Мемуары Левашовой прерываются, к сожалению, на 1920-х годах, далее ее жизнь и творчество описываются в формах совсем иной литературы: официальные письма, справки, служебные записки, заявления, газетные заметки и, что ценнее всего – следуя внутрицеховым критериям – каталоги, судя по которым, она ежегодно показывала свои работы на крупных выставках московских художников. Один из последних официальных документов в этой бумажной череде был выдан в 1955 году Ксении Эрнестовне для начисления пенсии. Сухим канцелярским языком подытожено: «Справка. Левашова К.Э. работает в области искусства более 20 лет. Художественно-творческая деятельность в области изобразительного искусства – основной источник её средств к существованию». За этим безликим слогом стоит четверть века жизни в искусстве художницы Левашовой.
Корпус работ, сохранившихся в небольшом объеме по сравнению с предположительно утраченными, довольно разнообразен. Это карандашные наброски и пастель, живопись маслом, эскизы к театральным постановкам. В них чувствуется как средовое, так и институциональное влияние: профессиональное образование, опыты регулярного пленера, да и само время оставило на них легкий отсвет модернизма конца 1920-х годов. Индивидуальность же Левашовой ярко проявила себя в тканевых коллажах, к которым она постоянно обращалась в своем творчестве.
Коллаж как метод мышления и стиль работы привлекал художников на протяжении всего ХХ века, входил как система упражнений в программу художественного образования, и пробы в этом направлении существуют у каждого современника Левашовой. При этом оказалось практически невозможным обнаружить что-либо похожее по технологии и методике исполнения вплоть до конца 1950-х, и лишь с 1960-х такие композиции из ткани начали образовывать свою нишу в области декоративно-прикладного искусства.
Коллажи Левашовой к концу 1930-х были уже хорошо известны ее знакомым и друзьям. Так П. Эттингер пишет ей на открытке от 22.11.38: «Дорогая Ксения Эрнестовна, согласно обещанию, посылаю Вам немного макулатуры, кот<орая> у меня завалялась. Авось кое-что пригодится Вашей текстильщице, а б<ыть> м<ожет> и Вам, привет!». Под текстильщицей подразумевается дочь Алла, которая в 1941-м окончила Московский текстильный институт и затем стала создателем и организатором промышленной моды СССР.
Собственно, с этого времени Ксения Эрнестовна постепенно становится известна в качестве матери своих творческих детей: архитектора и дизайнера Ирины Купецио-Орловой, детского писателя Мстислава Левашова и графика Ксаны (Ксении) Купецио. На взгляд стороннего наблюдателя это выглядит так: «Мать Ксении Конрадовны любила искусство и, не будучи профессиональной художницей, писала маслом и пастелью, создавала композиции из разноцветных лоскутов. Это не могло не сказаться на увлечении всех ее детей: две дочери стали художницами, одна — архитектором, сын — поэтом». Ксана Купецио была востребованным плакатистом и живописцем, Мстислав Левашов был известен как писатель-путешественник и детский писатель.
Композиции из тканевых фрагментов сразу производят сильное визуальное впечатление, обманывая даже опытный глаз и выдавая себя за крепкую, свободную, декоративно ориентированную живопись маслом или темперой. Затем приходит разгадка: совсем небольшие кусочки тканей подобраны и подклеены так, что имитируют живописную технику с легким импрессионистическим уклоном. Поражает не только уверенный подбор цвета и фактур, сам процесс рождения коллажной картины, но и результат – произведение с такой яркой характерностью, которая называется авторским стилем и составляет желанную для каждого художника творческую индивидуальность, его отличительные качества.
Тематически коллажи Левашовой родственны ее живописным работам, это преимущественно жанры натюрморта и пейзажа, изредка дополненного стаффажной фигурой. Трудно представить портрет, выполненный в этой авторской технике: в такой работе не избежать декоративного обобщения форм лица, что явно было не близко творческим приоритетам художницы. На примере многофигурной композиции, изображающей обед в детском летнем саду или лагере, можно увидеть особенности этой стилистической проблемы: не желая оставлять вместо детских голов цветовые пятна, Левашова слегка намечает, прорисовывает черты лиц, избегая не близкого ей формального принципа.
Композиции коллажей бесхитростны не случайно, их особенная выразительная сила заключена в богатейшей фактуре, возникшей в симбиозе с эффектом имитации живописи. Строго говоря, они находятся на промежуточной территории между декоративно-прикладным искусством и станковой живописью. Материал не предъявляет сам себя (базовое правило для художников-прикладников), он служит общей задаче изобразительности и становится самодостаточным лишь при сильном приближении, когда фрагмент полотна превращается в абстрактную декоративную композицию. Ценность клочка ткани измеряется только его цвето-фактурными ресурсами, поэтому в работах Левашовой отсутствуют текстильные материалы с набивным рисунком, золотым шитьем или раппортной тесьмой. Почти во всех работах она использует фатин – сетчатую ткань, популярную для изготовления театральных костюмов, чьи транспарентные свойства позволяют усиливать живописные эффекты и почти имитировать лессировки и протирки кистью. Дополнительная фактурная тема появляется от контраста блестящих, полуматовых и матовых тканей, часто ради тональной размытости приклеиваются разноцветные тканевые нити – аналог цветного штриха.
Из всего корпуса работ только один пейзаж с цветущим деревом подчинен не живописным, а декоративно-прикладным законам. Композиция сделана на основе собственного пастельного наброска начала 1920-х, изображающего цветущий крымский персик на фоне кипарисов. В материале мотив переведен на иной пластический язык: мягкие контуры обобщены до четких, натурный цвет заменен условным цветом тканей, использован прием крупных диагональных штрихов, выполненных прошивкой цветными нитями. Судя по всему, эти приемы не заинтересовали художницу, чьей страстью была живопись. По сохранившейся фотографии можно понять, что даже кусочки тканей Ксения Эрнестовна наклеивала на полотно с помощью кисти.
Для полноценного социального статуса советскому художнику было необходимо вступить в Союз художников, что открывало доступ к важным творческим привилегиям: от получения дефицитных профессиональных материалов до распределения творческих мастерских. Этого статуса Левашова добилась очень поздно несмотря на то, что она была востребована как художник: постоянно участвовала в выставках, работала по договорам и выполняла разноплановые заказы. Среди ее заказных оформительских работ значатся как декоративные панно для детских учреждений и санаториев, так и театральные задники для лубочной пьесы В. Вольского «Нестерка» и оперы О. Николаи «Виндзорские проказницы» . При поступлении в Союз необходимо было представить рекомендации от его членов, и в 1943-м году М. Рукавишников, ратуя за включение Левашовой в оформительскую секцию, написал: «Аппликационные работы данного художника вполне справедливо считаются одними из лучших в этом разделе искусства». Вторая рекомендация от академика В. Бялыницкого-Бируля также не сыграла нужной роли, и Ксения Эрнестовна вплоть до своих шестидесяти лет вновь и вновь подавала заявления на прием и собирала унизительные справки о своих заслугах.
Левашова как художница никогда не находилась на социальной или цеховой периферии, круг ее контактов в мире искусства был не широк, но избирателен. Главным ее эпистолярным конфидентом оставался Василий Масютин, чьи сохранившиеся письма полны внимания, заботы и остро-лирического, зачастую ревнивого, чувства. Из письма В. Масютина от 5 апреля 1937-го: «С Клавдией Алексеевной ушла из жизни еще одна частичка дорогого для мня прошлого. Я знаю как крепка семейная связь средь вас, мои сочувствия показались бы бледными. И Вы не балуете меня письмами. У Вас то горе, то радость занимают Ваши мысли и для меня остается так мало места. Сегодня <в> пять утра увидел Вас во сне. Как и всегда, особенно уютной и желанной». Далее он делится: «Раз слышал по радио снимок (увеличенный) того звука, который издается прорастающим зерном <…> так чуть не до слез довел» – строки глубокой чувственности и откровения персональной направленности.
Диалоги художников зачастую происходят при взаимном позировании- портретировании и возникающий портрет скорее часть беседы, чем ее итог. Художница Антонина Софронова оставила нам два портрета Ксении Левашовой: графический (1936) и живописный (ок. 1940). Уже ко времени появления первого Софронова пережила удары критики за свои эксперименты в искусстве и ушла в некую внутреннюю эмиграцию: «Обычно героями как живописных, так и графических произведений становились члены семьи либо представители крайне ограниченного, очень близкого круга друзей и знакомых» . О чем могли говорить в этом крайне узком кругу? Конечно, о том, о чем молчали на людях, ведь обе художницы на личном опыте знали как, по выражению Сафроновой, революция включила искусство «в общее ярмо казенщины советских учреждений». В наброске тушью у Левашовой вид человека, ушедшего внутрь себя и нашедшего там достойный предмет для созерцания. Портрет маслом выдержан в характерной для Софроновой сдержанной «пейзажной гамме», но противоречив по композиции. На уровне лица модели, прописанного за несколько сеансов, в качестве фона оставлен некий солярный знак, дополненный обобщенной полуфигурой. Избыточная активность правой части холста могла быть следствием неоконченной работы над портретом, возможно, что в мастерской висели ранние живописные полотна Софроновой и она невольно пощадила их пластическую индивидуальность. В существующем виде портрет содержит явно неотрефлексированное наблюдение: произведение искусства оказывается более стойким, чем его автор.
«Портрет художницы Левашовой» (1942) кисти легендарного Владимира Татлина также подтверждает, что Ксению Эрнестовну оказывались рады видеть в качестве гостя там, куда большинству вход был заказан. Московские художники в 1947-м году рассказывали Н.Н. Пунину, «что Татлин живет очень замкнуто, никого не пускает к себе в мастерскую и вряд ли захочет принять Пунина» – сомнительно, что за пять лет до этого эпизода характер стареющего авангардиста был иным. На портрете Левашова читает, закутавшись в шубку не ради образа – в мастерских художников военной Москвы не могло быть жарко. Фигура решена в манере письма позднего Татлина, когда он балансирует между рисунком и живописью, сохраняя тональные и фактурные приоритеты, и изящно демонстрируя свою маэстрию. Облегченная стилистика портрета контрастировала, вероятно, с диалогами этих художников-ровесников, но подобные встречи были необходимы обоим. Об эффектах подобной разговорной терапии писал художник Н.Тырса: «Я уверен, что все мы тяготимся здесь каким-то одиночеством, которое время от времени становится нестерпимо и загоняет нас друг к другу признаться в этом. Тогда Лебедев идет ко мне или я к нему, и мы перебираем груду репродукций и книг, думаем и говорим кое о чем и расстаемся, несколько разрядив круто закрученную пружину» .
В завершение разговора о художнице Ксении Левашовой мы возвращаемся к отложенному ответу на вопрос, от которого не уйти: «Что, если?». Если бы не было в отдельно взятой судьбе «родимых пятен» истории: революций, войн, голода, бездомности, безработицы и прочая-прочая? Тогда бы ничто не мешало свободно зарождаться идеям и строиться творческим планам, никто не привязывал бы творца к внешним обязательствам и не вставал на пути у таланта?
В нашем случае – случае судьбы женщины-художника – и расширительно говоря обо всем том поколении художников, родившихся женщинами, причина заключается не в злосчастиях, а наоборот – в возможности иного счастья. Счастья, которое обозначается кратко: дети. Дети, ставшие более знаменитыми, успешными и счастливыми, чем их родители. Порой роль таких детей доставалась мужьям женщин-художниц. Порой дети оказывались сравнимы талантом и успехом со своими матерями, порой нет, сути это не меняет, главное: им были даны возможности, не израсходованные их матерями.
Важный, но не определяющий момент состоит в том, что такие художницы были русскими женщинами. Вне зависимости от крови, которая в них соединилась, они несли в себе сложный набор этических и поведенческих обязанностей, в том числе жертвенность русского типа. Органичную, повседневную материнскую жертвенность, столь отличную от мужского – яркого и эпизодического – героизма.
Благодаря этим детям, внукам и правнукам мы можем сегодня задуматься о том, какими художницами могли бы стать их предки по материнской линии. И какими людьми они оставались, какое богатство человеческих качеств они сберегли.
Художник, в согласии со своей природой, подпитывается человеком. Самоотрешение художника никак не может быть простым и последовательным, без срывов и жалоб, ведь оно происходит в состязании с человеческим, социальным и родительским предназначением. Значимость и ценность отдельной жизни нисколько не может быть преуменьшена, если рассматривать ее не как путь художника, но как путь человека.
Идея материнства, взятая выше вегетативной основы, на уровне сосуществования с детьми, создает опыт совместного бытия, последовательного становления и взаимных метаморфоз. Одно поколение переплетается с предыдущим и последующим, образуя многожильный родовой побег, чувствующий самое себя на различных участках временного потока и управляемый памятью. Когда слабеет сила тока или истончаются волокна межпоколенческой связи, то энергетические и информационные пустоты в прошлом остро ощущаются ныне живущими и требуют от них восполнения ущерба.