Часть 2 (начало здесь)
— Ах я, окаянная, опять заблудилась, опять к тому же месту пришла.
Делать нечего; старушка присела в тени и пригорюнилась. Цепная собака залаяла в подворотню; калитка отворилась, и вышел парень лет 35-ти, в красной рубахе, ремнем подпоясан.
— А, здорово, старушонка, подобру ли, поздорову поживаешь? 20 лет с тобой не видались, а я тебя узнал, ты ни на волос не переменилась... Как была, так и есть!
— Не запомню, родимый, Никола тебе навстречу; кажись, я тебя сроду не видывала.
— Эх, старушка я тебя хлебом кормил да дорогу тебе показывал…
— Что ты, родимый, была я здесь, знаю, выходил ко мне малой лет 15-ти и, спасибо ему, хлебом накормил.
— Ну, с тобой до бела света не сговоришься. Вижу, измучилась ты, старушонка, пот с тебя градом катит, дай вынесу тебе рушник отереться.
Так промолвил парень в красной рубахе, вошёл в калитку и скоро возвратился с полотенцем, вышитым красною белью. Едва старушонка взяла его в руки - вскрикнула:
— Откуда, родимый, у тебя это полотенце?
— Откуда бы ни было, — отвечал парень сердито, — знай утирайся.
— Да ведь это полотенце-то я шила сынишке на дорогу.
— Сынишке, — повторил парень. — А какой он из себя был?
— Ах, мой сынишка славный, лет 15-ти, волосы в кудряшках, в синем зипуне, в поярковой шляпе. Да что ж с ним сталось, родимый? — сказала старушка испугавшись.
— Да так, ничего, — отвечал парень. — Запиши его в поминанье... Его в живых больше нет.
Наша калика перехожая так и ударилась об землю и зарыдала.
— Ну, полно, мёртвого не воротишь.
Старушка очнулась.
— Как же ты знаешь, родимый, что его в живых не стало, правда ли это?
— Вольно тебе было его на святость воспитать? Заманили его сюда, думали, будет делать, что велим, а он руками и ногами, заартачился...
— Скажи, родимый, хоть с покаянием ли он Богу душу отдал?
— Молиться-то он молился... Ну полно, убирайся отсюда, не то наши наедут, и тебе то же будет, что и сынишке твоему.
— Божья воля, отец мой; покажи только дорогу, куда до пустыни пойти; сына помянуть, за тебя Богу помолиться.
— За меня? Полно обманывать, чай, проклинать меня будешь?
— Нет, родимый! Что проклинать! Буду молиться о спасении грешной души твоей.
— Странна ты, старуха, — сказал парень после некоторого молчания. — Сколько я душ погубил, молодых и старых, а вот каждое твоё слово как ножом душу режет, и рука на тебя не поднимается... Ступай этой тропинкой, так прямо и уткнёшься на монастырь.
Старушка опять идёт путём-дорогою, рукавом слезинки утирает. Идёт час, идёт и другой. Благовест всё ближе да ближе, а лес всё гуще да гуще. Благовест перестал, а конца лесу не видать: ни жилья, ни былья, ни голоса человеческого. Вот впереди прояснилось, лес проредел. Собрала последние силы, смотрит, — пред ней опять та же поляна, а на поляне тот же дубовый дом с закрытыми ставнями, тесовы ворота на запоре. И не видать ни души христианской.
— Ах, прости, Господи, — сказала старушка, — опять я на то же место пришла, окаянная, а уж и сил нет больше идти; не пускает Бог до пустыни дойти; буди Его святая воля.
Собака залаяла в подворотне, калитка отворилась, выходит старик лет 60-ти, седой как лунь, на клюку опирается.
— А, старушонка, — сказал он. Да ты, видно, века не изживаешь: какая была, такая и есть. А ведь лет 20 прошло.
— Кажись, я тебя, родимый, сроду не видывала, — отвечала старуха. — Была я здесь сегодня поутру, да в полдень; выходил ко мне парень в красной рубахе, сказал мне горькую весточку.
— Да это я самый и был; помнишь, рушник тебе подавал. Что-то тут чудное деется… Однако нечего долго толковать: наши наедут - несдобровать тебе. Убирайся, покуда жива.
— Нет, родимый, уже как хочешь, не пойду я отсюда: ноги не держат.
— Что ты, неразумная; да ведь наедут товарищи — убьют тебя.
— Да будет воля Божия.
— Что ж ты, смерти не боишься?
— Да чего ж её бояться? Придёт час - и воля Божия!
— А я смерти боюсь…
— Молись Богу, родимый, Никола тебе навстречу, — так и не будешь смерти бояться.
— Мне молиться? Да неужели Бог услышит мою молитву?
— Вестимо, что услышит, когда помолишься с покаянием.
— Да ты знаешь ли, старушонка, с кем ты говоришь? Если б ты знала да ведала, сколько я душ погубил неповинных. Нет беззакония, которого бы я не сделал. Нет греха, в котором бы не окунулся. И ты думаешь, что меня Бог помилует?
— Покайся, Бог помилует.
— Поздно, старушка! Уж и сна у меня нет, только заведу глаза, как и вижу — ко мне тянутся кровавые руки; вижу, как теперь тебя, посинелые лица, помертвелые очи; а в ушах-то и крик, и визг, и стон, и проклятия; мне ли молиться, старушка! У Господа столько и милости не достанет.
— Молись, говорю тебе, у Бога милости много, и не перечесть, родимый.
Старик задумался.
— Знаешь ли, что тебе скажу? — проговорил он. — Скажу тебе правду истинную: я часто о тебе вспоминал; приходили мне на память твои речи; помнишь, как ты о младом обо мне молилась, чтобы Бог вразумил меня; помнишь, как обещала молиться, когда я сына твоего убил? Я ничего не запамятовал, и всё мне хотелось потолковать с тобой о душе моей. Ах, черна она, родимая, как смоль чёрная… Ну, слушай — здесь тебе сидеть не годится, наедут, увидят. Пойдём в избу, там я тебе найду укромное место.
Он подал руку старушке, она оперлась на его клюку и потащилась в дом. В сенях старик поднял половицу.
— Ступай вниз, — сказал он, — да держись за верёвку, не то споткнёшься.
Старушка сошла в подполицу, тёмную-тёмную: свет проходил только сверху в отдушины. Подле стен стояли ларцы, сундуки, скрынки, баулы разного рода, посуда; по стенам развешаны ножи, ружья и всякого платья несметное множество.
— Это наша кладовая, — сказал старик.
Старушка творила молитву и шла далее. Прошла одну горницу, другую, третью… Видит, всё по порядку: в одной скарб домашний, в другой мужское платье, в третьей женское, камни самоцветные, жемчуг, серьги и ожерелья.
— Душно здесь что-то, дедушка, — сказала она.
— И мне душно, — вскричал старик. — Как подумаешь, что под этими платьями всё были живые люди и что ни один из них своею смертью не умер, то так мороз по жилам пробегает; всё кажется, что под платьями люди шевелятся. Ну да нечего делать, прошлого не воротишь.
Садись-ка вон там в уголку на сундук: там из отдушины ветерок подувает...
Заключение следует...
В. Ф. Одоевский, 1842. Пересказала Мира Тихова.