Первая часть здесь.
Не было Митьке житья после встречи на лесном озере. То и дело вспоминались ему те пустые зелёные глаза, чёрные мокрые волосы и белёсые костлявые Анькины руки. Вернее, не Анькины, а того холодного склизкого существа, так жутко напоминавшего его бывшую невесту.
То и дело встречал Митька Афанасия, как бы ни старался он избегать несостоявшегося тестя. Афанасий его не бил, не трогал, даже не смотрел в его сторону. Но каждый раз при нём Митька чувствовал себя то жалким пьяницей, то жестоким убийцей. Не легче было встречать Аксинью и Агафью. И если Аксинья с ним иногда здоровалась, будто бы простила даже, то глаза Агафьи были не теплее Анькиных там на озере. Такие же зеленые и такие же пустые. Она отчаянно избегала его, но иногда на службе в церкви он вдруг сталкивался с её тяжелым взглядом, и от этого взгляда Митьку окутывало такое мрачное, такое черное облако скорби, что он переставал слышать священника и певчих, а погружался в какую-то свою собственную страшную бездну.
И до того Митька не бывал трезвым дольше трёх дней в неделю, а теперь и вовсе перестал просыхать, а от людей кроме насмешек и ругани он уже и не чаял ничего услышать. Больше всего он любил ездить в ближайший городок, и там в кабаке напиваться с мужиками, которые не знали толком ни его, ни Афанасия, ни Аньку. Только приходя наутро домой, под молчаливый укор матери, он обещал себе, что этот раз был последним. Так шли месяцы. Митя забросил хозяйство. Мать работала все больше, и все больше седела от забот, но куда одной женщине тащить на себе целый дом.
Смотрел на это Митька, и поначалу думал: "Ещё чуть-чуть подожду, и отпустит". Иногда и вправду становилось полегче, но тут же он натыкался на Афанасия или на Агафью, и опять его горло холодными пальцами сжимала тоска. Тогда он вновь шел в кабак, готовый на что угодно лишь бы всё стало как раньше, лишь бы на него перестали смотреть как на прокаженного.
Как-то прошла осень, потом зима, каким-то чудом Митя не замерз, возвращаясь из кабака, хотя два раза спал почти под открытым небом. К весне он уже и забыл, отчего пьет, просто шел по проторенной дорожке, ни о чем не думая. Да и люди поговорили-поговорили, да и забыли, у них своих бед хватало. Но Митя уже сам выстроил вокруг себя такую стену отчуждения, что ему казалось, родная мать готова была от него избавиться.
Однажды, почти трезвым он зашел на двор к Матрене, думал, что она погуляет с ним, может быть, выслушает. Но та отшатнулась от него как от чумного и ответила только: "Не ходи сюда, Митя, меня Пахом посватал. Ещё прибьёт тебя".
Митька кивнул молча, и почувствовал, что, оказывается, что-то внутри него ещё было живо - во всяком случае до сих пор, потому что вот теперь оно умерло. И решил Митька наложить на себя руки.
"Некому обо мне плакать, - подумал он с горечью. - Ещё и все рады будут."
В тот же день он пошел в кабак, напился, и ко всем там с хмельного глаза стал приставать.
Удавлюсь! - кричал он с отчаянием мужикам, которые равнодушно опрокидывали кружки. - Опростаю руки!
Только никто его особенно не слушал, всё больше посмеивались. Может, думали, что и пускай, всем и правда только легче станет. Может, просто не верили. А может, и жалел кто его, да только не умели помочь - не то что ему, а даже и себе самим.
Вдруг откуда-то из темного угла возник старичок с красивой белой бородой, в чистеньком кафтане. Взял старичок Митю под локоть и ласково сказал:
- Ты вот что, друг. Уж не знаю, удавишься ты или утопишься, - при этом слове Митька вздрогнул, но к старику прислушался внимательнее, - но перед тем как начнёшь, скажи вслух: "Душу свою отдаю Богу, а тело - чёрту!"
Отпустил, не дожидаясь даже кивка, и ушел обратно к себе в угол, где его ждал ужин.
Митька пришел домой под утро - мать давно спала. Он умылся, причесался, оделся получше, взял в сенях вожжи и отправился прямо в лес. Ни о чем не думал Митька, ничего уже не боялся, только шагал и шагал вперёд. Когда за его спиной окончательно сомкнулись тяжёлые ветви, и не стало видно не то что края леса, а своих собственных вытянутых рук, из чащи появились два чёрта, подхватили его под руки и потащили вглубь. Волокли они его сквозь ночной лес, пока не вышли на поляну к громадной осине.
Тут же выглянула луна, и увидел Митька, как около осины собирается целая толпа нечисти. Прямо на земле сидели утопленники, их глаза горели как болотные огни в лесном полумраке. Ноги и руки им глодали черви, но они этого, казалось, не замечали. У кого уже пальцев не было, у кого рытвины в теле проедены, но на лицах ничего - ни боли, ни страха. Только тоска.
На ветвях висели удавленники, тихонько шевелясь, то открывая, то закрывая рты, будто хотели сказать что-то, но не могли, а в тёмных глазах у них затаились вековая усталость и мука.
Вокруг, на осинках поменьше, по веткам запрыгали черти и зашептали со свистом:
- Иди скорее к нам, мы тебя давно ждём!
Одна осина ветку наклонила, будто звала. А Митька замер, и слова выговорить не мог.
Тут бесы пустились в хоровод вокруг него, закружили, завертели, а один выхватил у Митьки вожжи, сам их на ветку накинул, петлю затянул. Другой подскочил, взял петлю и поднёс поближе к Митькиной голове. Третий обхватил Митькины ноги и приподнял его над землёй.
Тогда Митька уже понял, что вот-вот поздно будет и прокричал, что ему старик в кабаке велел:
- Душу свою отдаю Богу, а тело - чёрту!
Страшный вой поднялся, Митьку швырнули в сторону, завертелись вихри, так, что ничего не видно стало на несколько мгновений, а когда всё стихло, ничего больше не было. Только трава под большой осиной мокрая, и петля висит. Снял её Митька и поплёлся обратно в деревню.
Может, ещё можно было что-то сделать, чтобы не плясали черти, радуясь его кончине... "Даже умереть не смог, ничтожный пьяница", - думал он, возвращаясь. Но что-то изменилось в нем в эту ночь.