Антонина Фёдоровна жила по соседству с моей бабушкой Шурой. Они дружили. Помогали друг другу за грядками ухаживать, баню топить, уколы делать, червонцем до пенсии выручали. Была у них традиция вечерами чай на веранде пить и разговоры разговаривать. Когда бабушки моей на стало, я продолжила приезжать в деревню, жила у Антонины Фёдоровны, на время заменяя ей умершую подругу.
Однажды за традиционным чаепитием у нас завязался душевный разговор о женском счастье. Баба Тоня поведала мне свою историю. С того вечера прошло несколько десятилетий, но я помню не только каждое слово, но и острую боль, пронзившую моё сердце.
…Сумерки сгущались, окутывая старый сад фиолетовой дымкой. На веранде, увитой диким виноградом, тускло мерцала керосиновая лампа. Мы с бабой Тоней сидели за круглым столом, покрытым выцветшей клеенкой. В воздухе витал аромат свежезаваренного чая с мятой и терпкий запах увядающих осенних цветов. Тишину нарушало лишь стрекотание сверчков да тихое потрескивание дров в печке-буржуйке, стоявшей в углу веранды.
– Баб Тонь, а что такое… женское счастье? – спросила я, отхлебывая из кружки горячий, обжигающий губы чай.
Антонина Федоровна на мгновение замерла, словно вопрос застал ее врасплох. В ее выцветших, но все еще удивительно ясных глазах промелькнула тень. Она поставила свою кружку на стол, звук получился глухим и каким-то безнадежным.
– Не знаю я, Танечка, – тихо ответила она. – Ничего я тебе про женское счастье не скажу. Не знаю. А если когда и знала, то забыла. Давно это было, как во сне…
Я сжала ее сухую, морщинистую руку.
– Как же так, баба Тоня? Вы никогда никого не любили?
Она горько усмехнулась, и в этой усмешке было столько боли, что у меня защемило сердце.
– Любила, – выдохнула она. – Может, и по сей день люблю… Да только счастьем это назвать язык не поворачивается.
И она начала рассказывать. Голос ее дрожал, слова давались с трудом, словно она ворошила тяжелые, пыльные камни прошлого.
– До войны дружила я с Владиславом, с одноклассником. Вместе в школу бегали, за одной партой сидели. После школы курсы трактористов закончили, в колхозе работали. Мечтали о семье, о детишках. Славный он был, Владька-то. Глаза синие-синие, как васильки в поле. А смеялся – колокольчик звенел. Только строгое у нас воспитание было, отцы наши суровый нрав имели, мы их боялись. Дальше поцелуев у нас не зашло. А потом… война.
Баба Тоня замолчала, глядя куда-то вдаль, за пределы веранды, в сгущающуюся темноту. Казалось, она видит не старый сад, а что-то совсем другое, далекое и невозвратное.
– Ушел он на фронт, – продолжила она почти шепотом. – Обещал вернуться… Просил ждать. Я поклялась, что дождусь… Писал… Сначала часто, потом реже… А в сорок четвертом… письма прекратились. Совсем.
Она провела рукой по лицу, словно смахивая невидимые слезы.
– Ждала я. Каждый день ждала. Сердце ныло, тоска гнала каждый вечер за околицу… Встречать. Думала, вот-вот покажется его фигура на дороге… Годы шли… Замуж не вышла… Да и за кого? Мужчин-то после войны в колхозе почти не осталось, а холостых и вовсе не было. Если бы не Шурочка, твоя бабушка, и жить-то незачем было бы. Так и прожила старой девой… Какое уж тут женское счастье…
Она замолчала, и в тишине снова застрекотали сверчки.
– А потом, в перестройку, нашли наши краеведы в архиве документы о рядовом Владиславе Заречном. Оказалось, в конце сорок четвертого он ранение тяжелое получил. В госпиталь его отправили в предместье Варшавы. Восстановился. Выписали в мае сорок пятого…
Баба Тоня всхлипнула, и по ее щекам покатились слёзы.
– Когда узнала… рыдала. От счастья, что живой. От обиды, что не вернулся. Долго переживала, слегла… Шурочка выходила. А на майские праздники… он приехал.
Она замолчала, словно собираясь с силами, чтобы произнести самые трудные слова.
– Старый, очень красивый… Но чужой… В костюме, с тростью, платок на шее, шляпа. А зубы… белее белого. Понятно, что не свои… но какие! Обнял, поцеловал, зарыдал по-стариковски. Я тоже не удержалась. Потом за стол сели и до утра проговорили…
Она снова вытерла слезы.
– Он, видишь ли, после госпиталя решил в Польше остаться. Поразила его опрятность польских деревень, достаток, каких у нас в колхозе «Путь Ильича» отродясь не видели, даже в самое сытое время… Оказывается, предки его оттуда были… Их при царе Николае Первом к нам сослали как бунтовщиков. А мы и не знали никто. Считали его своим. А когда там советской властью запахло, он в Австрию перебрался… Уже не один, а с молодой женой Агнешкой… Меня, говорит, вспоминал, думал, что не жду, ведь кроме поцелуев у нас ничего не было. Я ему: «Ты же клятву с меня взял на прощание»… А он этого не запомнил… а может среди шума просто ответ мой не расслышал…
Баба Тоня замолчала, глядя на меня своими заплаканными глазами.
– Сидели… смотрели друг на друга… он мою руку гладил… У него жизнь не плохо сложилась. Во всяком случае мужское счастье он узнал. Работа, карьера, свой дом, дети, внуки, друзья… Знаешь, Танечка, когда увидел, что у меня на стене его фотография в рамке висит, встал передо мной на колени и прощения попросил… Да что теперь уж…
Я сидела, не в силах пошевелиться, словно окаменев от боли, пронзившей моё сердце. В тусклом свете керосиновой лампы я видела её изможденное лицо, её дрожащие руки, её полные слёз глаза…
И понимала, что нет на свете ничего страшнее, чем вот так… прожить жизнь… в ожидании… в тоске… в любви… которая только боль…
-Не грусти девочка, - улыбнулась мне баба Тоня, - давай-ка мы с тобой пластиночку заведем и Валечку Толкунову послушаем. Над вечерним садом негромко, нежно и печально зазвучало:
Наверное, я до срока стала старой,
Да только в этом нет твоей вины.
Какой бы мы красивой были парой,
Мой милый, если б не было войны,
Мой милый. если б не было войны…
Благодарю за прочтение. Хозяйка багажа Татьяна. А это ещё два рассказа о том, как война искорёжила судьбы людей: