Продолжение "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина
Во время маневров под Красным Селом случилось мне однажды буквально не прилечь в течение более двух суток ни на одну минуту, чего не бывало никогда во время даже форсированных маршей в турецкой войне, где все-таки можно было вздремнуть на привалах и даже сидя на коне. Вот как это было.
Накануне первого дня маневров, был я в Петербурге, где за ужином с одним приятелем я просидел всю ночь напролет в ресторане "у Луи" на углу Малой Морской и Кирпичного переулка. Поскакал я на телеге в деревню, где стоял лейб-гусарский полк (около 30 верст от Петербурга) и когда приехал туда в 5 часов утра, то застал полк уже в сборе к выступлению.
Мы маневрировали весь день без отдыха, а когда стали на ночной бивак, пришлось мне по наряду отправиться в главную квартиру за приказанием на счет "распоряжений следующего дня". За неимением (вероятно) достаточного числа писарей в главной квартире или, может быть, ради поспешности, приказы эти писались под диктовку посланными за ними офицерами, и когда я вернулся в полк, он уже сбирался к месту маневров.
К счастью моему, мнимой "победой и взятием приступом Гатчины", около полудня прекратились маневры. Все гвардейские офицеры приглашены были к французскому вечернему спектаклю в Гатчинский дворцовый театр; но мне было не до того: я завалился спать в деревенском сарае и проспал 16 часов сряду до следующего дня.
Во время одного передвижения полка на манёврах, где мы шли отделениями, Государь, заметив лошадь подо мною, кобылу Машку, купленную у князя Вяземского, сказал, что "это был тип лошадей, каких он желал, чтобы имели кавалерийские офицеры".
Но и это обстоятельство не помогло моему переводу в лейб-гусарский полк, при котором я все продолжал торчать как маяк на показ, в моем бирюзовом ментике и кивере, между тем как армейские мои сослуживцы Ломоносов, Мосолов и Понятовский, уже переведены были с армейскими их чинами в лейб-гусарский полк.
Около середины лета я был произведен "за труды минувшей кампании" в поручики с награждением 500 р. асс. не в счет жалованья. Позднее, во время осеннего кампамента с малыми маневрами под Пулковской горой, я находился в течение целого дня ординарцем при Александре Ивановиче Нейдгардте, тогда начальнике гвардейского штаба.
Посещал меня иногда в Царском Селе товарищ детства и службы моего брата, Осип Осипович Рочфорт, поступивший осенью того года, вновь на службу из отставки, полковником в Главный штаб. Человек он был дельный и на хорошем счету у начальства; погубила его окончательно склонность к запою.
По вторичном своем вступлении на службу он командирован был в Оренбург и там умер холерою в 1831 году, оставив, от умершей прежде него жены, сына и дочь. Сын этот служил впоследствии на Кавказе и получал годовой пенсион от добрейшего моего брата; он застрелился, если не ошибаюсь, на Кавказе.
Был со мною один случай, хотя не служебный, но не на шутку меня встревоживший. Прибежал ко мне однажды мой испуганный татарин-кучер с известием, что "когда он проходил через дворцовый сад с легавой моей собакой Верный (зачем я завел ее, не будучи охотниками, сам не знаю), она загрызла одного из царских лебедей на пруде".
К счастью, никого из посторонних тут не было, и дело осталось "покрытым мраком неизвестности".
С петербургскими английскими моими знакомыми бывал у меня зубной врач француз Гам со своим братом псевдо-музыкантом, издававшими романсы, с словами и музыкой своего сочинения. Бывали также y меня сын кронштадтского английского консула Буккерса, негоциант той же нации Джонс, а также содержатель английской кузницы Морисон и полуангличанин, полурусский нотариус Созонов. Весь этот разноплеменный сбор, лейб-гусарские мои товарищи прозвали "Бутурлиновским зверинцем".
Осенью того года, одновременно с лейб-гусарским полком, в Царском Селе содержал караулы (поочередно) 1-й батальон лейб-гвардии Преображенского полка. Фланговым первой роты был великан Лучкин, подобного коему я никогда впоследствии не видывал: он заменил, славившегося до его поступления, ростом рядового Лопатинского, казавшегося в сравнении с ним и человеком обыкновенного роста.
В Лучкине было, кажется, 3 аршина и 2 вершка (около 220 см.); и хотя я не из малорослых, но, когда стал однажды возле него в полной парадной форме, шарообразный помпон (двух вершков или выше) моего кивера, только что подходил в уровень с плечом этого гиганта. При таком росте он не был совершенно пропорционально сложен и немного узок в плечах; форменное, обыкновенное ружье в его руках казалось как бы детскою игрушкою.
Он был, помнится мне, из казацких урядников и получал увеличенное жалованье.
Осенью, по случаю холеры в Москве, приближавшейся к Петербургу, учреждены были карантинные кордоны, для чего я поставлен был с одними взводом в глухую чухонскую деревню, имя коей я забыли, недалече от Гатчины.
Навещавшие там меня петербургские знакомые привезли мне весть, что город встревожен от часто разбиваемых стекол в окнах тамошних домов, и что молва указывает на коротких знакомых моих князя Петра Алексеевича Голицына и неразлучного его друга Сергея (отечество забыл) Романова, как "на зачинщиков будто бы этой шалости".
Оба они были статские, и оба, кажется, служили тогда по министерству иностранных дел. Помню, что Петруша (как его звали в обществе) Голицын говаривал, "que servant аn ministère des affaires étrangères, il était très étranger aux affaires" (служа в министерстве иностранных дел, он был очень чужд дел).
Оба были образованнейшие, остроумные и беззаботные ребята, изящно одевались и всегда готовы кутнуть.
Я смеялся над этим нелепым, как мне казалось, слухом; но дело не замедлило разыграться не на шутку, как для них, так и для самого меня. Так как эта давно забытая история наделала тогда много шуму, то я ее передам без всякой утайки.
После Красносельских маневров я стал чаще прежнего ездить без спроса в Петербург и там сблизился с князем Голицыным и с Романовым; обедали и ужинали вместе довольно шумно, с пробками шампанского в потолок во французских ресторанах, и в экзальтированном состоянии духа, держа друг друга под руки, шеренгой отправлялись ходить по Невскому проспекту, сшибая прохожих, на которых мы натыкались.
Впоследствии мне передано было, что кто-то из нас толкнули такими образом шедшего по тротуару князя Александра Ивановича Чернышева. Этого я не заметил, но оно правдоподобно. К счастью, дело прошло бесследно, может быть, потому только, что оно случилось при вечерней темноте; ибо иначе легко было бы узнать меня по моей армейской форме, тогда как товарищи мои были из статских.
К нашему обществу присоединился тогда не служивший еще в то время Киреев (женатый впоследствии на красавице Алябьевой) и Юлий Фёдорович Минквиц, только что кончивший курс в Дерптском университете и определившийся в начале Польской войны в 1831 г. юнкером в Ольвиопольский гусарский полк.
На счёт же битья окон, однажды, действительно, кто-то из нашей веселой компании пробил концом трости одно подвальное окно на Малой Морской, выходящее в уровень с тротуарами. Кроме, такового случая, ни одного окна не было при мне разбито, и потому я ничего не знаю о виновниках разбития стекол на Невском проспекте, где, между прочими, действительно, разбито было окно или окна в доме графа Сергея Петровича Румянцева, и на других улицах.
В одной шалости, но совершенно в ином роде, я винюсь; но она сошла с рук без огласки.
Проходя ночью с князем Голицыным и Романовым по Гороховой мимо аптеки, что возле Красного моста, кто-то из нас троих придумал взобраться на железный навес над крыльцом аптечной двери и оторвать скипетр и шар (державу) аптечного орла, и с этими трофеями мы отправились к Ф. Ф. Путо, занимавшему дом на углу Малой Морской.
Мы его разбудили и передали ему эти регалии. Полусонный и испуганный нашей проделкой, джентльмен вскочил с постели, и когда мы вышли от него, принялся уничтожать (вероятно, преданием огню) эту "жгучую" добычу, ведшую нас всех, если бы дело обнаружилось, под уголовное обвинение; в оскорбление величества, по взгляду тогдашней администрации.
Много лет после г-н Путо никогда не мог вспомнить без страха про это ночное наше происшествие.
Собрались мы однажды, князь Голицын, Романов и я, обедать во французском ресторане Дюбуа на углу Невского и Большой Морской. Романов явился туда уже немного, как говорится, подшофе, уселся на диван, за которым стоял плотно пьедестал с гипсовым бюстом императора Николая Павловича и, сопровождая оживленную речь жестикуляцией, производил сотрясение, сообщавшееся бюсту, и потому я сделал ему замечание "быть осторожнее, чтобы не разбить бюста, чем увеличился бы наш уже накопившийся в ресторане долг".
На это он со смехом отвечал: "Bah! ce n’est qu’une tête de plâtre" (это не более как гипсовая голова), и затем, с неприличной, конечно, шуткой (чисто школьной), начал подносить несколько ложек супа ко рту бюста. В этой комнате, кроме нас троих, никого не было; но полагать надо, что кто-то все слышал и видел из соседней комнаты, потому что, все это происшествие, подробно передано было высшему начальству.
Во всей этой истории не было ни чего, как говорится по-французски "de quoi fouetter un chat" (из-за чего стоило наказать кошку); но придано было ему широкое весьма значение, потому, может быть, что в ней "подозревался отголосок", недавно совершившихся французской и бельгийской революций и только что вспыхнувшего Польского восстания.
Воображаю, что стало бы со мною, если бы дознано было вдобавок, что я носил в ташке и распевал революционный гимн "lа Parisienne", и участвовал в изувечении царской эмблемы над аптекой в Гороховой улице! Не знаю, были ли князь Голицын и Романов обвиняемы и обличены в другом, кроме бития стекол; но первый из них отправлен был в статскую службу на Кавказ, а второй в статскую службу в Архангельск, а меня, после продолжительного ареста, выслали обратно в Павлогорадский полк.
Хотя в обвинении "сообщничества с шайкой разбивателей стёкол" я был оправдан, пострадав лишь "за историю с бюстом и за нерадение на службе", тем не менее, великий князь Михаил Павлович продолжал до самой своей кончины называть меня заочно "le briseur de vitres" (разбиватель окон).
Мой арест произошел следующим образом. В один прекрасный день осенней моей стоянки с взводом на санитарном кордоне вышеупомянутой чухонской деревни я был вытребован генералом Арпсгофеном (Егор Карлович), который, объявив мне, что "я обвиняюсь в проступках, дошедших до сведения Государя Императора", засадил меня у себя в кабинете, чтобы я тут же изложил на бумаге, обо всех подробностях моего знакомства с князем Голицыным и Романовым, и о том, что мне известно было об их действиях.
Изложенное мною должно было быть представлено его высочеству Михаилу Павловичу, командиру гвардейского корпуса. Работа потребовала нескольких часов, ибо, кроме правильного изложения фактов и выбора слога, нельзя было не дать моей "писанине" каллиграфической изящности.
По окончании записки меня отвели на Царскосельскую дворцовую гауптвахту, где я просидел около, кажется, 6 недель.
Во время этого ареста прибыл однажды вечером на гауптвахту наш полковой адъютант князь Вяземский который, взяв меня с собою в карету, повез в Петербург, с конным гусаром, да чуть ли еще не с двумя, у дверец кареты; не помню только, был ли конвой с обнаженными саблями или нет.
С такой церемонией привезли меня к начальнику гвардейского штаба генералу Нейдгардту, где уже находился наш Арпсгофен. Первый из них, отобрал от меня словесное показание, в подтверждение изложенного перед тем на бумаге, а Арпс, заявил в дополнение, что "я без дозволения отлучаюсь часто в Петербург", после чего меня тем же порядком отвезли ночью обратно на Царскосельскую гауптвахту, чем и кончалась официальная часть этого дела.
Вся обстановка оного придавала мне вид государственного преступника; а как подумаешь - из чего? Благодаря снисходительности царствующего ныне Императора (Александр Николаевич) трудно почти будет нынешнему поколению поверить моему рассказу.
Я забыл добавить, что при повторении изустно о сцене с бюстом в ресторане Дюбуа, Нейдгардт заметил мне, что "нося мундир я не должен был дозволять в моем присутствии оскорбления личности моего Государя": на что, помнится мне, я отвечал, что "я не видел тут ничего относящегося к непочтению особы Его Величества, ибо дело шло о бюсте, без всякой, задней мысли".
Наконец, в половине декабря 1830 года объявлен мне был приказ "об освобождении из-под ареста и о возвращении обратно в Павлогорадский полк". Так как мне затруднительно было сбыть в столь короткий срок лошадей, экипажи, мебель и все свое хозяйство, то я явился в Петербурге, к дежурному генералу Потапову, коему объяснил свое положение и просил "об отсрочке на несколько дней", в чем он мне отказал, в грубых довольно, выражениях.
Несмотря на это, я не спешил отъездом и исподволь начал продавать упряжных лошадей, одну из трёх верховых и кое-что из мебели, а между тем сшил себе статский костюм и постоянно почти стал его носить, что, как "запретный плод", доставляло мне большое удовольствие.
Я продолжал жить, как я воображал себе инкогнито (в чем горько ошибался) в Петербурге. Ездил, однажды, в Кронштадт к моим английским знакомым, ночевал у Ф. Ф. Путо; но, скоро всякое пристанище, было мне преграждено появлением полиции на петербургской моей квартире и заведовавшего нашими делами В. А. Инсарского. Нечего было делать.
Я поспешно собрался в доме последнего, передал ему на руки свое Царскосельское хозяйство и лошадей, взял, по его рекомендации, в услужение, проживавшего по паспорту в Петербурге, одного из дворовых наших людей, Федора Варенцова, ловкого весьма малого, и через два часа уже скакал по московской дороге, заявив вымышленную фамилию на заставе.
Помнится мне, что для возвращения к месту служения выдано было мне около 1500 р. асс. Перед тем я дал "отпускную" с денежным награждением моему верному хохлу Илье, но расстался с ним оттого, что они сильно стал запивать.
В Москве я застал однополчанина и друга моего Петра Александровича Хрущова, тогда в отпуску; с ним я зачал кутить и ездить к цыганам. Примкнул к нам, не знаю, по какому случаю, вроде "pique-assiette" (блюдолиз), почтамтский чиновник, горбач, господин Коко. Это был человек с оттенком светского лоска и хорошо объяснявшийся на французском диалекте.
Однажды утром, покуда этот господний сидел у меня в нумере гостиницы Шора и принялся было подкреплять желудок, после нашей общей ночной попойки, сочною котлетою "au naturel", орошаемую бургонским нектаром (все, конечно на мой счет), является в комнату Петр Александрович и, взяв меня в сторону, передаёт мне, что он только что узнал, что "господин Коко ничто иное, как правительственный шпион".
Это меня взбесило и, обращаясь к этому "эзопу", я упрекнул его, как "он осмелился, занимая такую должность, втереться в нашу компанию" и приказал "ему немедленно удалиться".
Он вскочил из-за стола с набитым ртом и, не произнося ни единого слова, схватил шляпу и удрал во все лопатки, сопровождаемый нашим хохотом. Не прошло, однако же, недели, как явился в гостиницу сине-мундирный блюститель общественного благочиния от имени генерал-губернатора (или коменданта, хорошо не помню) для наблюдения за скорейшим моим выездом из белокаменной.