Продолжение воспоминаний Григория Николаевича Александрова
Я попал в общество товарищей, мне совершенно незнакомых (здесь в смоленском военно-сиротском отделении, 12-ти лет, в 1817 году). В других учебных заведениях, бывало, новичка сперва с ног до головы осмотрят, соображая, каков-то он; потом задерут и потузят, чтоб узнать и силу и характер и чтоб, если удастся, настроить его на свой лад.
Со мной обошлись хорошо. Только, как новичка, хотели поднадуть. С этой целью посадили меня играть в карты, так как заметили, что у меня были небольшие деньжонки. До этого случая я и понятия не имел о картежной игре на деньги; но, тем не менее, мне доказали, что эта игра и приятна и выгодна.
К счастью моему, старший учитель, проходя по камерам, заметил нас, играющих в карты и обратился прежде всех ко мне с строгим замечанием "зачем я позволил себе играть в карты и где взял деньги". Потом он распек плутов, увлекших меня в игру. Из розыска оказалось, что у них денег вовсе не было, и они только хотели поживиться моими.
Карты и деньги мои учитель отобрал; первые уничтожил, а последние выдавал мне по мере надобности. За этот проступок, как мне помнится, никто не пострадал. Испуг мой по этому случаю и отвращение от картежной игры остались во мне на всю жизнь.
Между моими товарищами были дети почти всех сословий: дворяне, обер-офицерские и разночинцы, но более солдатские. И все свезены и сведены сюда были поневоле, а не по собственному хотению. Возраста дети были различного, развития плохого и почти без всякого понятия о самых необходимых вещах.
До 18-тилетнего возраста, а иногда и более, воспитанники находились в отделении, а потом отправлялись из оного на службу с теми знаниями, кто какие успел приобрести: дворяне в дворянский полк, а прочие, в полки, команды и разные ведомства, смотря по способности каждого.
Выше я оставил пробел на счет системы тогдашнего, т. е. 1817-1822 годов, образования детей в Смоленском батальоне и военно-сиротском отделении, впоследствии военных кантонистов. Этот период я потому избрал, что сам пробыл показанные года в отделении и чем там запасся в научном отношении, с тем и отправлен был на царскую службу.
Я поступил в отделение, умея читать Псалтирь и писать порядочно по-линейкам. В отделении программа учения была слишком сокращена. Всех равно учили читать, как я и дома учился; начиная с азбуки-кириллицы, переходили на Часослов и оканчивали Псалтырем. На чистописание и арифметику обращалось особенное внимание, так как из воспитанников отделений комплектовались в полках должности фельдфебелей, вахмистров, каптенармусов, капралов, унтер-офицеров, фельдшеров, писарей и т. п.
В начале 20-х годов в Смоленском отделении преподавались те же предметы, еще и по особой ланкастерской методе. Специально оценивать эту методу я не берусь. Но быв очевидцем этой методы, называвшейся у нас более "методою взаимного обучения", смею выразить свое мнение, основываясь на очевидных фактах, что эта метода чрезвычайно облегчала ученье грамоте, особенно чтению и чистописанию.
Для ученья по ней в Свирских казармах образован был особый класс, в который были набраны ученики, вновь поступившие в сиротское отделение, вовсе безграмотные и немалых возрастов. Их обучали грамоте по новой гражданской азбуке, из коей были исключены ненужные буквы: зело, от, кси, пси. Произношение букв введено также новое.
Например: вместо аз, буки, веди, глаголь, добро и т. д. стали говорить коротко и сообразно с свойством нашего языка: а, бе, ее, ге, де и т. д. Это ученикам более нравилось, нежели прежняя метода "зазубривания алфавита". После твержения букв, стоя в полукруге по 12 человек, один выговаривал буквы, крупно напечатанные на таблице, висевшей в середине полукруга на стене, а другие за ним следили; затем ученики садились за столы и те же буквы писали на песке заострёнными палочками.
Таким способом ученье почти взрослых мальчиков скоро подвигалось вперед. От букв переходили к складам, от складов к целым словам и наконец, к фразам. Когда ученики по песку могли твердо писать фразы и цифры до известных приделов, их сажали за обыкновенные столы и заставляли уже писать на бумаге чернилами и пером. Через полтора, а много два года мальчики в грамотности вообще догоняли, а иные даже перегоняли тех, которые по четыре года и даже по пяти лет учились по прежней методе.
К сожалению, ланкастерские школы вскоре были везде закрыты, потому что члены тайных обществ посредством таблиц, вывешиваемых в классах для чтения и чистописания с них, преимущественно скорописью, стали распространять идеи, противные существовавшему порядку вещей.
Прошу при сем заметить, что я описал здесь только то, чему сам был ближайшим очевидцем, тем более, что последние два года бытности моей в Свирских казармах, я, в качестве учительского помощника, заведовал вторым классом (их было там 4) и за отсутствием учителя, женатого и жившего на квартире, всё почти управление классом, в коем было до 90 человек, лежало на мне.
Находился я в Смоленском отделении с 17 января 1817 по май 1823 года, числясь по спискам "из солдатских детей". Во все это время никто меня в нем не навестил. Ничьей, ни родственной, ни знакомой мне ласки и привета, я не видел, в праздники ни к кому не ходил и знакомых в Смоленске не имел. В свободное от ученья время меня не стесняли. Поля, леса, река Днепр, вообще природа с ее красотами летом меня манили, я наслаждался ими. Зимой, после классов, катанье, снежки и другие зимние забавы.
В 1823 году, умея хорошо читать церковные книги, зная арифметику до правила товарищества включительно и писать довольно хорошо, молитвы всевозможные и Катехизис краткий, я отправлен был, в числе лучших 46 человек непривилегированного сословия в С.-Петербург, в 1-й учебный карабинерный полк, без гроша денег, никем не напутствуемый и не провожаемый.
Дворяне же, из коих иные едва порядочно умели писать, все были отправлены в С.-Петербург же, в Дворянский полк, откуда они через год или два выпускались в армию офицерами. Выходило так, что мои ученики или других классов мальчики-дворяне, выпущенные с плохими знаниями, когда мы в столице не успели еще осмотреться, были уже офицерами.
Прежде расставания со Смоленском навсегда, я считаю нужным упомянуть, что после разорения, в 1812 году, французами, Смоленск с 1816 по 1828 год почти ничем не поправился относительно наружного вида. Внутри города стояли многие каменные здания в развалинах. На окраинах города также оставались дома погорелые и разоренные.
В стенах Свирской церкви и других, внутри города, видны были пушечные ядра. Около стен Годуновских, за городом и на полях со стороны Королевской крепости, откуда наступал Наполеон 1-й, оставались пепелища, где жгли тысячами трупы убитых и умерших от ран и стужи, бежавших врагов России.
В этом пепелище и на полях, между стен Смоленских и батарей Наполеона 1-го, с коих они направляли орудия на город, школьники находили множество вещей, принадлежащих к вооружению и одежде неприятелей, и даже золотые монеты. В стороне, недалеко от французских батарей, помню хорошо, был большой овраг, дно которого наполнено было костьми человеческими, в страшном количестве. Там же множество находилось полусгнившей амуниции солдатской: кивера, сумки, портупеи и проч.
Это, видно, был заглазный уголок, куда бросались трупы людей, где они, может быть, гнили не зарытые в землю, или только слегка ею прикрытые. Дожди и весенние воды обнажили их кости. Картина ужасная, тем более что смельчаки, посещавшие сей овраг, нередко заражались болезнями.
Выше уже сказано, что я, в 1823 году, в числе 46 человек, был зачислен на службу в учебный карабинерный полк, рядовым. Тут нас всех рассортировали. Рослых, здоровых обратили во фронт, слабых и малых ростом, в нестроевую роту; первые для приготовления в унтер-офицеры, в армию; последние в писари и другие нестроевые должности, в числе их и я находился.
До января 1825 года я служил в нестроевой роте писарем.
Взысканию, при всей тогдашней строгости, я подвергся один только раз: стоял несколько часов на часах у ворот за то, что "не по уставу отдал честь батальонному командиру". В роте, к образованию моему, прибавилось только то, что меня научили грамматике, которую я прошел до синтаксиса. Особой тяжести службы в полку я не испытал. Теперь мне ясно почему. Шефом полка был генерал-адъютант Бистром (Карл Иванович), а адъютантом его князь Оболенский (Евгений Петрович), декабрист, имевший хорошие отношения с нашими ротными офицерами, учившим нас в классах.
Отношение сих офицеров к нам, солдатикам, были кроткие и благоразумные. Но в ротах и батальонах, где кантонисты приготовлялись к фронтовой службе, строгость была необычайная. Побои, розги, палки, шомпола и тесаки были в большом ходу и считались необходимостью. Приведу один пример, оставивший во мне навсегда тяжёлые впечатления.
В учебном саперном батальоне, подведомственном генерал-инспектору инженеров, состоял отличный фронтовик, рядовой, ждавший с нетерпением "галунов на воротник". Вдруг ротный офицер выбрал его, как мальчика стройного, красивого и расторопного, себе в денщики.
С этим назначением у молодого солдатика исчезали надежды на унтер-офицерское звание и на все лучшие виды по службе. Он в отчаянье просил, умолял освободить его от назначения в денщики. Но офицер настаивал на своем, приводя аргументы, что "солдат должен служить везде, куда бы его начальство ни назначило".
Несмотря на это, солдатик решительно отказался служить денщиком. Пошло дело об ослушании по начальству. Главный инженерный начальник определил ослушника перед батальоном, для примера, подвергнуть строжайшему наказанию розгами, пока не перестанет упорствовать и не согласится служить денщиком.
Мальчика долго секли розгами и, давая отдыхи, вымогали у него согласие; но он перенес страшную пытку и все-таки настоял на своем: не пошел в денщики. Последствия сего были такие, что солдатика, изувеченного, отправили сперва в госпиталь на лечение, а потом куда-то сослали и что вследствие такой неприятной и тяжелой для начальства истории, последовало высочайшее повеление: "впредь нижних чинов из солдатских детей в денщики не назначать".
Недавно (1870) был пример, что матрос не хотел брить бороды своей. Его судили и сослали, но потом разрешили всем солдатам в армии носить бороды. Таким образом в царствование императоров Александра I Благословенного, солдатик, пожертвовав собой, освободил товарищей от насильственного назначения в денщики; а при Александре II Освободителе, борода возвратила свои права, за которые боролась почти 200 лет.
30 января (день моего ангела) 1825 года, в числе 10-ти человек, я представлялся к генералу Бистрому на смотр, с почерком письма и с аттестацией о хорошем поведении. Все мы, на основании положения 1817 года, выбраны были и предназначались в Аудиторский департамент для приготовления в аудиторские писаря и потом в аудиторы.
Генерал нас осмотрел, похвалил и после краткого наставления, чтоб "служили и вели себя хорошо", приказал отправить нас в департамент, куда мы и поступили того же числа на службу. Таким образом, с самым плохим запасом знаний для службы и вообще для жизни, поступил я в настоящую службу на 20-м году от роду.
До вступления на службу, я не читал ни одной книги гражданской печати. В Аудиторском департаменте была заведена небольшая библиотека юридических книг для образца разных, более или менее, замечательных процессов. С ними я должен был познакомиться и познакомиться серьезно. Кроме того, и это для меня было важнее, аудиторские писари, уже готовившиеся к выпуску в аудиторы, и чиновники, брали по подписке, из библиотеки Плавильщикова, лучшей тогда в Петербурге, разные журналы и книги для чтения. Ими пользовался и я.
Покупать книг было не на что, получая жалованья 75 копеек в треть от полка и, кажется, по 25 копеек в месяц "на баню" и проч. С такими средствами, днем я занимался перепиской по службе бумаг, вечером и ночью, особенно летом, когда в Петербурге вечернюю зорю сменяет утренняя, чтением попадавшихся мне книг. То было время, когда в рукописях ходило по рукам много сочинений. Цензура была придирчива, а любознательность в публике сильна; запрещенный же плод, кажется всегда слаще незапрещённого.
Но потом я стал различать полезное и выбирать книги более нужные для развития познаний, применимых на практике жизни.
Читал я Державина, Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Озерова, А. Пушкина и всех наших писателей и поэтов, приобрётших в 1820-х годах известность в нашей литературе. Я стал изучать особенно грамматику, правила стихотворства и риторику и твердить на память стихи и прозу. Начал я втихомолку пробовать писать письма и на разные темы статьи. Что было мной написано, то потом все сжигалось скрытно от людей. Любимым же моим чтением наконец остались на всегда политическая история, законоведение и естественные науки. Романы, повести, стихи я разлюбил.
Возня моя с книгами, однако же, вскоре почти совсем прекратилась: нужно было и день и ночь заниматься важными делами по службе в качестве переписчика. Первым делом, меня употребили по судному или следственному делу (хорошо теперь не припомню, так как это было в 1825 г.) о генерал-майоре Тучкове (?).
Второе дело, по которому я занимался, тоже в качестве писца, было в свое время весьма важное и секретное. Это дело о декабристах Пестеле, Муравьеве-Апостоле и других лицах, служивших в бывшей 2-й армии, под начальством главнокомандующего князя Витгенштейна. Кроме политической стороны, занятия мои по этому делу памятны мне по той канцелярской процедуре, какая была употреблена начальством Аудиторского департамента.
В таинство этого весьма секретного дела были посвящены только необходимые при том лица: генерал-аудитор 3-го класса Милованов (Иван Максимович), два члена присутствия и два писца: Мякишев и я. Занятия "делом о декабристах" производились только по ночам, в особых комнатах, на ночь запиравшихся, так что никто не мог к нам проникнуть и узнать, что мы делаем.
Днем мы были свободны от всех служебных занятий, считаясь как в отпуску. Я занимался в числе избранных четверых, под строжайшим запретом говорить кому бы то ни было о наших занятиях. Между тем, при ночных наших занятиях, мне приходилось делать выписки из подлинных документов, находившихся в деле.
Таким образом, я мог читать все проекты конституций, составленные Пестелем, на основании коих декабристы предполагали переустроить все правление нашего отечества, заменив монархическое правление республиканским, по примеру Соединенных Штатов Америки.
Если мне позволено свое суждение иметь, то я откровенно скажу, что как в 1826 году, когда мне исполнилось только 20 лет, так и ныне, при 73-летней старости, я остаюсь при том убеждении, что вообще "дело декабристов", хотя ныне многие и стараются представить его в радужном свете, было дело безумное, не обещавшее России ничего хорошего.
При федеративном правлении и при нашей безалаберщине общественного управления, междоусобия и раздоры не возвеличили бы, но, наверное, погубили бы Россию. И если декабристы, косвенным путем, внесли в нашу народную жизнь элементы полезного, то это только тем, что, после их передряги, с воцарением императора Николая Павловича, карательные наказания по судным и следственным делам значительно были смягчены: с 12 тысяч шпицрутенов оные упали не свыше 3 т., за самые тяжкие преступления. По гражданскому ведомству тоже последовали большие смягчения в наказаниях.
И вообще в строе государственного управления и в административных делах явилось более порядка, более обдуманности. Аракчеевские жестокие приемы в делах правления сделались более ненужными и нетерпимыми.
Я припоминаю и день 14-го декабря 1825 года, в который декабристы явно обнаружили свои действия против существовавшего государственного строя и Императора Николая Павловича. Еще накануне, и даже ранее, в обществе ходили какие-то смутные идеи, непонятные для простого народа; но, тем не менее, в самой тишине и в шёпоте, как перед бурею, чувствовалось, что ожидается что-то недоброе.
Это недоброе, вдруг 14 числа обнаружилось: сперва в разных концах Петербурга, а потом на Сенатской и Исаакиевской площадях. Тут народ столпился, кто по долгу, кто по призыву, некоторые от праздности и злонамеренно, не понимая вовсе, в чем состоит суть дела.
Так я сам видел, что иные, забравшись на заборы около строившегося Исаакиевского собора, бросали в кавалерию, прибывшую для усмирения бунтовщиков, поленьями и камнями. Были ли это заранее подготовленные крикуны и буяны, решить не берусь. Большинство же народа сбежалось со всех концов Петербурга из любопытства и чтобы поглазеть и узнать, что делается.
В числе последних находился и я, не вдаваясь, к счастью, далеко на площадь.
На другой день, 15 декабря, рано утром, я тоже полюбопытствовал увидеть, что осталось после бунта на площадях. Утро было довольно морозное и ясное. Войска грелись около горевших костров, ружья стояли в козлах; народа вовсе не было, кроме проходивших по своим делам. На стенах зданий Сената и Синода следы картечей. Везде тихо и покойно.
Но, коснувшись важного исторического факта, я слишком отдалился от прямого, нехитрого рассказа моей истории. Прошу доброго читателя меня извинить. По окончании "дел о декабристах", в 1826 году я не получил никакого награждения. Да о нем, кажется, и говорить официально было нельзя уже потому, что такая мелкая сошка, как я, не могла показаться на сцене действовавших по делу лиц. Но нравственно я выиграл много во мнении своего начальства.
Когда, по воле Государя Императора Николая Павловича, из Комиссии законов образовывалось II-е отделение Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и в оную назначались, по ходатайству графа Сперанского, избранные лица, более или менее известные по способностям и образованию, а на место гражданских писцов бывших в Комиссии, со всех департаментов военного ведомства назначались писари, лучшие по поведению и по почерку руки, тогда и я был назначен в ту канцелярию из Аудиторского департамента военного министерства.
При сем назначении, бывший тогда генерал-аудитором 3-го класса Милованов, старик в 90 лет, высокий, худощавый, сгорбленный годами жизни, строгий, но умеренно, и по службе точный, призвал меня в залу общего присутствия департамента (что со мной случилось в 1-й раз в жизни, и мне казалось, что я вошел как будто в какое-то святилище храма), похвалив меня за хорошее поведение, сказал тихо и кротко:
"Я назначил тебя к великому человеку, статс-секретарю Михаилу Михайловичу Сперанскому, человеку очень умному, в Государеву канцелярию. Смотри, веди себя хорошо, честно и служи усердно; ты будешь окружен умными людьми, будешь заниматься делом, полезным государству. За хорошую службу, верно, будешь хорошо и награждаем. Ну, Бог с тобой; помни мои слова".
Так я расстался с этим добрым начальником и более его, кажется, не видал. Вообще могу сказать, что, в описываемое мною время, служба в Аудиторском департаменте была основана "на началах благонамеренных". О неправосудии, взяточничестве, излишней строгости я ничего не знал. Писари, готовившиеся в аудиторы, пользовались в известной степени льготою и свободою более, нежели в других департаментах: через 7-8 лет "хорошие" производились в аудиторы и далее шли открытой дорогой в привилегированном сословии.