Найти в Дзене
Кулагин Сергей

ЛИТЕРАТУРНЫЙ КОНКУРС «ХРОНИКИ АБСУРДА». Сергей Лактионов, Григорий Родственников «ОПЕРАЦИЯ «КОВЧЕГ»»

Иллюстрация Григория Родственникова
Иллюстрация Григория Родственникова

Иван Крабовый предавался пагубной страсти – смотрел, как сохнет краска.

Сам он называл это «созерцанием таинства усохновения» и относился по-должному трепетно. Чтобы не вмешиваться в естественные процессы мироздания, он даже задерживал дыхание, приближая лицо к яркому глянцу. Маленькие блики под солнцем скакали в глазах. Ядовитый запах прилипал изнутри к носу. Капельки подтеков блестели как крепенькие мурашки на влажной коже. Иван Крабовый испытывал удовлетворение.

Удивительно карикатурный, в клетчатой рубахе и сбившихся до каменной стойкости штанах, он казался сошедшим со страниц «Крокодила» или другого советского журнала с картинками про тунеядцев и колдырей. Длинная коричневая шея торчала горбом кадыка наружу, и под этой тяжестью изгибалась вперёд наподобие водосточной трубы. И верно, стекломойная жидкость текла туда удивительно ловко! А потом извергалась в многострадальный Иванов желудок, подобно пропущенному через ливнёвку дождю. Когда Иван щёлкал по этому чудовищному горлу в известном алкогольном жесте, звук получался чудесно-жестяной, будто стрельнули по кровле.

Потусторонний вид его нелепой деятельности придавал причудливый лексикон, помесь приходских задворок и шалаша. Самокрутки он бог весь почему называл «малым клиросом», а курение – «воскадить папироску». «Елей на пяточку» означал мелочь, припасенную в заднем кармане. «Менять ладан на смирну» – так звучал Крабовый аналог замены шила на мыло. Собутыльнику он в шутку советовал: «С аналоя не наливай!»

– Эх, и хорошо легла! – Иван Крабовый задорно потряс головой. – «Кто говорит: «построю себе дом обширный и горницы просторные», и прорубает себе окна, и обшивает кедром, и красит красною краскою»!

Конечно, ни о просторных горницах, ни о кедровой отделке речь не шла. Всего-то свежеокрашенная лестничная клетка. И краска на стенах была не красная, а совсем даже зелёная: обычного казённого цвета, столь привычного для отечественных госучреждений и больниц.

Но краска действительно легла отменно. И почти запеклась, так, что уже можно было не бояться нарушить её блестящую гладь неосторожным дыханием. Поэтому Крабовый вознаградил себя за отличную работу: приблизил небритую физиономию к свежеокрашенной стене – и наконец-то с наслаждением и присвистом мощно вдохнул переломанным, искривленным на сторону носом. Пары краски дурманящей волной хлынули в голову, завихрились там, купая в сладостно-тошнотворных ароматах усохший и хворый Иванов мозг.

– А-ах, – Иван блаженно застонал, приоткрыв рот: по небритому подбородку потекли слюни. – Истинно говорю вам, «приятное благоухание – жертва Господу»!.. – пробормотал он, и причмокнул.

– Крабово́й! – ударил ему в затылок пронзительный голос, скрипучий и визгливый одновременно. – Опять нарушаем?!

Иван очнулся от сладких грёз и брезгливо поморщился. Был только один человек, имевший такую манеру орать – да вдобавок коверкавший его фамилию так, что почти превращал его в некогда прогремевшего, а после успешно забытого предприимчивого жулика. Поэтому Иван утёрся рукавом и обернулся.

– Так что никак нет, Натан Соломонович, не нарушаем! – бодро сообщил он. – Выполняем задание! «Исполнить всё, что было поручено ему вместе с художниками твоими»! – выделил он голосом «художников».

Главврач наркологического диспансера, Натан Соломонович Альбац, злобно вперился в Крабового взглядом маленьких, блестящих глазок через круглые очки. Был он высок и не менее тощ, чем Крабовый: белый с желтоватыми подпалинами халат висел на нём, как на швабре. Но, в отличие от своего пациента, Альбац был прискорбно плешив – седеющие кудряшки беспомощно торчали по краям блестящего купола лысины. (Из-за этого Натан Соломонович комплексовал, и злобно завидовал растрёпанным рыжим вихрам Ивана). Зато нос у доктора был длинён и горбат, да вдобавок с почерневшим кончиком – от давнего обморожения.

– Какой ты «художник», Крабовой? – каркнул Альбац. – Это ещё что за безобразие?! – он картинно потряс руками в сторону окрашенной стены.

– Чего ж безобразие-то, – обиделся Иван. – Очень даже качественно получилось! «Каковы цветы, таковы и краски; каков делатель, таково и дело».

– Вот именно – «краски»! – возопил Альбац. – Кто тебя к краске допустил? Чьё такое «задание»?

– Так гражданочки старшей сестры же! – без зазрения совести сдал Крабовый заказчицу.

– Серафима Кондратьевна, вы опять?! – рывком обернулся главврач к сестре-хозяйке, робко маячившей позади него. Впрочем, «маячившей» тут подходило мало. Ибо сестра-хозяйка была женщиной таких габаритов, что на фоне неё Альбац выглядел как одуванчик на фоне трактора.

– Ну так, Натан Соломоныч, – смущённо прогудела Серафима Кондратьевна голосом очень застенчивого кита. – Вы ж сами велели для комиссии лестницу покрасить, а Ваня лучше всех в этом деле соображает, сами ж зна…

– Да как вы его могли к краске допустить? – взорвался Альбац, потрясая руками; рукава трепыхались, как крылья.

Иван неоднократно ловил себя на мысли, что своей наружностью, чёрным кончиком носа и пронзительно-омерзительным голосом (а особенно – фамилией) Натан Соломонович кого-то ему напоминает… Но вот кого, сообразить не мог.

– С его-то анамнезом! – распалялся Альбац. – Пустили козла капусту сторожить! Вам что, средств на малярную бригаду департамент не выделяет?

– Так это, Натан Соломоныч, – густо покраснела Серафима Кондратьевна: краснота неспешно растеклась по необъятной площади её щёк и декольте, как рассветное зарево по пейзажу горного плато. – Те ж деньги, которые на маляров дали, вы ж давно уже… того-этого…

– Молчать! – рявкнул Альбац. И злобно засопел. В точности соответствуя древней мудрости «Врачу, исцелися сам», главврач наркологии был хроническим и безнадёжным алкоголиком. Нос он отморозил в позапрошлом году, на новогоднем застолье – когда, выйдя ночью из отделения пьяный, упал и воткнулся им в сугроб: да так и заснул. И проторчал носом в сугробе до рассвета, пока остальной персонал не пришёл в себя и не похмелился.

И, как полагается – чувствуя за собой грех, Натан Соломонович был втройне злее к пациентам, чем полагалось по должности.

– Клизму Крабовому, – распорядился он сквозь зубы. – И натрия хлорида десять кубов!

– «Для того, чтобы, измучив их объявленными казнями, вконец погубить в один день!» – пафосно продекламировал Крабовый. И, бросив кисть в банку – с видом мученика, гордо шествующего на арену со львами, направился в клизменную.

В душе Крабовый ликовал. Потому что, незаметно от разъяренного Альбаца, ухитрился припрятать в карман баночку для анализов – в которую заботливо отлил немножко зелёной краски.

***

История попадания Крабового в наркологию была сама по себе занимательна.

До того, как очутиться в стенах заведения, Иван был художником – и, как полагается представителю творческой профессии, усердно пил. Пил он давно и профессионально. И даже выработал в себе некий алкогольный дуализм: способность рисовать сколь угодно пьяным. Пока Иваново сознание плавало в безмятежных алкоголических грёзах, руки сами смешивали краски и возили кистью по холсту или штукатурке.

Последнее случалось чаще. Ибо прошлой осенью Иван подрядился на контракт мечты – роспись церкви. Вообще-то, кого попало на такую работу не берут, но Ивана выручило прошлое. Дед Крабового был дьяконом в церкви; сам Иван в юности планировал пойти по духовной части, и даже учился в семинарии – о чём и поведал церковному начальству. (Благоразумно умолчав про то, что был выгнан за мелкое воровство в монашьей раздевалке, а также за то, что был застукан, когда забивал косяк из ладана). Зато за время учения успел нахвататься цитат на все случаи жизни.

– «…И буду я сиять учением, как утренним светом, и далеко проявлю его!» – завершил он свой рассказ. Святые отцы в брезгливом сомнении поводили бородами – но, по некотором размышлении, Ивана взяли. И немудрено: где бы ещё прижимистые попы нашли художника всего-то за полцены! (Остальные выделенные деньги пастыри добрые немедленно прикарманили, помня святую истину, что «церковное стяжание Божие стяжание есть»).

За работу Иван взялся с энтузиазмом. И до самой зимы усердно покрывал стены храма ангелами, святыми и херувимами. Проводил целые дни на лесах, и порой даже оставался ночевать в церкви: сам для себя он оправдывал это священным вдохновением – но на самом деле, в храме было банально теплей, чем в его нищей квартирке, где отопление было отключено за неуплату уже второй год как.

Святые отцы, приходя оценить работу, одобрительно кивали бородищами. Единственный раз придрались, когда Иван, распевая за работой «Короля и Шута», слегка подзабылся и нарисовал одному из ангелов панковскую «козу» на руке. Но Крабовый, не растерявшись, стремительно отбрехался:

– А потому как, – вдохновенно вещал он, размахивая кистью, – это жест совсем не сатанинский, а очень даже благочестивый! Указательный палец, значит, обозначает божескую природу Христа, а мизинец – человечью, вот так вот!..

Попы опасливо попятились от машущей кисти, чтобы не забрызгало, и сочли за лучшее признать правоту Ивана и ретироваться.

Наконец под самый Новый Год основная часть работы была сделана. Настало время самого масштабного – росписи потолка, на котором планировалось изобразить не кого-нибудь, а самого Бога на облаках. Иван к тому времени уже воображал себя не меньше, чем Микеланджело: последние двое суток работал, не выходя из церкви, а завтракал и обедал в основном водочкой-матушкой. И вот в новогоднюю ночь, хорошенько принявши на грудь ради праздничка, а потом добавив для вдохновения – Иван полез на самый верх лесов, где и принялся расписывать своды.

И вот тогда-то ему и открылось новое, неведомое прежде наслаждение. Пары краски и ацетона, до того момента понемногу насыщавшие воздух церкви, наконец-то добрались до кривого Иванова носа – и ударили ему в голову, вступив в алхимическую реакцию с флюидами алкоголя.

От новых ощущений Иван восторженно обомлел. Всё вокруг стало вдруг сияющим, невесомым и прозрачным – и расцветилось сказочными красками, которым Иван не смог бы даже названия дать, не говоря о том, чтобы подобрать их на палитре! В ушах Ивана зазвучала ласковая, небесно-прекрасная музыка, а сам он почувствовал себя лёгким-лёгким, будто наполненным светом.

«Вот оно, божественное вдохновенье!» прозрев, восхищённо понял Иван. И, едва не плача от нахлынувшего счастья, принялся окунать кисть в краску – и в невиданном художественном порыве класть наотмашь мазки. Ему казалось, что он выплёскивает на штукатурку всё лучшее, что было в нём, весь сокровенный свет своей алкоголизированной и прокуренной души!..

Часы за работой пролетели, как одна минута. Завершив свой шедевр, Иван окинул его критическим оком, удовлетворённо вздохнул… и, повернувшись, шагнул с лесов. Зачем были лестницы отныне ему – невесомому, как святой дух?

Он плавно, как пёрышко, опустился на пол. Почему-то двигаться стало тяжелей: воздух вокруг сгустился, потемнел, и в нём скользили вокруг зловещие тени. Иван недоумённо огляделся – и понял вдруг, что опустился не на пол, а на дно! Да, конечно, он оказался на дне морском!

А значит, во внезапном пугающем озарении осознал Иван, он – не Иван, а Иоанн: даже больше – Иона! И стоило ему так подумать, как неведомые морские гады подхватили его под руки и увлекли туда, где во мраке пучины открылась исполинская пасть чудовища-кита.

– И объяли меня воды до души моей! – орал Иона, брыкаясь, пока его тащили на съедение морскому чудовищу. – Религия опиум для народа!.. Опиум – народу! Землю – крестьянам! Фабрики – рабочим! Индюков – индейцам! Чешки – чехам! Вр-рагу не сдаё-отся наш го-ордый «Варя-а-аг»!..

Конечно же, то была не пасть кита, а открытые двери машины «Скорой помощи». И не гады пучин, а простые санитары тащили под руки Крабового, угоревшего от паров краски, свалившегося из-под купола с лесов и сломавшего ногу.

В наркологическом диспансере Иван сперва пришёл в себя – а потом, как ни удивительно, пришёл в полный восторг.

Попадание в лечебницу его не только не огорчило, но даже обрадовало. Дома Ивана ждала промёрзшая квартира с гудящими в рамах сквозняками и лежащим на подоконниках снегом. А тут была сухая, тёплая и уютная палата с законопаченными окнами, шерстяным одеялом и трёхразовым питанием!

К страдальческим воплям пациентов, изнывающих в ломках, Иван был абсолютно равнодушен: соседи-алкоголики дома шумели как бы не сильней! И мирно засыпал, пока в соседних палатах рыдали и бились головами о рамы кроватей.

А уж гипс на ноге Иван и вовсе воспринял как дар судьбы. И вовсе не спешил покидать диспансер – при каждом удобном случае нарушая режим. Уж больно не хотелось встречаться с попами, которые теперь злобно плевались сквозь зубы и поминали Крабового недобрыми словами, косясь на потолок церкви. Где Иван вместо Бога изобразил Боба. Марли. Чёрного, как сапог, с буйной гривой косичек, а в толстых губах – ещё более толстый косяк. Боб восседал на облаках густого кумара, а вокруг него в конопляных райских кущах балдели ангелы.

***

За зимой пришла весна. Распустились на клумбах подснежники и оттаявший собачий навоз. В рощу за оградой диспансера прилетели грачи и бомжи. Ветер нёс из-за горизонта рваные облака, а природа дышала свободой и ожиданием перемен.

Ивана освободили от гипса, и периодически припрягали к работам на благо родимого диспансера. Альбац неистовствовал, Серафима Кондратьевна страдала, но ничего поделать не могла. Всего хозяйственного персонала в её распоряжении было – старуха-уборщица баба Капа; да ещё сантехник, о котором неизвестно было даже, как его зовут и как он выглядит, ибо обитал он где-то в тёмных недрах подвалов и не просыхал никогда.

Серафима Кондратьевна была женщина одинокая и неустроенная. Вовсе не старая, напротив, как говорится, в самом соку – вот только соку этого в ней было многовато. Настолько, что в ширину Серафима была как бы не больше, чем в высоту. За выдающиеся достоинства мстительные пациенты прозвали сестру-хозяйку «тётя Жопа».

Но всё же, как известно, на любой товар найдётся свой покупатель. А в данном случае – воздыхатель. По тёте Жопе безнадёжно и романтично сох пациент семнадцатой палаты – костлявый, бритый налысо и синий от татуировок Мефодий. Вообще-то звали Мефодия на самом деле Никита: а кличку он получил за то, что был мефедронщиком.

Время от времени, раздобыв неведомыми путями гитару, Мефодий выбирался во двор, садился на лавку под окнами, подкрутив колки – и, бренча по струнам, вдохновенно пел серенаду следующего содержания:

– Тё-о-о-о-о-отя Жо-о-о-о-о-о-опа!!!

Собственно, из этих слов состояла вся серенада. Ни играть, ни петь, ни сочинять стихов Мефодий не умел, равно как и не имел музыкального слуха. Поэтому он орал сии слова вновь и вновь. Пока не прибегал санитар Сирожа – двести килограмм квадратного мяса с наколотым на волосатой ручище солнышком, топорщащимися рыжими усами и толикой мозгов в коротко стриженом черепе – и, отобрав у Мефодия гитару, не разбивал её с размаху о лысину романтического возлюбленного.

Впрочем, надолго Мефодия это не останавливало. Собрав по двору обломки разбитой гитары до последней щепочки, он старательно склеивал её при помощи украденного у главврача канцелярского клея и спёртой у сантехника изоленты, заново натягивал струны (вместо одной-двух уже красовались аптечные резинки) – и вскоре снова был готов давать концерт под окнами своей любви.

***

Однажды тётя Жопа поручила Ивану выставить на крышу корпуса цветы в горшках. Всю осень и зиму фикусы, пальмы и монстеры чахли в коридорах диспансера; а теперь, наконец, дождались весеннего солнышка и воздуха свободы.

Иван взошёл на крышу – и пропал. Очарованный, стоял он на засиженном голубями рубероиде, и ветер трепал его пижаму. А кругом под ясным, голубым небом раскинулись сказочные дали. Вообще-то, диспансер был всего в три этажа высотой. Но стоял на холме, так что возвышался над всем провинциальным городишком, унылым и жмущимся к земле. А там, вдалеке, были степи, и леса, и далёкие трубы заводов, и ещё леса, и даже, кажется, горы – далеко-далеко… Всё, чего он не замечал и не рисовал все годы жизни!

В этот миг Иван уверенно ощутил себя Ионой. Которого кит проглотил – но выплюнул: прямо на чудесный остров.

И с того дня Крабовый зачастил на крышу. По указанию тёти Жопы, он перетащил туда все кадки с растениями из коридоров и кабинетов – так, что крыша действительно превратилась в настоящий тропический остров с джунглями. А сам Иван вызвался ухаживать за растениями и поливать каждый день – а также заносить обратно в случае ливней.

– «Как семя земледельца, если не взойдет, или не примет вовремя дождя Твоего, или повредится от множества дождя, погибает»! – аргументировал он главврачу своё решение.

– Ещё чего! – возмутился Альбац. – Мало ты у нас с высоты летал?

Но полезть на крышу, сгонять Крабового, Натан Соломонович не рискнул бы – потому что втайне боялся высоты. А другого привлечь было невозможно. Санитар Сирожа отказывался без доплаты идти на риск (даже если под риском подразумевалось залить унитазы жидкостью для прочистки труб, когда в очередной раз не удавалось найти сантехника). Крошечная и ветхая баба Капа с ведром и шваброй даже на второй этаж взобраться не могла: её носили наверх сердобольные пациенты. А тётя Жопа на крышу была ни ногой – ибо страдала клаустрофобией и агорафобией одновременно с тех пор, как однажды по пути на крышу ненароком застряла в чердачной двери. Выкорчёвывать её оттуда пришлось с помощью лома и такой-то матери.

«Ладно, пускай», скрипя зубами, решил Альбац. «Может, на него положительно повлияет: всё же свежий воздух, не краску нюхать… Фитотерапия, вот!»

– А то ишь выдумал: «семя»! – едко добавил вслух атеист-доктор. – Может, ему ещё брома прописать?

На крыше Крабовый ощутил себя в раю. Прямо-таки самым первым человеком в Эдемском саду, которому господь ещё не сотворил подругу. Пару раз, когда солнышко пекло особо ласково – Иван-Иона даже раздевался догола и загорал в благодатной сени фикусов и пальм. Весна выдалась ранняя и тёплая, от свежего воздуха и солнца растения воспрянули и уверенно пошли в рост, так что всего за месяц вымахали раза в полтора.

– «Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит», – блаженно бормотал под нос Иван, щурясь, как кот, и подставляя лучам свои торчащие рёбра и мослы. Всё равно, кроме него никто не интересовался крышей.

И всё же, однажды уединение Ивана было нарушено. Скрипнула старая дверь; Крабовый, дремавший под пальмой (благо, одетый) разлепил один глаз – и увидел, как на крышу выбралась девушка. Молоденькая девчонка, лопоухая и с длинными волосами мышастого цвета; в штанах от больничной пижамы и бесцветной майке.

Девушка воровато огляделась, не заметив за кадками Крабового. Подошла к краю крыши, взглянула вниз; помедлила, а потом решительно принялась стягивать одежду.

Иван, заинтересованный, приподнялся на локте. Смотреть было особо не на что – девчонка оказалась худа, как помоечный котёнок; и всё же голых женщин Крабовый не видал давненько. Между тем девушка аккуратно сложила одежду на крыше; плаксиво сморщилась, шмыгнула носом – и подошла к краю, разведя руки в стороны.

– «Крепость и красота – одежда её, и весело смотрит она на будущее»! – провозгласил Иван. Не то, чтобы он был так уж хорош в иронии, просто не припомнил более подходящей цитаты.

– И! – пискнула девчонка. Шарахнулась от края крыши, подхватила свои скудные тряпки и прикрылась, как в бане. – Ты чё? Ты больной?!

– Конечно, – согласился Иван. – И ты тоже, раз тут лежишь. Нет разве?

– П-пошёл вон! – чуть не плача, потребовала девушка. – Я тут это… самоубиваюсь, а ты подглядываешь!

– Я тут, кстати, первый был, – спокойно возразил Иван, выйдя из-за деревьев. – А ты ко мне без спросу пришла. «Нога глупого спешит в чужой дом, но человек многоопытный постыдится людей»!

– Чего? – впала в замешательство девчонка. – Это стихи, что ли?

– Стихи, – кивнул Иван. – «Книга премудрости Иисуса, сына Сирахова». И не подглядываю, а любуюсь. «Красота жены веселит лице, и всего вожделеннее для мужа»!

– Э-э, – девушка невольно залилась польщённым румянцем, но тут же опомнилась. – О-отвернись! Или лучше вообще уйди, вот!

– Чтобы ты с крыши сиганула? И зачем раздевалась?

– Ну так, того… Шмотки жалко. А штаны вообще не мои, мне их тут выдали!

– Во ты вежливая, – хмыкнул Иван. – Брось это, одевайся. Это ладно, если убьёшься, а если нет? Я вон с такой же примерно высоты летал – и ничего, живой остался! «Не предавайся греху, и не будь безумна: зачем тебе умирать не в своё время?»

– Не твоё дело! – огрызнулась сконфуженная суицидница.

– Ясно. «Раз-бе-жавшись, прыгну со скалы-ы!» – пропел Иван. И вот это подействовало. В глазах девчонки впервые вспыхнул огонёк интереса:

– О. Ты чё, КиШей слышал?

***

Вот так у крышевого Робинзона появилась своя Пятница. До диспансера была она студенткой второго курса политеха, и с крыши шагнуть решилась вовсе не из-за неразделённой любви – а из-за семейных проблем.

Не то, чтобы родители Пятницы были алкоголиками и били её дома. Совсем даже наоборот. Мама девчонки, Мадонна Сосипаторовна, была женщиной интеллигентной, культурной, с музыкальным образованием. Играла на скрипке, посещала филармонию и библиотеки, имела призы и дипломы… И от дочки требовала того же.

Собственно, поэтому от Мадонны некогда и сбежал муж, папка Пятницы. Не вынес ежевечерних лекций о кантатах Баха и Верстовского. Так что все свои культуртрегерские усилия любящая мамочка обратила на дочь.

– Изящнее, изящнее! – с бесконечным, высокомерным терпением повторяла Мадонна Сосипаторовна, когда дочь со слезами на глазах пилила скрипку смычком. – Запомни, мужчины предпочитают в девушке прежде всего изя-я-ящество и тонкий вкус!.. Нет, си-бемоль, а не ре-мажор!

Пятница ненавидела скрипку почти так же, как и мамочку. Она мечтала играть («лабать», как она мечтательно повторяла про себя) на электрогитаре. Мечтала ходить с крашеным хайром, в рваных джинсах, и бухать пиво по подъездам. Однажды, решившись, она купила на барахолке майку с черепом – но надеть её так и не осмелилась, и прятала под шкафом.

Ночами, запершись в комнате, Пятница врубала в наушниках «Гражданскую оборону» и «КиШа» (конечно, на самую малую громкость, чтобы не разбудить мать), скакала по комнате с веником и шёпотом орала:

– И-и всё идёт по пла-а-ну-у-у!

И плакала, сглатывая слёзы тоски.

Когда мать второй раз вышла замуж – Пятница даже обрадовалась. Думала, отчим будет бухать и бить мамку смертным боем, как и положено порядочному отчиму. А саму падчерицу будет щипать за худосочную попу – так что наконец-то появится повод сбежать из дома, сколотить рок-группу и стать знаменитостью, покрыв мать несмываемым позором…

Мечты-мечты, где ваша сладость! Отчим, Габриэль Павсекакиевич, оказался таким же благовоспитанным дятлом, как и мамочка. С той лишь разницей, что играл на фортепиано – так что теперь к скрипичным мукам Пятницы прибавились ещё и мучения клавишные.

– Соль-диез-мажор, милочка, соль-диез-мажор! – гундел Габриэль Павсекакиевич над головой безутешной падчерицы, склонённой над клавишами. – «Соль диез – до – ре-диез», это же так просто!

– Откуда такое неуважение к бессмертной и гениальной классике? – вздыхала Мадонна Сосипаторовна, театрально заламывая сухощавые руки. – Как же ты не понимаешь, что если не выработаешь в себе культуру, благовоспитанность, эстетический вкус – то тебя никогда, никогда, никогда не полюбит ни один мужчина!

«Никогда! Никогда! Никогда!» ночами в кошмарных снах гвоздило по голове Пятницы. Девушка глухо, тоскливо стонала и сжимала в пальцах подушку.

И однажды Пятница не вынесла ада. Когда мамочка с отчимом ушли вечером на концерт, слушать кантату Верстовского на либретто Арнольда в аранжировке Верхнекотяховского симфонического оркестра – девушка достала из-под шкафа и напялила майку с черепом. Накатала предсмертную записку. А потом, взяв из аптечки матери всё снотворное, проглотила одним махом, запив банкой пива. И с банкой в руке легла на постель в ожиданьи конца…

Дальше случилась трагедия. Ибо Мадонна Сосипаторовна страдала запорами, хоть не призналась бы в этом даже родной дочери. И Пятница, перепутав таблетки, налопалась слабительного.

До кучи, случилось это в страшный вечер, когда по всему дому отключили воду.

Результат был столь ужасен, что мать с отчимом, вернувшись домой и открыв дверь – аж пошатнулись. Габриэль Павсекакиевич задохся, побледнел и зашарил по карманам в поисках надушенного платка; а Мадонна Сосипаторовна, выпучив глаза, крякнула и впервые в жизни зычно сказала:

– ОХ, БЛЯ!

И, в шоке от собственных слов – рухнула в обморок, разметавшись по лестничной площадке. Габриэлю Павсекакиевичу пришлось самому вызывать жене и падчерице «скорую». Которая, приехав, закатила Пятнице промывание желудка, и увезла в наркологию.

***

Иона и Пятница быстро нашли общий язык на почве любви к панк-музыке. И с того дня всё чаще проводили время вдвоём на крыше.

В Иване даже вновь проснулся интерес к рисованию. Он выпросил альбом и карандаши у Леночки, маленькой внучки бабы Капы. И набрасывал увиденные с крыши пейзажи; а иногда, забывшись, изображал поверх них парусники. Стремительные, лёгкие, летящие по волнам под надутыми треугольниками парусов.

– Слышь, Иван… Иона! – однажды решилась спросить Пятница, следившая за работой художника через плечо. – А ты, ну, это… баб рисовать умеешь?

– А чего тут уметь-то. Конечно!

– И, это… – голос у Пятницы задрожал. – И голых тоже умеешь?

– И умею, и люблю! – кивнул Иван. – А тебе за… – он повернулся и осёкся. Потому что девушка, решительно зажмурившись, потащила через голову футболку.

Так опыт Ивана обогатился ещё и рисованием в жанре «ню». Голых натурщиц у него (не считая обнажёнки во время учёбы на худграфе) не было ни разу. А теперь Пятница, обмирая от храбрости, сбрасывала перед ним одежду – и он зарисовывал с неё обнажённую Еву в райском саду. В разных позах.

«Надо будет форм добавить», думал Иван, покусывая карандаш. «И вот тут, и вот там, и… Хотя в принципе, и так ничего… хм-м».

«Вот тебе, гадина, вот тебе!», со сладким ужасом думала в это время Пятница, вспоминая маму. «Но он же старый», сомневалось другое полушарие её мозга. «Ну и пусть!», с отчаянным трепетом решимости возражало первое.

На самом деле, Крабовому не было даже и сорока. Это усиленное служение музам – то есть, потребление водки и прочих живительных эликсиров – иссушило его прежде времени.

– Пятницкая! – доносился снизу сварливый, похмельный вопль Натана Соломоновича. – Где пропадаешь? На вечерний обход, живо!

Девушка испуганно подрывалась и подхватывала с крыши одежду. А Крабовый вновь и вновь задумывался, кого же ему напоминает доктор Альбац?..

***

Внучка бабы Капы, Леночка, бывала в диспансере каждый день. Баба Капа таскала её на работу, поскольку оставить дитя было не с кем. Родители оставили дочь на бабушку, а сами укатили за прибыльной работой на севера. В детский сад же отдавать внучку баба Капа не стала.

– Её там плохому научють! – авторитетно заявила она разозлённому Альбацу, когда тот напустился на уборщицу.

– Тут наркодиспансер! – заорал главврач. – По-вашему, её тут хорошему научат?!

– Да уж получше, чем в детсаду! – отбрила старушка, ошеломив и обескуражив Натана Соломоновича.

Особых проблем от Леночки не было: девочка она была тихая, в основном сидела в уголке и рисовала что-нибудь. А с некоторых пор баба Капа нашла идеальное решение проблемы – оставляя внучку в палате с пациентом по кличке «Ромео».

Ромео получил своё прозвище за то, что в диспансер угодил по романтическим обстоятельствам. Был он простой немолодой разведённый бухгалтер, пил умеренно; и не был примечателен ничем, кроме разве что усов – ухоженных и торчащих, как у Дали. Ничто не предвещало: пока однажды бухгалтер не затеял травить у себя дома тараканов, набежавших от соседей.

Весенний день выдался холодным, а будущий Ромео побаивался простуды – поэтому открывать окон не стал. И довольно-таки быстро угорел от паров дихлофоса. А угорев – внезапно ощутил в себе давно забытые романтические порывы к молоденькой барышне с шестнадцатого этажа.

Охваченный страстью, бухгалтер схватил из вазы на столе пыльную искусственную розу. Как был, в одних семейных трусах, выскочил из квартиры – и, зажав розу в зубах, полез на шестнадцатый этаж по мусоропроводу. (Лезть по балконам не рискнул, остатком сознания опасаясь пневмонии).

Нетрудно представить себе чувства девушки с шестнадцатого этажа, когда она подошла с ведром к мусоропроводу, откинула крышку… И навстречу ей высунулась взлохмаченная башка с дикими глазами, торчащими усами (на которых повисли гнилые картофельные очистки) и розой в зубах.

– Мадемуазель! – страстно и слегка шепеляво (мешала роза) сказала помойная нечисть. – Жижи козу муа, таксказать. Же не манж пасижур! Лет ми, таксказать, спик фром май харт, ибо, такска…

Дальше девушка уже не слушала – потому что завизжала так, что на лестничной площадке треснули толстые советские стёкла. И, размахнувшись, огрела мусорного упыря по голове ведром.

Незадачливый ловелас пролетел все шестнадцать этажей вниз. И ухнул в опустошённый накануне (как назло) мусорный бункер, сломав себе всё, что вообще можно сломать.

И вот теперь Ромео лежал в палате диспансера. Загипсовали его так, что весь он представлял собой сплошную статую на растяжках – одни усы торчали наружу. Вдобавок от сокрушительной травмы в голове у него всё перетряхнулось: так что с утра до вечера он обычно рассказывал тихо сидящей рядом Леночке сказки. Занятие нетривиальное – учитывая, что к концу предложения Ромео обычно умудрялся забыть, с чего оно вообще начиналось.

– Н-ну, значит, так, – вещал из недр своего гипсового доспеха Ромео. – Жили-были… кхм-м… ну, допустим, три медведя, такскать. Да-с… Одного медведя звали Жопо, второго – не помню, а третьего… ну, а третьего, естественно – Полуэкт Поликарпович Хвуй! Да-с… И вот, значит, пошли они как-то… ну, допустим, в лес. Да-с, такскать… грибы рубить…

Леночка заворожено слушала, пытаясь постичь своим детским умишком причудливые извивы волшебной сказки. Про себя она твёрдо решила, что, когда вырастет – будет писательницей-фантасткой.

Кроме Ромео, в палате лежал ещё один пациент. Точнее, должен был лежать. На деле, койка его почти всегда пустовала. А где он был – это заслуживает отдельного разговора…

Иван с Пятницей уже выбирались на крышу каждый день. Болтали о музыке и обо всём на свете, или загорали на крепнущем весеннем солнце, или снова становились друг для друга художником и натурщицей. Однажды Иван попросил подругу ещё разок встать на краю крыши – и за пару минут набросал с неё девушку в развевающемся платье, стоящую на причале и смотрящую вдаль.

– Это я типа Ассоль? – заинтересованно уточнила Пятница.

– А ты типа читала? – приятно удивился Крабовый.

– …Два часа на часах, день ненастный не нашего века-а! – две минуты спустя уже тянули они на два голоса. – Смотрит девушка с пристани вслед кораблю-ю!..

Сидевший этажом ниже на подоконнике с гитарой Мефодий, заслышав пение, попробовал подыграть. И впервые в жизни у него получилось что-то вменяемое. С музыкой стало совсем хорошо: да и просто – хорошо.

Пятница делилась с Иваном самым сокровенным. Рассказывала про маму, отчима и скрипку. Про то, как тётя Жопа время от времени припрягает её к стирке белья. Ёжась, признавалась, как страшно бывает отстирывать простыни с пятнами крови – в дни, когда дежурит санитар Сирожа, всегда охочий распустить кулаки… Наконец с огорчением показала свою майку. Майка была та самая, с черепом – но после стирки с отбеливателем в прачечной диспансера, выцвела до бледно-серой.

Иван сделал выводы. Принёс на крышу баночку из-под анализов с синей краской (отлил немного украдкой, когда красил ограду диспансера) – и разрисовал майку Пятницы в поперечную полоску, сделав тельняшку.

– Будешь теперь юнга с потонувшего корабля! – довольно сообщил он. – «Нам должно быть выброшенными на какой-нибудь остров»!

И замолчал, изучая девушку в смешной тельняшке пристальным взглядом. Пятница неловко поёжилась:

– Ты чего?..

– Знаешь, – задумчиво сказал Иван, – я вот тут подумал, у тебя очень красивые волосы! – и, протянув руку, пропустил прядку девичьих волос меж заскорузлых пальцев. – Нежные такие…

– Ч-что? – Пятница вспыхнула, залившись краской, а сердчишко её неистово заколотилось в скромной груди. Обдало восхитительным ужасом от мысли: неужто сейчас?..

– Ага. Дашь мне пару прядок?

– Э?! – девушка выпучила глаза, отвесив челюсть в гримасе разочарования.

И как раз в этот неловкий момент до их ушей донёсся странный стук. Кто-то бил молотком по доскам.

Встревожившись, Пятница и Иван обошли надстройку на крыше – и за ней обнаружили кряжистого, седобородого деда в больничной пижаме. Перед дедом лежала куча рассохшихся досок, и старик ожесточённо сколачивал из них что-то. Во рту у него веером торчали гвозди. А на плече у деда – и это было самым удивительным – сидел ярко-зелёный попугай, взлохмаченный, как дедова борода.

– Эй, уважаемый! – позвал Иван. – А чего это вы тут де…

Старик живо обернулся к ним, гневно сверкнув глазами, с зажатым в руке молотком. Пятница испуганно взвизгнула и шарахнулась за Ивана: но старик заприметил на девушке тельняшку – и взгляд его мигом подобрел.

– Вот теперь вижу, что вы ребята хорошие! – выплюнув в мозолистую пригоршню гвозди, доверительно заявил дед. – А то бы, ей-же-ей, так по башке вам и накатил бы, мазутам сухопутным!

– Кар-рамба! – скрипуче заорал попугай на плече деда. – Тысяча р-румбов под килем! Вер-рпуйтесь на гюйс!

И, щёлкнув клювом, прибавил:

– Пиастр-ры!

***

Старика звали Сёмён Аркадьич, но сам себя он велел звать просто «Шкипер». Надо сказать, вполне заслуженно. Дед был мореманом в отставке, больше половины жизни отходил во флоте («на флоте», как сам он пренебрежительно поправлял в разговорах со всякими сухопутными крысами) – и списание на берег стало для него ударом, от которого он так и не оправился.

Всю пенсию Шкипер спускал на то, что напоминало ему о море. Свою квартирку он превратил в настоящий морской музей: бесчисленные фотографии кораблей, награды под стеклом, ракушки, штурвал и барометр на стенах, морские узлы… Дети плевались, сквозь зубы бранили хобби старика и не могли дождаться, когда же он наконец отдаст концы (выражение как никогда более уместное).

Полки прогибались от тяжести литературы о море – от Гончарова до Крапивина. Дни и ночи напролёт старик перечитывал любимые эпизоды, вновь и вновь стараясь воскресить в душе то сладкое и мучительное ощущение, когда стоишь на палубе – и тебя обдаёт солёными и горькими брызгами морской пены.

Иногда, когда совсем припирало, Шкипер набирал холодную ванну, насыпал туда соли для ванн, залезал – и плескал по воде ладонями, чтоб было больше брызг. При этом включал магнитофон с записью морского шума.

– И чайки срали мне на грудь! – выкрикивал он надрывно, зажмурившись. И по щекам его вместе с брызгами катились слёзы, горькие, как море.

Однажды магнитофон сорвался и свалился в ванну. Дед почти успел выскочить – но всё же током его шарахнуло крепко. Настолько, что у него в голове случился переклин назад во времени. Теперь Семёна Аркадьича всё больше интересовала не современность, а минувшие века, романтика парусов, шпаг и тропических островов.

На полках прибавилось Сабатини и Грина. Дед впервые в жизни с интересом смотрел и пересматривал любимые фильмы внуков про Джека Воробья, от которых раньше плевался. И даже однажды купил на птичьем рынке зелёного попугая. Птица зябла в клетке на холодном ветру, несущем позёмку – и просоленное сердце старого моремана дрогнуло.

Дома Шкипер отогрел и откормил попугая, назвал Воробьём (в честь достославного капитана) и научил множеству солёных морских словечек. Как оказалось, зря. Бестолковая птица постоянно путала выражения, порождая реплики вроде:

– Отдать кофель-нагель! С кубр-рика сниматься, по линькам стоять!

И, как полагалось настоящему моряку легендарных времён – Шкипер решил перейти с водки на ром.

Настоящий ром в алкомаркетах стоил столько, что дед, разглядев ценники – крякнул, пересчитал пенсию и тихо, бочком покинул магазин. И принялся искать варианты подешевле.

Наконец ему улыбнулась удача. Мутный самогонщик из соседнего подъезда, озираясь и усмехаясь, подешёвке продал Семену Аркадьичу из-под полы бутылку тёмно-янтарного напитка. Бутылка была солидная, фигурного литья, и внушила деду почтение.

В тот же вечер он, улыбаясь в бороду от предвкушения, налил себе стаканчик. Чокнулся с попугаем, сидящим на столе и внимательно пялившимся на хозяина:

– Твоё здоровье, Воробоба. И тысяча чертей!

Выпил единым махом, крякнул и утёр губы ладонью. Прислушиваясь к ощущениям, подошёл к полке, протянул руку за книгой… И тут в голову ему ударила волна тьмы, перед глазами всё поплыло, а в ушах похоронным колоколом зазвенела рында – и Шкипер рухнул на ковёр, судорожно сжав в пальцах книжку.

Ром, конечно же, оказался чудовищным суррогатом. Так что спас старика только Воробей. Попугай кружил над бездыханным хозяином и орал так пронзительно, что соседи, не выдержав и устав колотить в стену, вызвали полицию. А та уже – «Скорую».

В диспансере единственным развлечением для тоскующего Шкипера стала книжка, с которой его привезли – просто не смогли вытащить из мёртвой хватки пальцев. (Даже на обложке вмятины остались). На беду или на счастье, это оказался «Моби Дик».

Лёжа в палате, старый моряк прочёл книгу трижды – и утратил покой. История захватила и покорила его, пожалуй, сильнее, чем в пятнадцать лет впервые увиденные трусики председательской дочки-соседки. По ночам ему снился шторм, чёрные валы – и мелькающий среди них бок белого кита, почему-то с красным крестом. (Как и Крабовый, Шкипер в бреду отравления принял неотложку за кита – поэтому они с Иваном друг друга очень хорошо поняли). А сам он стоял в шлюпке, упираясь в качающееся днище деревянной ногой, и заносил багор для броска…

А когда старику наконец позволили выходить во двор – случилась радость. Стоило ему присесть на скамейку, как на плечо ему спланировал зелёный попугай. И радостно заорал:

– Полундр-ра! Поднять бушпр-рит!

Воробей не пожелал мириться с отсутствием хозяина. И улетел из квартиры через форточку сразу же, как только внук Шкипера первый раз попытался его покормить.

***

Поначалу Иван и Пятница смутились, что кто-то вторгся в их секретный уголок. Но Шкипер им не мешал, не искал чужого общества и на вторую половину крыши не наведывался никогда. Да и вообще, нечасто появлялся на крыше. А когда всё же приходил – усердно стучал молотком. Так, что легко было вообразить, будто в райских кущах поселился неугомонный дятел.

– «Так и всякий плотник и зодчий, который проводит ночь как день», – бормотал Иван, ковыряясь пальцем в ухе. – «Кто занимается резьбою, того призвание в том, чтобы оразнообразить форму…»

– Какая там резьба! – отмахивался Шкипер. – Голубятню строить буду. Соломоныч добро дал!

Альбац в самом деле разрешил старому мореману построить на крыше голубятню. Не из-за какой-то особой любви к птицам мира, и не потому, что верил в благотворное влияние птичек на больных. Просто главврач решил таким образом убить двух зайцев. Во-первых, избавиться от старых досок, уже не первый год гнивших под дождями на задворках диспансера. А во-вторых – за счёт голубей сэкономить на курах для столовой.

Но шли дни; и постепенно Пятница и Иван стали посматривать на работу Шкипера с возрастающим подозрением.

– Слушай, дед! – не выдержала, наконец, девушка. – Я не знаю, каких ты голубей разводить собрался, но, по-моему, ты скорей бассейн для пингвинов строишь. Это ж корыто!

– Чего? – возмутился старик. – Ах ты ж, мазута жидкая! «Корыто», говоришь?

– Кор-рыто! Кор-рыто! – запрыгал на плече попугай Воробей. – Киль пр-раво на сор-рок склянок! Эй, на р-рынде – так дер-ржать!

– Это не корыто! – вмешался Иван, подняв руку. Окинув взглядом кособокое творение Шкипера, художник многозначительно кашлянул.

– «Сделай себе ковчег из дерева гофер», – выразительно продекламировал он. – «Отделения сделай в ковчеге, и осмоли его смолою внутри и снаружи…»

С минуту старик смотрел на Крабового с бессильной злостью. Потом поник и ссутулился, опустив плечи (Воробей захлопал крыльями, чтоб не свалиться).

– Угадал, – пробурчал он, присев на край конструкции. – И что теперь? Соломонычу сдадите?.. Не могу я тут. Душа воли просит!

– Да ты чего, дед! – сочувственно возразила Пятница. – Ничего мы не расскажем. Но зачем ты вот это всё отгрохал-то?

– Да сам понимаю, что низачем, – вздохнул Шкипер. – Надо было ераплан строить, да улетать отсель!.. Кто ж виноват, что я ничего другого не умею?

Иван, молчавший последние несколько минут, обернулся. В который раз оглядел простор, раскинувшийся за оградой диспансера – всё такой же манящий, как и в первый раз… И кивнул собственным мыслям.

– Ну, зачем же аэроплан? – сказал он. – Можно и так.

А когда удивлённые девушка и старик уставились на него – объяснил, как.

***

В конце апреля пришла новость, что диспансер ожидает комиссия минздрава. Альбац затрясся, как чихуахуа – и развил бурную, истеричную деятельность. Как всегда, внезапно обнаружилось бесчисленное множество незаткнутых дыр, из которых тянуло сквозняками.

И, что хуже всего – в диспансере началось воровство.

Сначала тётя Жопа недосчиталась нескольких простыней из стирки: и кто мог украсть? Потом баба Капа хватилась бельевых верёвок, растянутых во дворе – неведомые злоумышленники сняли посередь ночи. С пожарного щита исчез багор… Апофеозом стала кража трёх пластмассовых бочек для технической воды, стоявших в коридоре у санузла на случай отключения водоснабжения.

– Найду – сгною! – страшным шёпотом клялся Альбац, брызжа слюной меж стиснутых зубов. Потом хватался за сердце и спешил в кабинет, лечиться целебным коньяком. Ситуация невообразимо бесила Натана Соломоновича, ибо в его учреждении воровать не имел права никто, кроме него самого.

Один только Иван Крабовый был полон энтузиазма и желания помочь. И охотно влезал всюду, где требовалось что-то покрасить, перекрасить, залакировать. Лестничную клетку, ограду, коридоры. Орудовал кистью, смешивал краски с оксидом, авторитетно давал советы и проявлял инициативу…

И под кроватью у Крабового с каждым днём росла надёжно припрятанная коллекция баночек из-под анализов, наполненных краской разных цветов – которую он незаметно отливал то там, то тут.

***

Наконец настал роковой день комиссии.

С утра Альбац носился по всем этажам, трепеща полами халата и разгоняя по норам пациентов. Баба Капа едва поспевала за ним, бряцая ведром и стуча шваброй, как посохом. Замыкающим, словно бегемот, топал санитар Сирожа – в радостной надежде, что выпадет счастье своротить кому-нибудь из утырков челюсть набок.

– Постели заправить! – визгливое карканье Альбаца неслось впереди доктора по коридорам. – Где Пятницкая? Пятницкая где, я сказал?.. Крабовой! Крабовой куда делся?!

Прознав о комиссии, Иван понял, что медлить нельзя. Чего доброго, ревизоры пожелали бы наведаться на крышу – и тогда конец всем планам. Так что заговорщики наметили побег на утро.

– Операция «Ковчег»! – многозначительным шёпотом постановил Шкипер, суровый мореман, привыкший к флотскому распорядку и грозному пафосу.

И вот теперь, пока друзья Ивана готовились к побегу – сам Крабовый взял на себя важнейшую задачу. Сразу после завтрака, войдя в палату, он встал у стены. Прищурил глаз, и уверенными движениями карандаша начертил на штукатурке большой прямоугольник. Как будто контур будущего окна.

Да собственно, так оно и было.

Крабовый добыл из-под кровати и матраса подготовленный материал. Баночки с краской. Кисточки, сделанные им из волос пациентов: нежные, будто беличьи – волосы Пятницы, средней жёсткости – из седой бороды Шкипера, самые жёсткие – из собственных Ивановых непослушных волос. Зажав кисти меж пальцами руки, подошёл к стене – своему будущему холсту… И нахмурился, не зная, с чего начать.

Иван помнил то волшебное чувство, которое охватило его в церкви, когда он расписывал купол. Конечно, то был угар от краски… но ведь в ту минуту он по-настоящему верил, что открыл собственную душу, и выпустил наружу самое лучшее и светлое, что в нём было. Верил, что способен открыть ворота в рай…

А если попробовать то же самое на трезвую голову?

Иван закрыл глаза, и постарался извлечь из запыленных тайников своей души всё доброе, светлое и прекрасное, что каким-то чудом осело в ней за прожитые годы. Но весь позитив Ивановой души, испугавшись неожиданного внимания, стыдливо забился по углам – как котёнок на новой квартире, прячущийся под кровать. Крабовый зажмурился ещё крепче, вообразил себе церковные фрески с ангелами и святыми – и попытался пробудить в своей душе веру, всю, что в нём была… Увы, пламени его веры не хватило даже на чахленький огонёк церковной свечи!

Тогда Иван вздохнул – и призвал на помощь всю свою дурь. Всю ту непостижимую, могущественную силу, которая всю жизнь толкала его с одной кривой дорожки на другую через жизненные буреломы. Подзуживала на самые дурацкие поступки и пари. Принуждала в детстве кататься на велосипеде по крышам гаражей (результатом чего стал полёт с крыши: на жестяной стене гаража ещё годы после жила вмятина от столкновения с Ивановой головой). Заставляла на вечеринках лезть пьяным танцевать на стол (это обычно заканчивалось тем, что Иван со стола либо падал, либо его тошнило прямо на чьё-нибудь платье) и похмеляться жидкостью для мытья ванн!..

И вот это – сработало. На душе у Ивана стало легко, как будто его осияло внутри невидимым светом. И, охваченный неведомым вдохновением второй раз в жизни, он окунул кисточки в краску – и принялся писать.

Взмах! Ещё взмах! Краски ложились на стену неровными, но воодушевлёнными мазками. Тем жизненней выходила картинка. Впервые в жизни Иван писал с таким азартом (по крайней мере, на трезвую голову). Он творил без наброска, без разметки, но прошло совсем немного времени – и картина начала проявляться на стене.

Иван писал окно. Обычное, с рассохшейся рамой и даже дохлой мухой на клочке паутины в углу… А за окном – солнечное небо и бушующее море. Белые барашки на волнах, легкие росчерки чаек в небе. А в нижней части полотна, в спокойной, пронизанной светом синей толще воды – важных, разноцветных рыб, похожих на бабочек и дельтапланы.

Никогда ещё из-под кисти Крабового не выходило ничего более живого. Даже россыпь солнечных искорок на волнах он не забыл – швырнул на стену созвездием лёгких брызг краски…

И всё же чего-то не хватало. Какой-то малости, чтобы оживить картину. Немного опомнившись, Иван окинул новорождённый шедевр горящим взором – и досадливо сжал зубы, так, что на небритых щеках проступили желваки. Картина вышла почти как настоящая… но – «почти». Море по ту сторону изображения никак не желало ожить и взаправду заиграть бликами на пляшущих волнах!

Может быть…

– Крабовой! – пронзительный вопль прозвучал так неожиданно, что Иван чуть не выронил кисточку.

Альбац стоял в дверях палаты, победно вскинув подбородок и сложив руки на груди. Острый, чёрный кончик его носа был нацелен на Ивана, как указующий перст. За хилой спиной доктора глыбой высился санитар Сирожа.

– Ну, Крабовой, – с опасной мягкостью протянул Альбац. – Долго я твои… х-художества терпел: но это уже за все рамки! Режим – нарушаем! Больничное имущество – портим! Краску – опять нюхал, поди?

– Натан Соломоныч, погодите! – беспомощно пробормотал Иван. Радужный шанс ускользал из рук. – Я ж почти закончил!..

– Вот уж точно, Крабовой: для тебя всё кончено! – с нарочитой театральностью провозгласил Альбац. Потом сообразил, что вышло не совсем складно, и нахмурился в досаде от испорченного момента. Ведь так давно репетировал, надеясь однажды подловить Ивана!..

– В общем, всё, Крабовой. Довольно ты из меня крови попил! Разберись, – повернувшись к санитару Сироже, Альбац кивнул в сторону строптивого пациента.

Сирожа душевно улыбнулся, отчего стал похож на положенную набок волосатую жопу. Блеснули две золотые фиксы на месте клыков. Санитар с хрустом размял волосатые кулаки, на одном из которых выколото было солнышко, и шагнул к Ивану.

– И окно потом открой, палату проветрить, – добавил Альбац. – Всё краской провоняло!

«Открой…» И Крабового осенило. Решение, такое простое и очевидное, вдруг предстало перед ним. Иван обмакнул кисть в белую краску – и одним быстрым росчерком нарисовал на оконной раме шпингалет. Простой, выкрашенный в белый, шпингалет.

– Спасибо, Иван Соломонович, – с улыбкой сказал Крабовый.

– Что? – не понял Альбац.

А Иван уже протянул руку, взялся за шпингалет – и открыл его.

И тут же Крабового отшвырнуло назад. А с ним – и Альбаца, и Сирожу. Потому что окно распахнулось настежь, и в комнату ворвался шквал солёного и пряного морского ветра, крики чаек… И море, водопадом ударившее через окно и вмиг затопившее палату.

Вода вырвалась в коридор, таща за собой людей. Иван чуть не захлебнулся; когда же вынырнул – выплюнул угодившую в рот яркую рыбку… А в следующий миг едва успел сделать пару судорожных гребков – и вцепиться в ручку закрытой двери кабинета. Потому что впереди вода обрывалась водопадом, сбегая вниз по лестнице.

Иван стиснул зубы, пытаясь бороться с потоком. Впереди была лестница, ведущая на верхний этаж – но он понимал, что стоит ему отпустить ручку, и он просто не сможет догрести до спасительных ступеней: течение утащит его вниз.

– Ваня! – перекрывая грохот рушащейся в пролёт воды, прозвучал истошный женский крик. – Иона!.. Держи-и!

И рядом с Иваном в воду упала спасательная снасть: бельевая верёвка с навязанными на неё буйками из пустых пятилитровых бутылок. Конец верёвки держала в руках Пятница, стоявшая на лестничной площадке – растрёпанная, босая, в тельняшке и подвёрнутых штанах.

– К перилам привяжи! – проорал Иван, подняв голову над водой. Он понимал, что девушка его не удержит – слетит в воду за ним следом!

Но умница Пятница услышала, и поспешно обмотала конец вокруг перил. Протянув руку, Иван вцепился в верёвку – и, отфыркиваясь и борясь с могучим потоком, выполз по ней на лестницу.

– Иван! Ты как?.. – встревожено хватала его за руки Пятница. Иван отдышался, отряхнулся: а потом сгрёб девушку в объятия, притянув к себе – и поцеловал. Да так, что Пятница выпучила глаза и чуть не сомлела в костлявых Ивановых объятиях.

– Пошли! – Крабовый схватил Пятницу за руку и потащил вверх по лестнице.

Девушка скакала за ним следом. Одно полушарие в её голове сейчас нечленораздельно визжало от восторга, а второе – с восхитительным ужасом думало, что мамка после такого точно от злости лопнет!

На крыше их уже ждали.

– Ну, где вы там возитесь? – прикрикнул Шкипер с палубы. – Вода прибывает, отчаливать пора!

– Уже идём, капитан!

И всё же Иван остановился на секунду, чтобы полюбоваться на «Ковчег». Корабль, построенный на крыше под видом голубятни, был плодом их совместных трудов. Корпус сколотили из досок, законопатили щели смолой и загерметизировали изолентой, выигранной Иваном в карты у Никиты-Мефодия. С боков приладили для устойчивости поплавки из ворованных пластмассовых бочек. Мачта была опутана сетью бельевых верёвок (Иван и Пятница уже приучились называть их «фалами», «шкотами» и «концами», всё как положено). На палубе было зелено от растений – беглецы перенесли на корабль часть цветов в кадках, и кое-какие уже начали плестись вверх по мачте.

– Отдать швартовы!

Пятница бросилась отвязывать верёвочные растяжки. Иван взялся за конец доски, подсунутой под днище корабля – и мимоходом бросил взгляд за край крыши.

Диспансер стремительно превращался в остров. Море хлестало изо всех окон, и двор уже исчез из виду. Вода, закручивавшаяся водоворотами, уже достигла второго этажа и продолжала подниматься. Высоченные тополя за оградой теперь росли прямо из морских волн.

– Отходим! – велел Шкипер с немного пугающей улыбкой. – Меркурий уже в седьмом доме, Офир почти не виден!.. Отдать якоря!

Иван и Пятница навалились на доску. «Ковчег» дрогнул, тяжело приподнял корму, накренился – и, соскользнув с края крыши, бухнулся в волны. Корпус корабля застонал и заскрипел… но выдержал, не рассевшись нигде и не дав течи.

– Все на борт! – закричал Шкипер.

Иван спрыгнул на палубу. Пятница, зажмурившись, с отважным визгом сиганула следом – Крабовый поймал её на лету, прижав к груди.

– Поднять паруса!

Бельевые шкоты натянулись, зазвенев на ветру. Захлопали, расправляясь, паруса из краденых простыней.

Пятница вскарабкалась на мачту, как ловкая обезьянка. Иван встал к рулевому веслу, оглянувшись по сторонам. Море уже раскинулось насколько хватало глаз: вдалеке из воды поднимались городские крыши. Пенные валы катились меж тополей. Из волн вынырнул громадный рыжеусый морж с золотыми клыками; трубно взревел, погрозил Ивану ластой с выколотым на ней cолнышком – и, тяжело плеснув хвостом, нырнул.

По волнам, изгибаясь, плыл белый халат с желтоватыми подпалинами. Вот он вдруг ожил, взмахнул полами-крыльями, поднялся в воздух – и над кораблём воспарил белый альбатрос. На клюве с чёрным кончиком блестели круглые очки. Альбатрос отвратительно заорал – и Иван расхохотался в голос.

– Вспомнил! – выкрикнул он, обернувшись к Пятнице. – Ей-богу же, вспомнил, на кого он похож! Да!..

Невдалеке по волнам, тяжело качаясь, проплывал «мерседес» с закрытыми наглухо окнами. Стоящие на крыше люди в дорогих костюмах и с портфелями – конечно же, ревизоры – балансировали на шаткой палубе, с трудом удерживая равновесие.

– Натан Соломонович! – взывали они, протягивая руки к альбатросу. – Предоставьте отчётность за истёкший квартал!..

Наперерез им величаво проплыл плот из сорванной с петель двери. На «корме» под кокетливо раскрытым зонтиком сидела тётя Жопа, отчего «нос» плота приподнимался над водой. Сидящий на носу Мефодий-Никита загребал гитарой и радостно орал во весь голос серенаду своей любви. Из окна диспансера выплыли баба Капа с внучкой Леночкой, сидящие на загипсованном Ромео – тот держался на плаву, как буй. Баба Капа гребла шваброй.

– Ну-с, значит, так, – донёс ветер до Ивана обрывок очередной сказки. – Жил, значит… ну, допустим, плавник… нет, тростник… нет, парник. Жил парник, со своею… м-м-м… порнухой. У самого Чёрного… нет, Красного… ну, допустим, синего. Синего моря, м-да-с. И вот, значит, как-то раз приехал к ним…

Шкипер встал на носу, сжимая в руке украденный с пожарного щита багор. Хищно прищуренные глаза старого морского волка устремились вдаль – ища там, среди волн, мелькающий китовый бок. Белый бок с красным крестом, будто мишенью для верного удара отмщения.

– Полный вперёд! – приказал капитан. – Курс по ветру держать!

– Есть, капитан! – выкрикнула Пятница с мачты. Ветер трепал волосы девушки, как флаг цвета пепла.

– Слушаемся! – козырнул Иван, и налёг на румпель.

– Свистать всех в гальюн! Ур-ра! – заорал Воробей; и, взлетев с плеча Шкипера, победно закружился над мачтой.

Корабль лёг на курс – и по волнам устремился в сияющую даль...

ПРИСЫЛАЙТЕ СВОИ ПРОИЗВЕДЕНИЯ НА КОНКУРС!

Группа ВК «Леди, Заяц & К»
Группа ВК «Леди, Заяц & К»

Группа ВК «Леди, Заяц & К» проводит литературный конкурс «ХРОНИКИ АБСУРДА».

Нет жюри, нет самосуда, жанр любой..

Приём работ продолжается на всём протяжении конкурса.

ПРАВИЛА КОНКУРСА
(далее - ПРАВИЛА)

Абсурдно, но они есть:

1. В конкурсе могут участвовать рассказы написанные специально для конкурса «ХРОНИКИ АБСУРДА», написанные на русском языке, увы, но переводчиков с абсурдного у нас нет.

2. Возрастной ценз участников от 18 лет. Предельный возраст неограничен.

3. У работы обязательно должно быть название.

4. В данном конкурсе под термином «рассказ» подразумеваются жанры малой прозы соответствующие заявленному объёму (см. п. 5).

5. Объем: от 1000 знаков с пробелами и до полного абсурда (это не опечатка и не ошибка, у абсурда нет границ). Рассказы должны соответствовать следующим техническим параметрам: формат документа — Word (.doс или .docx), 12 или 14 кегль, шрифт Times New Roman, интервал 1,5.

6. Участие в конкурсе бесплатное, но мы не против поступлений на «Донаты Леди, Заяц & К».

Ссылка:
https://vk.com/ledyzaytsk?w=app5727453_-187479471

Все собранные средства, если таковые поступят, будут потрачены на призы участникам.

7. Авторы, приславшие свои произведения, тем самым подтверждают свой возраст (см. п. 2), авторство, и дают согласие на безвозмездное воспроизведение рассказов на странице группы ВК «Леди, Заяц & К». Это чтобы их абсурд на нашей стене имел законные основания.

8. Не допускаются произведения, содержащие явно выраженную ненормативную лексику, а также разжигающие межнациональную и межрелигиозную рознь и противоречащие законам РФ. Организаторы вправе не принять произведения тривиального характера, не содержащие литературной ценности и авторского своеобразия. Не принимаются рассказы с чрезмерным описанием насилия или секса. Решение о чрезмерности определяется организаторами в каждом конкретном случае. Не принимаются политизированные рассказы. Если рассказ выложен на стене, то он с точки зрения организаторов соответствует условиям.

Внеконкурсных рассказов не предполагается, но это же абсурд. Анонимности нет, от слова совсем.
Каждый читатель вправе спросить у автора : А абсурд ли это?
Автор, естественно может ответить, а может и промолчать, не считайте это абсурдом.

9. Организаторы конкурса по необходимости вправе дополнять или изменять данное ПРАВИЛА.

ПРОСИМ АВТОРОВ И ЧИТАТЕЛЕЙ ИЗБЕГАТЬ СЛОВЕСНЫХ ОСКОРБЛЕНИЙ.

Желаем всем насладиться работами участников.

ИНФОРМАЦИЯ ДЛЯ ХУДОЖНИКОВ:

У сборника нет обложки, поэтому параллельно литературному сборнику, мы запускаем конкурс «Я РИСУЮ АБСУРД» (рисунки с интернета не принимаются).

Приветствуются рисунки и иллюстрации индивидуального характера, т.е. сделанные специально для того или иного рассказа. Абсурдно, но если наберется достаточное количество работ, то сборник станет иллюстрированным.

Все иллюстрации и рассказы присылать личным сообщением в группу «Леди, Заяц &К».

ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В АБСУРД!