Найти в Дзене

Райский Лермонтов

Леонид НЕМЦЕВ * Интерпретация поэзии – дело почти неподъемное. Чего только не приходится читать про поэтов, как будто стихи – это надувные шарики, которые «специалисту» остается наполнить воздухом собственных легких. Самый мягкий случай – когда поэт недочитан, когда остается еще какой-то таинственный слой для будущего возделывания (и как только литература терпит это постоянное «нельзя знать, что хотел сказать автор» или «нам много еще предстоит узнать об этом произведении»?). Самое прискорбное, что могло произойти с поэзией, – представление, что она что-то неточное, неопределенное, не несущее бесспорного, однозначного смысла. Но и обратная позиция не радует – когда смысл есть, и очень даже внятный, но бесконечно чуждый поэзии (когда страшно представить, что кто-то действительно может так думать и с такими мыслями живет рядом с живыми людьми).
Неверное восприятие поэзии привело к появлению поэтов, у которых точности и вообще законченной мысли уже не встретишь (я не говорю о тех, у кого

Леонид НЕМЦЕВ *

Интерпретация поэзии – дело почти неподъемное. Чего только не приходится читать про поэтов, как будто стихи – это надувные шарики, которые «специалисту» остается наполнить воздухом собственных легких. Самый мягкий случай – когда поэт недочитан, когда остается еще какой-то таинственный слой для будущего возделывания (и как только литература терпит это постоянное «нельзя знать, что хотел сказать автор» или «нам много еще предстоит узнать об этом произведении»?).

Самое прискорбное, что могло произойти с поэзией, – представление, что она что-то неточное, неопределенное, не несущее бесспорного, однозначного смысла. Но и обратная позиция не радует – когда смысл есть, и очень даже внятный, но бесконечно чуждый поэзии (когда страшно представить, что кто-то действительно может так думать и с такими мыслями живет рядом с живыми людьми).
Неверное восприятие поэзии привело к появлению поэтов, у которых точности и вообще законченной мысли уже не встретишь (я не говорю о тех, у кого ассоциативный намек и смещенное движение смысла представляют собой творческий метод, как, например, у Мандельштама, чья мысль не вписывается в рациональный образ, зато ее можно пережить и почти что потрогать). Поэту было бы сложно писать при полном отсутствии понимания. Но сейчас понимание замещается биографическим мифом: если кто-то еще читает стихи, то вычитывает в них усредненный тон личной истории о неразделенной любви, дуэли, самоубийстве, Нобелевской премии, травле...
***
Мне не терпится показать, как срез одной темы (одной из самых важных) предъявляет нам не биографию, а душу (можно сказать, саму суть). Мечтать, этически и эстетически завершать себя поэт может только перед лицом смерти. О смерти часто говорится прямо («Боюсь не смерти я. О нет! // Боюсь исчезнуть совершенно…» – как пишет 16-летний Лермонтов). Но обычно она не названа, потому что тема смерти – это мечта о рае, о посмертном продолжении, которое складывается из самого ценного, самого отборного прижизненного опыта.
Удивительно, как отчетливо тема рая стала для Лермонтова осознанной поэтической идеей. Одиночество, ревность, скепсис, яд, горечь, жажда мщения, инвективы, обиды, обвинения – всё это у него, безусловно, есть, об этом мы хорошо знаем. Лермонтов не был человеком светлым (близкие называли его «разнузданным» и «дурным»), но не менее трети его творчества представляет его самого таким, каким он хотел бы себя видеть, какой хотела бы предстать его освобожденная душа. Поэтому «биографическое прочтение» не всегда уместно. Дурной человек не затмевает светлого поэта.
В послании «К приятелю» (1830) он пишет: «Что раз потеряно, то, верно, // Вернётся к нам когда-нибудь». Отсюда и начинается усиленная работа воображения, борющаяся с исчезновением всего самого дорогого. Поэзия – это протест против конечности прекрасного, эстетический подвиг, в котором поэт находит своё счастье: «Как воскрешать всё то, что мило» (из стихотворения «Болезнь в груди моей…»).
Вот перед нами стихотворение, которое обычно наспех относят к романсам о русской природе: «Когда волнуется желтеющая нива // И свежий лес шумит при звуке ветерка <…> Тогда смиряется души моей тревога, // Тогда расходятся морщины на челе, – // И счастье я могу постигнуть на земле, // И в небесах я вижу Бога…»
Состояние героя меняется от «тревоги души» до постижения счастья (при жизни, «на земле»), которое несет на себе откровенный райский отпечаток. Это состояние «смутного сна», позволяющего забыть тревогу, которая у Лермонтова всегда связана с «демоническим» началом. Студеный ключ говорит («лепечет мне таинственную сагу») о существовании «мирного края», который, конечно, не только связан с образом рая, но, прежде всего, является метафорой счастья. Кстати, стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива…» записано в феврале 1837 года спичкой и сажей на серой оберточной бумаге, когда Лермонтов находился в здании Главного штаба под арестом за сочинение стихов на смерть Пушкина.
***
Лермонтов не являлся поэтом, постоянно настроенным на выбор своего рая, скорее наоборот: он слишком погружен в накопление примеров несправедливости, порочности, лживости мира и отвечает на них бесконечной волей к протесту. Но когда его тема переходит границу современности и границу мятежного Я, она оказывается гармоничной и светлой.
Счастье для Лермонтова связано с покоем, с прикосновением к христианской благодати. Стихотворная пьеса 1829 года – «Элегия» – в качестве центрального определения темы использует «веселье». «О! Если б дни мои текли // На лоне сладостном покоя и забвенья, // Свободно от сует земли // И далеко от светского волненья, // Когда бы, усмиря моё воображенье, // Мной игры младости любимы быть могли, // Тогда б я был с весельем неразлучен, // Тогда б я, верно, не искал // Ни наслаждения, ни славы, ни похвал…»
«Весельем» называется определенный духовный ориентир Лермонтова, это похоже на скромное определение счастья, связанного с состоянием детства (игры младости, «усмиряющие», то есть останавливающие воображение в идеальном миге). А в стихотворении «Очи» «весельем» Лермонтов уже называет победу над смертью. «Нет смерти здесь; и сердце вторит: нет; // Для смерти слишком весел этот свет…»
Уже в «Любви мертвеца» (10 марта 1841) Лермонтов приходит к открытому утверждению темы индивидуального рая: «Что мне сиянье божьей власти // И рай святой? // Я перенёс земные страсти // Туда с собой! // Ласкаю я мечту родную // Везде одну; // Желаю, плачу и ревную, // Как в старину». «В старину» – это отсылка к древнему мифологическому сознанию, в котором сильны вера в бессмертие и возможность возвращения к живым.
***
Название стихотворения «Мой дом» (1830) можно было бы перевести как «Мой рай». Поэтический дом – это место подлинного обитания, пригодное для лучшего проведения вечности. «Мой дом везде, где есть небесный свод, // Где только слышны звуки песен… // Всё, в чем есть искра жизни, в нем живет, // Но для поэта он не тесен. // До самых звёзд он кровлей досягает, // И от одной стены к другой – // Далёкий путь, который измеряет // Жилец не взором, но душой <...> И всемогущим мой прекрасный дом // Для чувства этого построен, // И осужден страдать я долго в нем, // И в нем лишь буду я спокоен».
Дом – это рай личного обитания, приготовленный для посмертного «спокойствия» (спокойствие ни в коем случае не должно восприниматься как успокоение). Вечность дома – залог вечности души.
В стихотворении «1831-го июня 11 дня» Лермонтов говорит, что «для небесного могилы нет», и еще одна христианская сентенция: «Пережить одна // Душа лишь колыбель свою должна». И вдруг осуществляется логический (после точки) анжамбеман в другую строфу: «Так и ее созданья». Получается, что создания души – чувства, ощущения, воспоминания, созерцательность, мысль – тоже претендуют на вечный мир.
И вот совсем определенная мысль (как четкий фокус предыдущих набросков): «Как жизнь я кончу, где душа моя // Блуждать осуждена, в каком краю // Любезные предметы встречу я?» Набокова и Лермонтова, без сомнения, вдохновляло одно и то же философское предчувствие: «Не так ли мы по склонам рая // взбираться будем в смертный час, // все то любимое встречая, // что в жизни возвышало нас?»
***
В стихотворении «Выхожу один я на дорогу…» Лермонтов оставляет нечто вроде программной позиции в своем видении человеческого пути, для которого возможно продолжение за чертою смерти. Здесь снова находится предшественник – Гейне со своим восьмистишием Der Tod, das ist die kuhle Nacht, // Das Leben ist der schwulle Tag... И. Андроников приводит его прозаический перевод: «Смерть – это прохладная ночь, жизнь – это знойный день. Уже темнеет, мне дремлется, день утомил меня. Над моим ложем поднимается дерево, на нём поёт молодой соловей; он громко поёт о любви, я даже во сне слышу эту песню». У Лермонтова метафорическая картина приятной дремоты сменяется фантазией на тему загробного существования, загробная жизнь остается формой новой жизни, поскольку полностью теряется привязанность к земле (и к образу возлюбленной).
Забвение прошлого, в котором для героя нет ничего привлекательного, необходимо ему так же, как и смерть, чтобы получить возможность соединиться с «торжественной и чудной» небесной природой: даже кремнистый (жизненный) путь скрывает сравнение со звездным небом (Млечным путем). И снова возникает понятие «сон», которое обычно у Михаила Юрьевича означает освобождение сознания от трагичной жизненной «тревоги».
«Но не тем холодным сном могилы… // Я б желал навеки так заснуть, // Чтоб в груди дремали жизни силы, // Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь; // Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, // Про любовь мне сладкий голос пел, // Надо мной чтоб, вечно зеленея, // Тёмный дуб склонялся и шумел». Вот и мировое древо, «как в старину» (об этом прекрасно рассказала С. З. Агранович, когда анализировала это стихотворение).
Сон тела заменяет здесь смерть и становится пробуждением души. Индивидуальный рай – это вечное наслаждение для личности, достигшей высшего напряжения жизненных сил и чувств. Рай – это растворение в истине.
***
Лермонтов не сразу приходит к воображению идеального продолжения смерти, он исходит из поиска единственно возможного способа жизни («Печали я ищу!»).
Иногда в ход рассуждений Лермонтова вмешивается мизантропия, отрицая идею всемирного Я и служение будущему Благу. Стихотворение «Смерть» (1830): «Ужели захочу я жить опять, // Чтобы душой по-прежнему страдать // И столько же любить? Всесильный бог, // Ты знал: я долее терпеть не мог; // Пускай меня обхватит целый ад, // Пусть буду мучиться, я рад, я рад, // Хотя бы вдвое больше прошлых дней, // Но только дальше, дальше от людей». Но я бы на месте читателя порадовался тому, что в контексте наших рассуждений эти стихи полностью понятны.
***
Индивидуальный рай Лермонтова соткан из идей жертвенного «Я», стремления к счастью, невинности, вселенской истине, грядущему Благу потомков. И это обязательно – звучащий рай.
Слуховое восприятие в очень музыкальной поэзии Лермонтова выражает, видимо, самые приятные эмоции. Все откровенно «райские» ассоциации Лермонтова (хотя он был еще и талантливым живописцем) – звуковые. Музыкальные образы поэт всегда характеризует как потусторонние, невыразимые, иррациональные. Звук прекрасно передает совершенство чувств, их неповторимость: он относится не просто к слуху, а вообще к чувствам, особенно – не передаваемым рациональными средствами. Совершенное состояние Лермонтов описывает в стихотворении «Звуки» 1830 года: «Что за звуки! неподвижен, внемлю // Сладким звукам я; // Забываю вечность, небо, землю, // Самого себя. // <…> И в душе опять они рождают // Сны весёлых лет // И в одежду жизни одевают // Всё, чего уж нет».
Не правда ли, мы уже легко узнаем и эти «сны», и это «веселье», и эту возможность воскрешения?
В проявлении темы индивидуального рая в творчестве Лермонтова есть, пожалуй, главный её компонент: борьба воображения со смертью. Индивидуальный рай либо действительно встретит сознание умершего человека, либо останется явлением его творчества, но он всегда знаменует эту борьбу.
Более полное изложение темы вы можете послушать в лекции «Светлый поэт Лермонтов» в группе «Лит-механика» во «ВКонтакте» и YouTube.
***
Лермонтов редко решает вопрос только своего существования при жизни и после смерти, его речь обращена к кому-то (к человеческому опыту, к «человеку вообще»).
Человек XIX века, чья современность постепенно отходит от пушкинской линии, сбегает от независимого существования в интимный внутренний мир сознания, этот человек больше тоскует по счастью, ведь даже испытанное состояние с трудом поддается завершенному выражению, лишенному манерной условности.
В XX веке культурный человек, узнавший административное управление личностью, Освенцим, экзистенциализм, угрозу ядерной катастрофы, кредитное рабство и так далее, даже забывает, что о счастье можно тосковать.
А без гетевского «предчувствия счастья» поэзия (и вообще искусство) не выживает, она лишается своей основной пищи, своего нектара.

* Прозаик, поэт, кандидат филологических наук, главный библиотекарь СМИБС, ведущий литературного клуба «Лит-механика».

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 13 октября 2022 года, № 19 (240) Союз Журналистов России - Самара (sjrs.ru)