А тут еще ожил старый слух… суеверные наговоры, поди… будто Анфиса, как и матуха ее, – волхвитка, хомуты одевает[1], коров до крови задаивает... В отместку Малаше Краснобаевой, что пустила сплетку про нее, на пророка Малахия[2] испортила самую удоистую краснобаевскую корову, – алой рудой[3]задоилась. Волхвитка бы не попала в коровью стайку, но кресты …их на рождественский сочельник, когда нежить ярится, Малашина свекровка дегтем намалевала по дверным и оконным косякам… – вот эти обереги Калистрат, подлаживая стайку, по нечайности стесал топором… А коль кресты не городились поперек дороги, еретица и проскочила, извередила коровенку. Едва отвадились… Позвали единоверскую старуху, бабку Пестяреву… умела заговоривать от сглаза коровьего вымени… и бабка на зарнице, трижды перекрестясь на солновсход, трижды обведя вымя безымянным пальцем, нашептала заговорную молитовку:
– Господи Иисусе Христе, и Сыне, и Боже, помилуй нас. Скатитяся, свалитяся скорби-болезни у коровы Красули с ее вымяни. Чтоб у коровушки бяжала молочко по вымячку и по титячкам, на здоровьице хозяину и хозяйке, и малыим чадушкам. Как заря родится, животинки боль свалится. Ключ и замок – сам Иисус Христос. Аминь. – Во имя Отца и Сына и Святага Духа. Аминь.
Вы читаете окончание. Начало здесь
Как не отнекивалась, как не отмахивалась бабка Пестярева, Малашина свекруха всучила ей ситчику на сарафан, а та велела Малаше сходить в церкву да поставить свечку святому Модесту, заступничу от скотского падежа. Сходила Малаша к Спасу[4], помолилась святому Модесту, и корова-солоха[5] словно заново народилась, первотелкой забегала.
Но мало показалось Фиске-волхвитке для злого отмщения лишь солохи, и до Малашиного Петрухи добралась, – и тому хомут одела. Бравый рос парнишка, тише травы, ниже воды, а тут ревмя ревет, верещит без уёму, посинел аж весь, надрывая пуп.
Опять кликнули бабку Пестяреву …умела и пупы править… та глянула парнишку, руками вплеснула:
– Ой, – говорит, – не жилец, однако.
– Христос с тобой! – сурово осадила ее Малашина свекруха. – Окстись, старая. Кого буровишь?!
Малаша в рев, не чище сыночка, затем пала старухе в ноги, та и согласилась хомут снять:
– Попробую, девча. Ня знай, бара, чо и получится – шибко сильный хомут одели. Молись, деушка… молись и молись; проси Заступницу нашу Матерь Божию, – подсобит.
Помолилась Малаша вместе с бабкой Царице Небесной, а потом рекла старуха своеверный заговор от грыжи:
– Грызь-грызища, красная дявица, тебе младенка Петра ня томить, ня крушить! Иди на чисто поле, на синя море! Там тебе гулять, красоваться, – младенца ня сушить, ня томить. Аминь!
Потом зачерпнула из берестяного туеска коровьего масла, молитву над ним сотворила, намазала парнишонке брюха и уложила спать. Утром скорбь с парнишки как рукой сняло.
* * *
После Николы вешнего выбрел из дальней таежки Сила и, продав мягкую рухлядь, попил, покуражился, да и ушел на Ципиканские золотые прииски, куда уже давно косился. Дивно было укырцам, что не бил свою блудню смертным боем: или уж не дал веры слухам, какие долетели до его заросших диким волосом, но зверовато чутких ушей, или уж так его уластила, заморочила окулькина девка, что и не стал дознаваться. Так ублажила, что не пил бы не ел – все на милую глядел, а ведь коль жена мужа ублажает – худое замышляет… Хотя, поговаривали, будто заворачивал Сила к той посельге беспутой, прояснял слухи, но сладили они миром, и Самуил Моисеевич одарил охотника яловыми сапогами.
Укатил Сила шукать фарт золотой, тут Анфисе и вовсе полная воля …проводила мужа за овин, и прощай, жидовин… тут уж, бестыжая, не таясь, а куражливо красуясь пред селом, и вовсе зачастила к поселенцу. Бог весть, долго ли, коротко ли бегала к Самуилу, до третьих петухов читая толстые книги, – черные, как вырешил крещеный мир, – но дочитались, сердешные, до того, что у Фисы стал живот пухнуть, в тягость вошла, – ну, вроде, ветром надуло, когда скрадом летала к своему поселенцу на встречи.
А как брюхо подперло конопатый нос, и весь грех вылез наружу, когда весть доползла до займища скрытного, ушлые Силины братовья Ипат и Харитон доспели, чей петух топтал молодуху; да и нетрудно было доспеть: муж богоданный месяца три назад, как и ушел на прииски, и по срокам никак не выходило, что его засев, а потом, хоть и прожили молодые два года, но все без проку, а тут, на тебе, пошло брюхо расти, словно тесто на опаре.
После Ильна дня, когда уж весь Укыр судачил, перемывая косточки поселенцу с Фисой, которая дохаживала последние месяцы, наехали верхами два Силиных брата, Ипат и Харитон – сумрачные, по самые очеса забородатевшие мужики. Анфиноген, Фисин богоданный батюшка, не поехал, потому что напрочь открестился от сына-богоотступника, а уж про бабу его, фармазонку и волхвитку, и речи вести не мог, – не поганил рот.
– Ах ты, пристежка ночная!.. – заревел с порога медвежалый Ипат, и с пеной у замшелого рта тут же вытянул оторопевшую Фису сыромятным бичом, сплетенным в косичку.
– Верно, что из окулькиной веры, – прошипел Харитон, – то к одному, прислонишься, то к другому. А тут и с нехристем спуталась. Ня побрезговала, вражья сила!
– Ведьма, она ведьма и есть. Но я те покажу, как порчу на людей наводить!..
Молодуха, ни живая, ни мертвая, белая, как снег, забазлала на всю избу, стала запираться, божась и суетливо осеняя себя двуперстными крестами:
– Ой, не бейте!.. ой, не бейте!.. родненькие вы мои! Наговоры все, наговоры. Сплетки. Со зла оговорили... От Силы, от него, кровиночки, понесла. Ей Бо..., от него, от него, богоданного.
– Брешешь ты все, змея подколодная! – старший деверь тут же, без долгих говорей, намотал ее зоревую косу на кулак …потекли зеленью выпученные бабьи глаза... раз ожег бичом, другой, третий, закатилась Анфиса в крике, обеспамятела от боли, а как вошла в разум, так все и выложила, словно на духу.
Братовья, скрежеща зубами, готовы были порешить поселенца клятого, взять грех на душу, но тот – или учаял, что паленой шерстью запахло, или кто добрый упредил, – незадолго перед приездом ударился в бега. Но коль не попался каторжанин под крутую, распаленную руку, то всю ярость Рыжаковы и выхлестнули на его сударушку: высекли ее, как сидорову козу, и предали охулке: подстригли налысо за измену богоданному, отчего Анфису потом и величали позаочь расстрижкой. Так вот и наложили поруганье по извечному семейскому обыкновению.
Обуздав гордыню, неистовый Анфиноген все же верхи на жеребце прибежал с займища глянуть на… внуком назвать язык не поворачивался – немел; глянул в берестяную зыбку, где Гошка сосал молочную тюрю, завернутую в тряпицу, и отшатнулся: «О, Господи, Прясвятая Богородица!» – осенился двуперстым крестом.
Прежде чем удалиться на свое скрытное займище Анфиноген Рыжаков подвернул лошадь к усадьбе Краснобаевых, – их, да еще две-три семьи, почитал в Укыре. Калистрату и поведал старый Анфиноген про Гошку, да еще и прибавил:
– Вот как таких лягион нарожаятся, навроде Фискиного чада приблудного, анчихрист и явится вярховодить. Как мамай, по земле руськой пройдуть. Но ня попустить Господь: утаит самых правядных в пустыньках богомольных, по займищам таежным, от их и спасется вера православная и пойдеть народ руськой…
* * *
Когда Гошка уже вовсю гукал в зыбке, подвешенной на березовый очеп, жамкал деснами вареный бараний курдюк[6], вернулся с приисков Сила. В горячах чуть было не пристрелил свою стриженую бабу, избитую, изволоченную им так, что краше в гроб кладут. Пображничал зло и отчаянно, и опять уметелил на прииски: мыл золотишко на Ципикане, клял тамошнего горного инженера Ивана Разгильдеева:
Кто про что, я про Ивана
Разгильдеева – болвана...
Разгильдеев – парень бравый:
На лицо шибко корявый.
По натуре волк с клыками,
С преогромными когтями.
Ничего, кроме горба, не нажив, олютев, возвратился Сила к своей женушке; сошлись они, но жили будто кошка с собакой, друг другу век заедали. Напьются, передерутся... паутчее семейство… разбегутся, опять сбегутся, и так пьяная, грешная жизнь обрыдла Фиске, что однажды не утерпела баба и, принявши для храбрости хлебной браги, поплакав над бедным Гошкой, ночью… прости, Господи, душу заблудшую… удавилась в коровьей стайке.
Схоронили горемычную Фису тихо, без отпевания – шатнулась от веры православной, с фармазонами водилась; погребли за кладбищенским забором, ибо руки на себя наложила, и тут явив самовольство, не смекнув куричьим умишком, что жизнь человеков – дар Божий, Богу и сроки людские давать. Но упокоили смятенную и очарованную душу подле золотистой сосны на сухом, солнопечном взлыске, укрытом рыжей хвоей.
Сила …неисповедимы пути Господни… еще вчера с побелевшими кулаками и налитыми звериной кровью глазами бегавший за непутной женкой, ныне почерневший от горя, чуть самого себя не порешил – скрытные братья вразумили. Изумило народ и то, что, зюзя добрая, на скудной тризне даже губы, потресканные и спекшиеся от невыносимого страдания, не смочил в поминальной рюмке, но до сорока дней ходил к могилке и …опять все диву дались… плакал, елозя на коленях под сиротливым крестом… благо, что хоть не осиновым жердьем.
Солил слезами могильный бугорок, звал, безумный, Фису-красу – видно, не сгинули чары любовные, а, выплакав слезы досуха, по-древлеотечески крестился двумя окаменелыми перстами, молил Бога нашего Иисуса Христа о спасении Анфисиной души, доброй, но опутанной сетями страстей мирских и нераскаянной. Сердобольные и суеверные старухи шептали, мелко и напуганно крестясь: мол, на сороковины, когда Сила молился с беспамятным, обморочным неистовством, вдруг прилетел сизый лесной голубь, умостился прямо на кресте и так ласково, умильно ворковал, что пораженный Сила обмер с вознесенными перстами, оторопело внимал голубю, глядел оживающими, светлеющими очесами, и вдруг улыбнулся, Бог уж весть чему.
На другой день, оставив малого Гошку на тещиных руках, убрел на скрытную заимку, пал, яко блудный сын, перед отцом своим Анфиногеном, тот и простил ему сыновий грех. И остаться бы Силе навек в староверной богомольной тайге, ну да …рана заплывчата, горе забывчато… года через два вернулся в уездной село Укыр, где сошелся с овдовевшей солдаткой и весело зажил.
А тут уж иные чары опутали народ силками, и поднялись русские брат на брата, и в кровавом лихолетье, что докатилось и до забайкальского Укыра, смеркла побывальщина про Силу и Анфису, а народилась тоскливая песнь про сына их Гошу, что в испытание православным крушил веру Христову. Но то уж иная песнь – молитвенная, как не одолел анчутка беспятый силой и чарами народ крещенный.
[1] Хомут одеть — испортить, сглазить человека, наслать на него хворь.
[2] Святой пророк Малахия жил за четыреста лет до Рождества Христова. В канон священных книг входит его пророческая книга, в которой он обличал своих соплеменников иудеев за поклонение золотому тельцу и предсказывал пришествие Иисуса Христа и Его Предтечи и последний суд. По народным русским суевериям в этот день, и особенно в ночь голодные ведьмы задаивают коров до смерти.
[3] Руда – кровь.
[4] Здесь в смысле, в Спасскую церковь.
[5] Солоха – корова-стародойка.
[6] Курдюк – бараний хвост.
Tags: Проза Project: Moloko Author: Байбородин Анатолий