Воспоминания полковника князя Василия Сергеевича Мышецкого
Однажды, 1840-х годах, император Николай Павлович, проезжая по Вознесенскому проспекту рано утром, когда все воспитанники учебных заведений должны были находиться еще в классах, заметил военного топографа в простой классной куртке и фуражке. Желая узнать, из какой роты топограф, он взглянул на погон, но на последнем не оказалось никакого номера.
В эту минуту топограф увидел государя и бросился бежать.
Государь хотел приказать остановить его, но тот юркнул в первый проходной двор и скрылся. На другой день после этого происшествия вышел приказ: "представить его величеству в Зимний дворец по два воспитанника от каждой роты топографов".
Я в то время служил топографом при штабе Гвардейского корпуса. Начальник штаба, генерал Веймарн (Иван Иванович), приказал назначить ординарцами меня и моего товарища, Брагина. Призвали портных, сняли с нас мерку, велели сшить нам новые мундиры, заказали новые кивера, портупеи, сабли и прочее; в то же время нас водили в манеж и учили маршировке.
Через несколько дней все приготовления были окончены, и назначен день, когда мы должны были представиться государю.
На мое несчастье, возвращаясь однажды из манежа, я промочил ноги (казенные сапоги носились обыкновенно до тех пор, пока не изнашивались совершенно), и у меня страшно разболелись зубы; но делать было нечего: новую форму шили прямо на меня и на Брагина, и ни на ком, поэтому она уже не могла сидеть так, как на нас; следовательно жалобы на зубную боль не привели бы ровно ни к чему.
Утром, в тот самый день, когда мы должны были представляться государю, зубная боль утихла; я обрадовался. Но когда товарищи увидали меня, то закричали: "Мышецкий, что с тобой? У тебя лицо совсем кривое!". Мне было не до смеха, я побежал взглянуть в зеркало, смотрю, все лицо как будто немного перекосилось; оказалось, что у меня флюс. Что тут делать?
Пришел, между тем, наш ближайший начальник, капитан Вуич, и приказал мундиры, кивера и сабли отнести на главную гауптвахту Зимнего дворца. Я сообщил ему о неожиданной перемене, происшедшей за ночь с моей физиономией. Он рассмеялся, но заменить меня все равно было не кем, и надо было подумать только о том, как поправить беду. Обратились к корпусному штаб-доктору Нагумовичу (Лев Яковлевич).
Тот осмотрел меня и сказал, что я могу идти, только надо развязать тулью у кивера и ослабить чешуйки. На главной гауптвахте нас одели, осмотрели еще раз со всех сторон и повели во дворец. Здесь нас встретил генерал-квартирмейстер Берг (Федор Федорович) и повел дальше. Мы миновали несколько зал и вошли в небольшую сравнительно комнату. Берг сел в кресло и разрешил нам стоять вольно. Прошло минуты две, вдруг мы слышим откуда-то сверху команду:
- Смиррно-о, стой, равняйся!
Мы моментально выстроились по команде. Берг рассмеялся и показал нам на двух огромных белых попугаев, висевших в клетке над нашими головами, из которых один и скомандовал нам. Попугай между тем продолжал кричать: "Ха-суда-рь, са-ал-да-ты при-шли"!
Через четверть часа вышел военный министр Чернышов (Александр Иванович) и сказал, что сейчас выйдет государь. Мы построились в одну шеренгу, причем с правого фланга стали два топографа Главного штаба, затем я и Брагин, т. е. топографы Гвардейского штаба, далее следовали другие. Вскоре вошел государь и поздоровался с нами. Мы отвечали. Обойдя фронт, он обратился к генералу Бергу и спросил:
- Сколько всех рот топографов?
- 12, ваше величество, - отвечал тот.
- Почему у них нет на погонах номеров? - спросил строго государь.
Берг ничего не ответил.
- Нельзя узнать, к какой роте принадлежат они, - продолжал между тем государь и, подойдя к двум правофланговым топографам Главного штаба, спросил:
- Это топографы Главного штаба?
- Так точно, ваше величество, - отвечали ему.
- Назначить им на погонах буквы Г. и Ш.; топографам Гвардейского штаба иметь на погонах № 1, далее будут следовать номера по порядку.
Обойдя всех, он вышел на середину залы, пристально посмотрел на меня и, должно быть, заметил, что кивер сидит у меня не так прочно, как у других. Он подошел прямо ко мне и ударил рукой по киверу сверху. Кивер ушел мне по плечи. Я стою, держа руки по швам, не смея пошевельнуться, и, конечно, ровно ничего не вижу. - Что это значит? - слышу я, - спрашивает государь Берга.
Берг что-то тихо отвечает ему, объясняя, вероятно, в чем дело. Тогда государь скомандовал: "За фронт!". Тут подошел ко мне Берг, взял за руку и вывел из строя, затем с усилием стащил с головы кивер, причем я от нестерпимой боли, насколько мог, плотнее сжал зубы; потом Берг достал свой носовой платок, подложил под тулью и застегнул чешуйки. Я снова занял свое прежнее место в строю.
Государь скомандовал: - Полуоборот напра-во! Налево кру-гом! Во-фронт!
После этого, он обошел еще раз по фронту, осмотрел нас с головы до ног и сказал: - Где же у них поясные ремни от сабель?
- Под мундиром, ваше величество, - отвечал Берг.
Это было действительно так. Огромная, тяжелая железная сабля, которая с нами, воспитанниками младших классов, была одного росту, когда мы становились во фронт, держалась на широком кожаном кушаке, надевавшемся под мундир, что было чрезвычайно неудобно.
- Это старина, - сказал государь, - отменить и носить вместо них форменные суконные кушаки сверх мундира. Чикчиры тоже старина, отменить. А есть у них карманы? - неожиданно обратился он к Бергу.
- Никак нет, ваше величество, карманов по форме не полагается, - отвечал Берг.
- Где же у них, в таком случае, хранятся все необходимые для съемки принадлежности: карты, кисти, краски, карандаши, готовальни и все прочее? - спросил государь.
- Карты помещаются в чепраках, ваше величество, рисовальных же принадлежностей во время похода они не имеют, за исключением карандаша.
- Этого слишком недостаточно и это неудобно, - заметил государь, - у них всегда должны быть налицо все необходимые рисовальные принадлежности. Я видел, - продолжал государь после небольшой паузы и как бы припоминая, - французских докторов во время похода 1812 года; у них был, при каждом, небольшой ящик, прикрепленный к кушаку, и в этом ящике находились: корпия, бинты, ланцеты, лекарства и прочие медицинские принадлежности, необходимые для оказания первой помощи раненым.
Эти ящички помещались сзади и во время движения нисколько не беспокоили; когда же надо было оказывать помощь, доктор передвигал пояс, и перед ним, как на столе, являлось все, что надо для перевязки. Я желаю, - прибавил государь, - чтобы у них, - он показал на нас, - были такие же ящички со всеми принадлежностями для съемки и рисований.
Сказав это, государь подал руку Бергу, выразил свою благодарность военному министру, простился с нами и ушел.
Через несколько времени форма наша была изменена согласно указаниям государя, и с тех пор мы имели при себе ящички со всевозможными рисовальными принадлежностями.
Дежурными по корпусу военных топографов назначались обер-офицеры того же корпуса.
Обязанность их, как дежурных, состояла в том, чтобы следить за порядком вообще, присутствовать при утренней и вечерней молитве воспитанников, быть при них во время обеда и ужина, водить их в классы и в чертёжную. В один воскресный день дежурным по корпусу назначен быль штабс-капитан Горчаков.
Вечером, когда все воспитанники вернулись уже из отпуска и разошлись по камерам, после сделанной им переклички Горчаковым, в дежурную комнату вошел поручик Брюхов, товарищ Горчакова, человек очень богатый, он был владельцем нескольких домов в Петербурге, в сопровождении одного из воспитанников, Власова.
Настоящая фамилия Власова, насколько помню, была Велигбек, но у нас его все звали просто Власовым и "черкесом". Он был сын начальника какого-то непокорного аула на Кавказе. После сдачи аула, Власова, которому было тогда всего 8 лет, взяли в качестве заложника в Петербург, поместили сначала в какой-то пансион, где он воспитывался на счет отца, а затем перевели к нам в корпус.
Это был красивый брюнет, с живыми, умными, черными глазами. Способности у него были необыкновенные: он был всегда первым учеником, поражал всех своими знаниями, а между тем уроков никогда не готовил. Сверх того, он великолепно говорил на нескольких языках, считался одним из первых танцоров и первым фехтовальщиком (в искусстве фехтованья он быстро достиг такого совершенства, что никто не решался вступать с ним в открытое состязанье).
Находчивый, остроумный, хотя и насмешливый в то же время, веселый, храбрый и даже отчаянный, он был любим не только товарищами, но и начальством. Что касается офицеров, то большинство из них позволяло Власову держаться с ними "на равной ноге".
Войдя в дежурную комнату, Брюхов и Власов скинули сюртуки и расположились на диване, а Горчаков отправил солдата за вином и закусками и велел готовить ужин. Как только появились на сцену ужин и вино, поднялся громкий, оживленный говор, шум и смех, не умолкавший до 12 часов ночи.
Когда пробило 12 часов, Брюхов предложил Горчакову и Власову отправиться в только что открывшийся тогда в Петербурге ресторан, где прислуживал прекрасный пол. Сборы были недолгие. Горчаков и Брюхов были готовы в несколько минут, и дело остановилось только за Власовым. Нельзя же было отправиться ему в простой "классной курточке воспитанника".
Думали, но ничего придумать не смогли: вся наша амуниция хранилась под ключом в шкафах цейхгауза, а ключи находились постоянно у ротного командира. Делать было нечего, Власов пошел в классной куртке.
Приехав в ресторан, они потребовали себе отдельную комнату, фруктов, сигар и папирос. Скоро явились и красавицы. Им предложили шампанского и послали за конфетами. Они не отказывались, но лишь только Брюхов позволил себе бесцеремонно обнять одну из прекрасных соседок и поцеловать ее, как в ту же минуту получил пощечину.
Тогда он бросился на нее, а к ней на помощь бросились ее подруги и принялись бить Брюхова. Горчаков и Власов также не остались равнодушными зрителями, и завязалась общая потасовка. На крик и шум прибежал сам содержатель ресторана и мужская прислуга, но унять буянов не было никакой возможности. Хозяин, испробовав все средства, послал, наконец за полицией.
Явилась полиция, составили протокол. Брюхов, успевший тем временем прийти в себя прежде своих товарищей, предлагал полицейскому офицеру свои золотые часы и 100 рублей с тем, чтобы только замять как-нибудь эту неприятную историю, но попытка эта не имела успеха: хозяин и потерпевшие красавицы слышать не хотели о примирении.
Тогда Брюхова и Власова насильно повезли в часть. Что касается Горчакова, то он, как ни был пьян, улучив удобную минуту, убежал, оставив в ресторане шинель и перчатки.
На улице Брюхов и Власов снова стали буянить и вырываться, не позволяли посадить себя на извозчика, так что пришлось их связать. В таком виде привезли их в часть, заперли в отдельную камеру, а к дверям поставили часового, приказав неотлучно тут находиться.
Брюхов лег на диван, а Власов, мрачный и видимо взволнованный, ходил по комнате взад и вперед, тщетно изыскивая средства как-нибудь вырваться из заключения. Брюхов мог быть спокоен: у него были большие средства и большие связи, родственником ему приходился между прочим и полковник Воробьев, наш преподаватель астрономии, который мог много сделать для него; что касается Власова, то для него история эта должна была кончиться очень плохо: его должны были непременно разжаловать в рядовые и сослать на Кавказ.
Сколько ни думал Власов, придумать ничего не мог и стал советоваться с Брюховым. Но Брюхов, со своей стороны, мог дать только один совет: "задарить всех". Впрочем, он сам скоро согласился, что "теперь это уж поздно".
Между тем, надо было спешить: рано утром об этом происшествии должен был последовать доклад обер-полицеймейстеру, а тот в свою очередь в 12 часов обязан быль доложить государю.
Долго они говорили, перебирали все казавшиеся возможными средства, но придумать ничего не могли (говорили они между собой, конечно, по-французски, чтобы часовой не мог догадаться, о чем у них идет речь).
Власов увидел, наконец, что на товарища "плохая надежда", и решил, что надо действовать одному. Через минуту он подошел к Брюхову.
- Слушай, - сказал он ему, - ты, брат, быть может, отделаешься деньгами, или за тебя Воробьев похлопочет, а мне одно остается: бежать, во что бы то ни стало. Иначе я погиб.
- Что ты? - удивился тот. - Куда ты убежишь? Ведь камера заперта, кругом часовые, караул.
- Так или иначе, а я бегу, - упрямо продолжал настаивать на своем Власов, - мне теперь решительно все равно, останусь ли я здесь ждать спокойно своей участи, или решусь на побег, хотя бы и неудачный; и в том и другом случае мне грозит одно: "разжалуют и сошлют". Я ничем не рискую.
Брюхов только покачал головой.
- Вот что, - прибавил Власов, - прикажи часовому подать стакан воды; остальное - мое дело.
Не возражая ни слова, Брюхов спокойным голосом приказал часовому подать стакан воды. Ничего не подозревая, часовой пошел за водой; но лишь только он отворил дверь, Власов моментально бросился из камеры, в одну минуту сбежал по лестнице на двор и стрелой пустился к воротам.
Ворота были заперты с наружной стороны, и там стоял часовой. Действовать надо было быстро; минута замедления, и все пропало. Власов решительно постучал. Часовой окликнул.
- Свой, - отвечал Власов совершенно спокойно.
Часовой отодвинул задвижку, отворил калитку и выглянул, но в ту же минуту Власов схватил его за погон и с такой силой толкнул к себе, что тот упал во двор. Власов выскочил в калитку, запер ее снова на задвижку и пустился бежать. На улицах не было никого: но скоро сзади послышались крики: "держи! лови! арестант бежал!".
Счастье Власова, что он догадался задержать свою погоню на несколько минут у запертых им ворот: он имел, по крайней мере, возможность быстро сообразить, что ему делать. Бежать дальше было невозможно: вдали можно было различить уже несколько темных силуэтов, показавшихся на крики. Власов решился спрятаться. Но куда? Он огляделся.
Невдалеке он заметил незапертые ворота у одного дома. Он вбежал во двор. На дворе стояла дождевая кадка, прикрытая рогожей. Этого было достаточно. Не обращая никакого внимания на то, что кадка наполовину была наполнена водою, и, слыша, что крики раздаются все ближе и ближе, Власов, не рассуждая более, вскочил в кадку и накрылся рогожей.
Погоня между тем приближалась. Наконец Власов слышит, как несколько человек вбегают на двор, где он был спрятан, и начинают звать дворника. Является дворник. Ему объясняют, что бежал арестант, и что он, по всей вероятности, спрятался где-нибудь здесь, на этом дворе, так как некоторые будто бы видели, как он бросился в эти ворота. Начался обыск. В доме поднялся страшный переполох: разбудили всех жильцов, расспрашивали, обыскивали комнаты, но ничего не нашли.
Заглянуть же в кадку, которая стояла на дворе, никому и в голову не пришло; дворник и жильцы отзывались "полным незнанием". Между тем, некоторые начали говорить, что "напрасно теряют время, производя такой тщательный обыск, что этим дают только возможность скрыться арестанту, который и не думал здесь прятаться, а что те, которые говорили, будто видели, как он вбежал в ворота, сами отказываются теперь, говоря, что им это показалось, что, наверное сказать этого они не могут и т. д.".
С ними согласились, и вся толпа побежала дальше. Мало-помалу на дворе все утихло, все улеглись, успокоились. Пора была вылезать. Медленно и осторожно, высунув предварительно голову из-под рогожи и оглядевшись во все стороны, вылез из кадки Власов, также тихо и осторожно пробрался к воротам и пустился бежать по пустынным улицам, выбирая те из них, на которых не рассчитывал встретиться с возвращавшейся после неудачных розысков погоней.
Было 9 часов утра, когда нас привели в класс. В этот именно день нас должен был репетировать Власов, но его не было. Никто не знал, что с ним, никто не мог объяснить его отсутствие. Прошло уже полчаса, как вдруг входит Власов, бледный, взволнованный, в изорванной куртке.
В первую минуту мы просто остолбенели, так поразил он нас своим видом, но тотчас же пристали с расспросами. Он, не отвечая на наши расспросы, просил только никому ничего не говорить, а затем, обратившись к одному из близких ему товарищей, просил достать другую куртку. Куртку и вообще полный костюм с сапогами включительно доставили ему в одну минуту. Переодевшись, он начал репетировать, еще раз убедительно попросив нас никому ничего не рассказывать.
Классы кончились, нас повели в камеры, а Власов тем временем ушел наверх, в квартиру сторожей, и там просил остричь его как можно короче. Когда он пришел в чертежную, мы не узнали его: бледный, худой и вдобавок с совершенно бритой головой, он походил на кого угодно, только не на Власова.
Но ни ротный командир, ни другие начальники почему-то не обратили никакого внимания на такую странную перемену, происшедшую в наружности Власова, приписывая эту перемену, вероятно, только той короткой стрижке, которая тогда была у нас в моде.
Перед обедом, как всегда, нас построили в две шеренги, и повели в столовую, но на повороте из коридора в столовую рядом с нашим ротным командиром стояли квартальный, унтер-офицер и солдат. Как мы после узнали из рассказа Власова, это были: тот самый квартальный, который вёз Брюхова с Власовым в часть; унтер-офицер, тот самый, которого Брюхов послал за стаканом воды; солдат, тот самый, который стоял на часах у ворот части.
Когда мы проходили мимо них, они пристально вглядывались в наши лица.
После обеда, когда нас тою же дорогой вели обратно, мы снова прошли мимо них, ротного командира уже не было с ними, и они еще пристальнее, казалось, старались всматриваться в нас. Но никто из нас не был остановлен по дороге в камеры: Власова не узнали. Когда мы все прошли и из любопытства оглянулись на них, то увидали, что унтер-офицер и солдат, карауливший у ворот части, плакали: их должны были разжаловать и наказать.
Через несколько дней мы знали всю историю до мельчайших подробностей, и она еще больше возвысила в наших глазах "черкеса".
Что касается Брюхова, то и он сумел воспользоваться побегом товарища. А именно, когда унтер-офицер, дежуривший до того у дверей и так ловко проведенный Власовым, бросился ловить беглеца, то поставил вместо себя другого солдата. Этому солдату Брюхов дал сторублевую бумажку, умоляя достать чернил и перо. Когда было принесено и то и другое, Брюхов живо написал записку Воробьеву, где вкратце рассказал обо всем случившемся с ним и просил выручить из беды.
Тот же солдат вызвался доставить записку по назначению, поставив вместо себя другого. Записка, очевидно, дошла по назначению, ибо рано утром Воробьев был уже у обер-полицеймейстера, с которым был хорошо знаком, и дело уладилось.