ЕФРЕМЫЧ
Дожидаясь окончания погрузки, Ефремыч раз за разом обходил прибывшую после ремонта полуторку. Осматривал он её с прищуром, придирчиво, проглатывая горечь ревности, словно и не машина это была вовсе, а загулявшая жена, вернувшаяся под утро: вроде своя, родная, но в то же время чужая и неприступная.
Ефремыч снял варежку и провёл ладонью по доскам кузова, пахнущим свежей краской. Он нахмурился, покачал головой и ощупал наспех выправленные вмятины на капоте. Пнул по переднему колесу, махнул рукой и сказал:
— Да чего уж там, прощаю! Не виновата ты, всё фашист проклятый! Досталось тебе от него, но мы ещё повоюем. Не дрейфь, не брошу тебя!
Он поднял воротник полушубка и подошёл к грузчикам.
Погрузкой каравана, готовящегося пересечь Ладогу, руководил молодой лейтенант. Увидев водителя, он улыбнулся и спросил:
— Как здоровье, Ефремыч? Говорят, потрепало тебя на днях. Тяжко ездить-то уже?
— Было дело! Меня-то не задело, а вот ласточку мою — да. А на здоровье не жалуюсь, не боись. Я за рулём с пятнадцати годов, значится уже сорок пять лет шофёрю. Мне в кабине, как у мамкиной титьки, спокойно. Сразу все хвори проходят. Чего везём сегодня?
— Мука. Ещё пять мешков осталось закинуть. Инструкцию напомнить?
— Не смеши, лейтенант! — Ефремыч поправил ушанку. — Мы твои инструкции назубок помним.
— Всё! Отставить разговоры. Езжай! — скомандовал лейтенант, протянул Ефремычу документы и козырнул.
— Есть! — ответил Ефремыч. — С Богом!
— Отставить с Богом! — нахмурился лейтенант. — Ты же коммунист! Значит — за Родину и за Сталина.
— Эх, сынок! На Ладоге атеистов не бывает! Как бомбы повалятся, так и политруки креститься начинают. Уж поверь мне! Сталин-то где? В Кремле, а Бог — он рядом, он поможет.
Ефремыч сел за руль, завёл двигатель и выехал на ледовую переправу, покрытую утрамбованным снегом.
Глухая темнота затянула небо над Ладожским озером. Отблеск блёклой луны, словно луч умирающего маяка, скитался в ночной черноте, пытаясь пробиться сквозь беспросветные мрачные тучи.
Фара полуторки, закреплённая на побитой осколками снарядов дуге, была наклонена. Её слабый свет позволял видеть дорогу не больше чем на метр. Караван ехал медленно: гнать по ледовой дороге запрещала инструкция, да и приближаться к идущей впереди машине было небезопасно.
Ефремыч крутил баранку и поглядывал на небо. После прошлой бомбёжки он не мог избавиться от появившегося страха. Это ноющее чувство застряло в груди часа через два после атаки немцев. Сначала, когда он услышал треск разлетающегося кузова и грохот скрежещущих по капоту осколков, страха не было. Он выпрыгнул из кабины, откатился в сторону и прикрыл голову руками.
Тогда он думал только о том, что правильно сделал, держа дверь открытой всю дорогу: так делали многие, ведь это был единственный способ выскочить из машины во время бомбёжки. Пусть мороз выжигает лицо, пусть снег залетает в кабину, пусть ноги пронизывает холод, будто валенок и вовсе нет. Всё это мелочи по сравнению с заклинившей дверью полыхающей машины, когда пути к спасению просто нет. А вот потом, когда всё закончилось и он узнал, что от каравана из тридцати машин осталось только две, то впервые за шестьдесят лет понял, что боится. Боится по-настоящему, до дрожи в коленях, до головокружения.
«Ну а как ты хотел? — спрашивал он себя. — Война!»
Страх ненадолго отступал, а скорее затаивался, чтобы подкопить силы и наброситься снова. Тогда Ефремыч вспоминал кадры из документального фильма, который показывали водителям перед первым рейсом. Фильм о кошмаре, происходящем в блокадном Ленинграде. Он вспоминал измождённых от голода детей, трупы, лежащие на улицах города, и людей, безучастно проходящих мимо, шатающихся и падающих замертво. И никто из прохожих даже голову не поворачивал в их сторону.
Люди привыкли к смерти, но к голоду привыкнуть нельзя. Он хорошо запомнил их почерневшие от горя лица, по которым невозможно было понять, ребёнок это или проживший долгую жизнь старик. Запомнил ввалившиеся, скорбные глаза и впалые щёки, и тончайшую посеревшую кожу, обтягивающую торчащие скулы.
«Вот видишь, — опять говорил он себе, — ты их единственное спасение! Они ждут тебя, и без тебя им никак. Так что не дрейфь, Ефремыч, прорвёмся!..»
Вдоль тёмной дороги мерцал свет — это женщины-регулировщицы указывали путь. Они стояли в линию, метрах в пятистах друг от друга и держали в руках зажжённые фонари. Если под какой-то из машин начинал трещать лёд, регулировщицы моментально отходили в сторону, чтобы обезопасить караван от затопления и направить его по другому пути. Водители боготворили их и называли богинями, хотя напоминали они огромных снежных баб.
Стоять на трескучем морозе всю ночь было невыносимо. Если тело защищали ватные штаны, телогрейка, натянутый поверх неё тулуп и плотный белый маскировочный костюм, то ноги и лица раздирал мороз. Ни валенки, ни намотанные до глаз шарфы не мешали пронизывающему ветру испытывать женщин на прочность. Куржак оседал на их бровях и ресницах, обмороженные носы чернели и становились похожи на дряблую запечённую картошку.
— Бедные мои, — глядя на регулировщиц шептал Ефремыч. — Как же вам трудно, милые.
Проезжая мимо них, он кричал:
— Держитесь, девчонки! Нам без вас никак!
Он не ждал ответа, понимая, что от усталости у них не было сил даже просто кивнуть.
— Чёртова война! — заорал Ефремыч, стряхнул застывшие на щеках слёзы и заколотил по рулю. — Жаль, на фронт не взяли! Рвал бы сейчас гадов зубами, ох бы рвал!
Он прислушался: издалека потянулся нарастающий тревожный гул. Мгновенно включились прожекторы. Яркие широкие полосы заметались по небу в поисках немецких самолётов. Гул становился всё громче, и машины прибавили скорость.
В острых лучах прожекторов Ефремыч увидел летящие бомбардировщики: чёрные, страшные, как огромные вороны, они кружили над дорогой, разрывая ночную тишину рокотом моторов. Загрохотали зенитки. Окутанные дымом гильзы вываливались на снег и стукались друг о друга с тревожным звуком набатного колокола. Но заградительный огонь не приносил нужных результатов. Меняя высоту, самолёты начали бомбёжку.
— Господи, пронеси! — прошептал Ефремыч, перекрестился и вдавил педаль газа в пол.
Один за другим гасли фонари регулировщиц. Изуродованные тела женщин разбрасывало в разные стороны, белые маскировочные костюмы пропитывали тёмно-бурые пятна.
— Господи, Господи! — шептал Ефремыч, ожесточённо выворачивая руль.
Едкая копоть от горящих машин и зениток врывалась в кабину через открытую дверь и щипала глаза. Колючие слёзы текли по не чувствующим мороза, красным, обветренным щекам. От яркого пламени стало совсем светло. Ефремыч взглянул в треснувшее боковое зеркало: позади полыхала разбитая техника. Казалось, что огонь охватил дорогу со всех сторон.
Удар по кузову был такой силы, что Ефремыч выпустил руль и вылетел из машины на снег. Задние колёса с грохотом лопнули. Полуторка замерла, как вздыбленный конь, задрав капот к небу. Постояв секунду, она завалилась набок, и тут же прогремел взрыв взорвавшейся бомбы…
— Живой, — прошептал Ефремыч.
Он не услышал себя: его голос растворился в протяжном звоне, наполнившем голову. Кровь сочилась из ушей, и капли её рубинами замерзали на воротнике полушубка. Встать не удалось, раздробленных ног он не чувствовал. Ефремыч попробовал пошевелить ими, но из этого ничего не вышло.
Ватные штаны, разодранные осколками снаряда, медленно пропитывались тёплыми, липкими подтёками. Ефремыч выдернул ремень, перетянул им одну ногу и огляделся. Метрах в трёх от него, у разбитой зенитной установки, широко раскинув руки, лежал мёртвый военный. Ефремыч подполз к убитому, снял с него портупею и перетянул вторую ногу.
Голова кружилась, он лёг на живот, закрыл глаза и потерял сознание. Неуёмный ветер срывал с дороги снежную крупу, поднимал, закручивал и снова швырял вниз, словно пытался затушить бушевавшее вокруг пламя. Но огонь не унимался. Топливо, выливающееся из взорванных машин, подхватывало его и разносило всё дальше и дальше.
Минут через двадцать Ефремыч очнулся. Он поднял голову, размазал по щеке набежавшую кровь и посмотрел по сторонам: рядом валялся присыпанный снегом мешок с мукой, уцелевший после бомбёжки. Ефремыч снова вспомнил кадры из фильма: измождённые, серые лица детей и стариков, умирающих от голода в блокадном Ленинграде.
«Сдохну, но дотащу! — подумал он. — Пока есть силы, нужно выбираться».
Откинув варежки, он ухватил мешок за углы, подтащил его к себе и разжал покрасневшие руки. Опираясь на локти, он немного прополз вперёд и вновь подтянул мешок к себе. Снег набивался в рукава, ветер хлестал в лицо. Валенки давно сползли с обездвиженных ног. Пропотевшие, застиранные портянки примёрзли к ступням, но Ефремыч не чувствовал ни боли, ни изнуряющего мороза. Он полз к берегу, оставляя после себя красные извилистые полосы.
Его нашли утром в ста метрах от оборонительного рубежа. Солдаты долго не могли разжать окоченевшие чёрные руки, обхватившие серый мешок с подмокшей мукой…