш-ш, проклятая! — шикнула Алёна Дмитриевна. Заполошно закудахтала курица, со звоном покатилось пустое ведро. Торопливо прошлёпали крепкие босые пятки по чистым половицам, хлопнула дверь — и дом угомонился.

***

Вечером накрыли стол. Посмотреть городскую невесту собралось полдеревни. Пришёл шурин — тот, на которого садилась корова: суетливый, во всё встревающий мужичок, пришла его красавица жена: крупная, статная, но заметно прихрамывающая.

На вопрос Инны, что с ногой, женщина беззлобно пихнула мужа под бок:

— А это мой умник подсобил. Катались с детьми на горке, он со мной заиграл — известно, хмель выхода ищет. Повалил, у меня нога только: хрусть! Я в крик, в плач. Умник-то мой решил, что я дурачусь, да с гиканьем, с размаху прыг на меня, да ещё раз прыг! Тройной перелом, полгода в гипсе ходила, — со странной гордостью сообщила она.

За столом посмеялись, припоминая ту историю.

Утром Инна с позёвываниями, с потягушечками одевалась, когда из-за двери выступила девочка. С округлившимися глазами, в ужасе указывала дрожащим пальчиком на Иннины шорты:

— Тётя Инна, жук громадный заполз… Сама видела. Вот с такими усищами… Туда, в ваши трусики…

Инна, путаясь и сбрасывая шорты, с визгом отбила «казачок», прежде чем девочка заливистым колокольчиком расхохоталась:

— Шутка! Шутка!

Это была Михайлова племянница, восьмилетняя длинноножка Софка. Каждое утро она неслышно возникала в дверях, обнимала косяк и с любовью смотрела на гостью. Убедившись, что та не спит, юркала в тёплую постель, прилипала как листок, обвивала тонкой, чёрной от загара ручкой, выбалтывала на ушко семейные секреты. Например, что бабушка Алёна хочет сыграть свадьбу непременно в районном ресторане, и чтобы всё было как у людей и перед людьми не было стыдно. Для этого осенью она свезёт на мясокомбинат столько-то штук овечек и столько-то свиней, и продаст на рынке флягу мёда, а не хватит — снимет с книжки…

— Софка, откуда ты знаешь?! Это же взрослые разговоры…

— Ой, тётя Инна, — сразу переводила разговор хитрющая девчонка, — какая у вас хорошенькая сорочка! И вы сами такая хорошенькая!

***

Инна загорела розовым загаром, ноги и руки были исколоты и исцарапаны колким сеном, которое они гребли на делянке. Михаил невдалеке, широко расставив ноги-брёвна, водил перед собой по полукружью штангой триммера, подкошенные тяжёлые травы рушились стеной. Инне тоже захотелось косить. Михаил, бережно обнял её сзади, дышал жарко в шею. Показывал, на какой высоте держать кожух и как обходить молодые деревца, чтобы леску не заедало.

А Алёна Дмитриевна уже кричала им и махала рукой на чёрную, зловеще позолочённую солнцем тучу, и ветер ожесточённо трепал и облеплял на ней сарафан. Через секунду порыв ветра настиг Инну и визжавшую Софку. Бросились спасать сено. Алёна Дмитриевна ловко сооружала стожок, дядя Коля подавал. Инне было жутко и восторженно — не поймёшь чего больше: жути или восторга. И ещё было смешно над ослепительно люминесцирующей в молниевых вспышках лысиной дяди Коли. Она подхватывала вырываемые ветром охапки, бежала по стерне под первыми прицельными, сильными ударами капель…

Гроза попугала и слегка помочила, унеслась стороной вдоль реки.

— А ты хоть тонкая кость, а со стерженьком. Гнёшься да не ломаешься. Нашенская будешь, — одобрительно сказала Алёна Дмитриевна, когда они сушились и перекусывали под смётанным стожком. И Инне приятна была эта похвала.

***

Дни тянулись по-деревенски долго-долго, как в детстве. И, что бы Инна ни делала: ложилась ли на полке в жаркой до мороза бане, пила ли чай с тягучим молодым мёдом, лакомилась ли душистой, с горчинкой, клубникой, закладывала ли вместе с дядей Колей силосную яму, неожиданно пахнУвшую земляничным вареньем, погружалась ли в постель под шелест листвы — ей было совестно за своё позднее нежданное счастье. И про себя она всем-всем желала того же счастья, которое обрушилось на неё щедро, обильно — как жаркий июльский день, как тот ливень на сенокосе…

На заре она открывала глаза и блаженно щурилась: солнышко… Переводила взгляд за окно: там над забором, подпрыгивая, плыло солнышко поменьше: лысина дяди Коли. Хлопотун, спешит открывать задохнувшиеся за ночь парники и теплицы, снимать для салата колючие, как кактусы, молочные огурчики.

И всё, всё слишком хорошо, так что хочется плакать. И всё время какие-то птицы верещат, вскрикивают странно, печально, жалобно — в унисон растревоженному томному Инниному настроению.

Софка играла в мяч с соседскими девочками, будто циркулем чертила в пыли ровными загорелыми ножками.

— Так то ж дрозды кричат! — охотно объяснила она, зажав мяч под мышкой. — Хотите я вам покажу?

Все девочки захотели показать городской гостье дроздов, и они окружили её и гурьбой повели в огород. В невидимых мелких рыболовных сетях, натянутых над грядами с клубникой, бились, трепыхались рябенькие птицы. Они и издавали пронзительные, поразившие Инну крики. Несколько птиц ещё шевелились, запутавшись в сетях — подвешенные кто за голову, кто за крыло. Некоторые, распятые, уже висели неподвижно.

— Боже мой. Но они же… мучаются. Зачем вы их так?!

Софка изумлённо вскинула глаза:

— А зачем они клубнику клюют?! У нас все так дроздов ловят — иначе всю ягоду потравят. И они недолго кричат, к вечеру все на жаре подыхают. — Увидев, что Инна пытается высвободить пленника, предупредила: — Зачем вы? Они клюнуть могут… Наш кот хотел сожрать — так его в ухо долбанули…

Девочки принялись играть дальше, а Инна бесцельно пошла по улице. За каждым забором были натянуты всё те же прочные сети с серыми растрёпанными комочками, бьющимися или неподвижными, и неслись отчаянные, обречённые крики. И повсюду расходилась кругами, как на воде, чёрная энергетика смерти.

***

Когда Инна вернулась, дядя Коля, улыбаясь своей доброй улыбкой, высвобождал из сети и складывал трупики в ведро.

Инна не вышла к ужину и не открыла Михаилу. Она слышала, как Алёна Дмитриевна, адресуясь в спальню, обиженно крикнула:

- А клубнику-то покушать любим! С ведро точно скушали. Фифа городская выискалась.

В тот же вечер Инна уехала с последним автобусом на станцию. На звонки Михаила она не отвечала.