Найти в Дзене
Mary

Приёмная дочь

— Ты мне не родная мама! — закричала Лера. Она стояла в гостиной, скрывая слёзы. Я замерла у дивана, с полотенцем в руках — только что вытирала пыль, и вдруг эта буря. — Лера, послушай… — начала я, но она перебила, шагнув ко мне, её худенькие плечи дрожали под старой джинсовкой. — Нет, это ты послушай, Светлана Николаевна! — Она выплюнула моё имя, как горькую пилюлю. — Думаешь, я не знаю? Думаешь, я слепая? Ты взяла меня из детдома, чтоб перед соседями покрасоваться, а сама… сама меня терпеть не можешь! Я выронила полотенце. Оно шлёпнулось на пол, белое, мягкое, как снег, которого я так ждала в этом марте, чтобы прикрыть всю грязь во дворе. А теперь грязь была здесь, в моей гостиной, в её словах, в её глазах — серых, как пасмурное небо, и таких же холодных. — Это неправда, — сказала я тихо, но голос дрожал, выдавал. — Я тебя люблю, Лера. Ты моя дочь. — Дочь? — Она рассмеялась, коротко, зло, как будто я сморозила глупость. — Приёмная, да? Которую ты подобрала, как котёнка с улицы, а те

— Ты мне не родная мама! — закричала Лера. Она стояла в гостиной, скрывая слёзы.

Я замерла у дивана, с полотенцем в руках — только что вытирала пыль, и вдруг эта буря.

— Лера, послушай… — начала я, но она перебила, шагнув ко мне, её худенькие плечи дрожали под старой джинсовкой.

— Нет, это ты послушай, Светлана Николаевна! — Она выплюнула моё имя, как горькую пилюлю. — Думаешь, я не знаю? Думаешь, я слепая? Ты взяла меня из детдома, чтоб перед соседями покрасоваться, а сама… сама меня терпеть не можешь!

Я выронила полотенце. Оно шлёпнулось на пол, белое, мягкое, как снег, которого я так ждала в этом марте, чтобы прикрыть всю грязь во дворе. А теперь грязь была здесь, в моей гостиной, в её словах, в её глазах — серых, как пасмурное небо, и таких же холодных.

— Это неправда, — сказала я тихо, но голос дрожал, выдавал. — Я тебя люблю, Лера. Ты моя дочь.

— Дочь? — Она рассмеялась, коротко, зло, как будто я сморозила глупость. — Приёмная, да? Которую ты подобрала, как котёнка с улицы, а теперь жалеешь, что не выкинула обратно?

Я отступила, чувствуя, как ноги подкашиваются. Села на диван, сжала руки в кулаки, чтобы унять дрожь. За окном ветер гнал серые облака, а в комнате пахло лавандой — я утром проветривала, надеялась, что весна принесёт что-то хорошее. Но не принесла. Принесла вот это.

Мне было сорок пять, когда я решила взять Леру. Муж ушёл десять лет назад — просто собрал чемодан, сказал: "Прости, Света, я так больше не могу," — и растворился в тумане.

Детей своих не было, врачи только руками разводили: "Бесплодие, Светлана Николаевна, ничего не поделаешь." Я смирилась. Жила одна, работала в библиотеке, вязала по вечерам, пока тишина не стала давить, как бетонная плита. И тогда я пошла в детдом.

Лера была не такой, как другие. Десять лет, худенькая, с этими серыми глазами, что смотрели прямо в душу. Она не улыбалась, не льнула ко мне, как другие дети, жаждущие тепла. Сидела в углу, читала книгу — старую, потрёпанную, про каких-то пиратов.

"Хочу её," — сказала я соцработнику, сама не понимая, почему. Может, потому что в её упрямой тишине я увидела себя?

Первые годы были тяжёлыми.

Лера молчала, пряталась в своей комнате, смотрела на меня, как на чужую. Я старалась — готовила её любимые сырники, шила занавески в её спальню, водила в парк. Но каждый мой шаг она встречала стеной. "Ты не моя мама," — бросила она однажды, когда я попыталась обнять её после ссоры в школе. И я отступила. Решила: время всё исправит. Не исправило.

— Лера, сядь, — сказала я, похлопав по дивану рядом. — Давай поговорим.

Она фыркнула, но рюкзак всё-таки бросила на пол. Села — далеко, на самый край, сторонясь меня.

— О чём говорить? О том, как ты вчера с тётей Ниной шепталась? Как сказала, что я "сложный ребёнок" и что "зря это всё затеяла"?

Я вздрогнула. Она слышала. Вчера Нина, соседка, зашла на чай, и я, уставшая после её очередной выходки — Лера опять сбежала из школы, — выговорилась.

"Иногда думаю, зря я её взяла," — сорвалось у меня тогда. Глупо. Честно. И вот оно вернулось, как бумеранг.

— Я не так имела в виду, — начала я, но Лера вскочила, её лицо покраснело, глаза блестели.

— А как? Как, Светлана Николаевна? Ты жалеешь, да? Жалеешь, что я не твоя настоящая дочка, что я не бегаю к тебе с обнимашками, как в кино?

— Перестань! — крикнула я, сама не ожидая, что голос сорвётся. Встала, шагнула к ней, но она отшатнулась. — Я не жалею! Я… я просто устала, Лера. Устала, что ты меня отталкиваешь, что я для тебя враг!

Она замолчала. Впервые за этот вечер. Ветер за окном стих, и в тишине я услышала, как стучит моё сердце — громко, отчаянно. Лера смотрела на меня, её губы дрожали, а потом она вдруг сказала, тихо, почти шёпотом:

— А ты знаешь, каково это? Знать, что тебя бросили? Что мама настоящая меня не захотела, а ты… ты просто подобрала, потому что тебе одной скучно было?

Эти слова ударили, как нож. Я села обратно, чувствуя, как слёзы жгут глаза. Она права. Я взяла её не только из-за любви. Из-за одиночества тоже. Но разве это отменяет всё остальное? Разве не я ночами сидела у её кровати, когда она болела? Разве не я училась печь эти чёртовы сырники, потому что она их любила?

— Лера, — сказала я, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Я не идеальная. И ты не идеальная. Но я тебя выбрала. Не потому что скучно. Потому что ты — это ты.

Она молчала. Долго. Потом подошла, медленно, будто боялась спугнуть что-то хрупкое. Села рядом, не глядя на меня, и пробормотала:

— Я тоже устала. Быть чужой.

Я протянула руку, коснулась её плеча — осторожно, как трогают птицу, что вот-вот улетит. Она не отстранилась. И в этот момент я поняла: мы не мать и дочь из книжек. Не те, что обнимаются на каждом шагу. Но мы — семья. Сложная, колючая, настоящая. И я больше не отпущу её. Никогда.

Мы сидели так минут десять — молча, плечом к плечу, как два уставших путника, что наконец нашли укрытие после долгой дороги. Лерина рука лежала на диване, тонкая, с обкусанными ногтями — привычка, от которой я так и не смогла её отучить.

Я смотрела на эти пальцы и думала: сколько же в ней силы, сколько боли она прячет под этой своей колючей бронёй? А я… я ведь тоже не святая. Сколько раз я срывалась, сколько раз думала: "Не справлюсь"?

За окном снова зашумел ветер, он гнал облака, и в комнате стало темнее, тени легли на стены, как старые шрамы. Лера вдруг шевельнулась, подтянула колени к груди, обхватила их руками. Её джинсовка соскользнула с плеча, открыв выцветшую футболку с каким-то пиратским черепом — она обожала такие вещи, будто носила их как вызов миру.

— Почему ты не сдалась? — спросила она вдруг, не глядя на меня. Голос был тихий, но в нём дрожала какая-то ниточка — тонкая, готовая порваться. — Я же не сахар. Сама знаешь.

Я усмехнулась, горько, невесело. Откинулась на спинку дивана, чувствуя, как скрипят пружины подо мной — старый, как моя жизнь, этот диван всё ещё держался, как и я.

— А ты думаешь, я сахар? — ответила я, глядя в потолок, где паутина в углу колыхалась от сквозняка. — Лера, я орала на тебя, когда ты тарелку разбила. Забывала про родительские собрания. Один раз даже сказала Нине, что лучше бы собаку завела, чем… — Я осеклась, горло сжалось. Но она не дала мне замолчать.

— Чем меня, да? — Она повернула голову, её серые глаза поймали мой взгляд. В них не было злости, только усталое любопытство. — Так почему не выгнала? Могла ведь. Я бы ушла.

Я сглотнула. Вопрос повис в воздухе, тяжёлый, как мокрый снег. Почему? Я и сама не знала до конца. Или знала, но боялась признаться. Потому что в её упрямстве, в её молчании, в её любви к этим дурацким пиратам я видела себя — ту Свету, что осталась где-то в прошлом, до мужа, до одиночества, до всех этих лет, когда я училась жить с пустотой внутри.

— Потому что ты моя, — сказала я наконец, и голос дрогнул, как струна. — Не по крови, не по бумагам. По сердцу. И я… я не умею сдаваться, Лер. Хоть и хочется иногда.

Она молчала. Потом вдруг потянулась, взяла с пола свой рюкзак, расстегнула молнию. Я думала, она сейчас встанет, уйдёт в свою комнату, как всегда, захлопнет дверь — конец разговору. Но нет. Она достала тетрадь — потрёпанную, в клетку, с загнутыми углами. Открыла её и протянула мне.

— Вот, — буркнула она, глядя в сторону. — Посмотри, если хочешь.

Я взяла тетрадь, чувствуя, как сердце стучит где-то в горле. Страницы были исписаны её мелким, угловатым почерком. Рисунки — корабли, сабли, черепа. И рассказы. Про пиратов, про море, про девочку, которую бросили, но она всё равно нашла свой путь. Я листала, а пальцы дрожали — не от холода, от чего-то другого. Там, между строк, была она. Моя Лера. Та, что пряталась за своими "ты не моя мать".

— Это ты писала? — спросила я, хотя ответ был очевиден. Голос мой стал хриплым, как будто я проглотила комок пыли.

— Ну да, — она пожала плечами, всё ещё не глядя на меня. — В школе скучно, вот и… пишу. Ерунда, наверное.

— Не ерунда, — сказала я резко, сама удивившись своему тону. Закрыла тетрадь, прижала её к груди, как сокровище. — Это… это красиво, Лера. Ты талантливая.

Она фыркнула, но уголки губ дрогнули — не улыбка, но что-то близкое. Впервые за столько лет я увидела в ней не стену, а трещину. Маленькую, но настоящую.

— Ладно, — пробормотала она, вставая. — Пойду чайник поставлю. Хочешь чаю?

Я кивнула, не доверяя голосу. Она ушла на кухню, а я осталась сидеть, сжимая её тетрадь. Слышала, как хлопнула дверца шкафа, как зашумела вода в чайнике. И вдруг поняла: это не конец нашей войны. Это начало. Не громкое, не киношное, без слёз и обниманий. Просто шаг. Её — ко мне. Мой — к ней.

Потом было ещё много всего.

Она всё так же огрызалась, убегала из школы, рисовала свои пиратские истории. Я всё так же злилась, ворчала, но уже не сдавалась. Мы учились жить вместе — не как в книжках, не как мать и дочь из рекламы, а как две упрямые души, что случайно нашли друг друга. И с каждым днём я всё яснее понимала: она не приёмная дочь. Она моя. Такая, какая есть. А я — её. И этого хватит.

Прошёл год с того вечера на диване.

Мартовский ветер сменился апрельским солнцем, а потом и жарким летом, что высушило лужи во дворе и заставило нас с Лерой открыть все окна в доме. Мы не стали вдруг идеальной семьёй — нет, такие чудеса бывают только в кино.

Она всё так же могла хлопнуть дверью, если я слишком долго ворчала про её двойки, а я иногда срывалась, когда находила её кроссовки, брошенные посреди коридора. Но что-то изменилось. Не сразу, не громко, а тихо, как трава пробивается сквозь трещины в асфальте.

Однажды, в начале осени, Лера пришла домой позже обычного. Я сидела за столом в кухне, вязала очередной шарф — привычка, от которой пальцы уже не могли отказаться. Чайник остыл, а я всё поглядывала на часы, чувствуя, как тревога царапает внутри, как кошка, что просится наружу. Она влетела в дом, щёки красные, глаза блестят, рюкзак болтается на одном плече.

— Свет, ты не поверишь! — выпалила она с порога, даже не сняв кроссовки. Я подняла брови — она давно не называла меня "Светлана Николаевна", но "Свет" звучало как-то по-новому, тепло.

— Что стряслось? — спросила я, откладывая спицы. Сердце ёкнуло — вдруг опять что-то натворила? Но она улыбалась, а это было редкостью.

Лера плюхнулась на стул напротив, швырнула рюкзак на пол и достала смятый лист бумаги. Протянула мне, руки её дрожали — не от страха, от возбуждения.

— Вот, смотри! — сказала она, ткнув пальцем в лист. — Мой рассказ напечатали! В школьной газете! Учительница по литературе сама отнесла, говорит, у меня талант!

Я взяла бумагу, чувствуя, как горло сжимается. Там, чёрным по белому, её имя — "Валерия Ковалёва" — и заголовок: "Девочка и море". Тот самый рассказ из её тетради, про пиратов и одиночество, только теперь он был не спрятан, а жил, дышал на этой странице. Я читала, а буквы расплывались — не от старости глаз, от слёз.

— Лера… — начала я, но она перебила, слова лились из неё, как река.

— Я сначала думала, это ерунда, ну, просто так писала, чтобы не сойти с ума на уроках. А потом… потом ты сказала, что это красиво, и я решилась показать. И вот! — Она вскочила, чуть не опрокинув стул. — Они все читали, Свет! Даже пацаны, которые меня вечно дразнили, сказали, что круто!

Я смотрела на неё — худенькую, с этими её растрёпанными волосами и серыми глазами, что теперь горели, как маяки в тумане. И вдруг поняла: она больше не прячется. Не от меня, не от мира. А я… я больше не боюсь, что она уйдёт.

— Я горжусь тобой, — сказала я, и голос дрогнул, но я не стала его прятать. — Очень горжусь.

Она замерла. Потом, неожиданно, шагнула ко мне и обняла — быстро, неловко, как будто сама удивилась своему порыву. Я обняла её в ответ, чувствуя, как её острые плечи впиваются в меня, как бьётся её сердце — живое, настоящее. Это было не киношное примирение, не слёзы на камеру. Это было наше. Настоящее.

Потом жизнь пошла своим чередом.

Лера писала — уже не только для себя, а для школьной газеты, для конкурсов. Иногда побеждала, иногда нет, но каждый раз прибегала ко мне, чтобы показать грамоту или пожаловаться на "тупых судей".

Я слушала, кивала, пекла её сырники, хотя она уже ворчала, что "надо бы что-то новенькое". Мы ссорились, мирились, учились быть вместе. Не идеально, но честно.

Однажды зимним вечером, когда снег за окном падал тихо, как пух, она села рядом со мной на диван. Я вязала, она листала свою новую тетрадь — уже не потрёпанную, а красивую, с кожаной обложкой, которую я подарила ей на день рождения. И вдруг она сказала, не поднимая глаз:

— Знаешь, Свет… я рада, что это ты. Что меня взяла именно ты.

Я замерла, спицы остановились в руках. Посмотрела на неё — она кусала губу, как всегда, когда стеснялась. И я улыбнулась, чувствуя, как тепло разливается в груди, как растапливает все старые льды.

— А я рада, что это ты, Лера, — ответила я тихо. — Моя девочка.

Она фыркнула, но не возразила. И мы сидели так, вдвоём, в этой маленькой кухне, где пахло чаем и сырниками, где за окном шёл снег, а внутри — наконец-то наступила весна.

Мы нашли друг друга. Не сразу, не легко, но нашли. И этого было достаточно.

Откройте для себя новое