Окончание рассказов Александры Осиповны Смирновой
"Освободить крепостных" было заветной мечтой Государя Императора Николая Павловича. Пушкин, нажил себе неприятностей, стихотворением "Анчар". В конце концов, всё уладилось; но "Катон" (А. Х. Бенкендорф) был в этом отношении невыносим. Император сам тогда прочел "corpus delicti" ("состав преступления", здесь само произведение), который произвел на него сильное впечатление.
Перед ужином он заговорил об этом со мною (здесь А. О. Осипова) и сказал: "То был раб, а у нас крепостные. Я прекрасно понял, что хотел выразить этим стихотворением Пушкин и о каком "дереве" он говорит.
Большей частью люди ищут и желают "свободы для себя" и отказывают в ней другим. Пушкин не из таковых. Я его знаю: это воплощенная прямота, и он совершенно прав, говоря, что, прежде всего мы должны возвратить русскому мужику его права, его свободу и его собственность. Я говорю "мы", потому что, я не могу совершить этого, помимо владельцев этих крепостных, но это будет".
Потом он улыбнулся и сказал: "Если б я один сделал это, сказали бы, что я деспот. Уполномочиваю вас передать все это Пушкину, а также сказать ему, чтоб он прислал ко мне то, что хочет печатать. Я поручаю это вам; но прошу, чтоб по этому поводу не было лишних разговоров.
Я ведь не могу сделаться единственным цензором всех пишущих; мне пришлось бы проводить всю жизнь за чтением рукописей". Государь был очень в духе. Я поехала к Карамзиным, где застала Пушкина, который был в восторге от этого разговора.
Я говорила с ним с глазу на глаз, в углу гостиной, в стороне даже от Е. А. Карамзиной. Пушкин сказал, "нечто", удивившее меня.
Меня упрекают в том, что "я предан Государю". Думаю, что я его знаю и знаю, что он понимает всё с полуслова. Меня каждый раз поражает его проницательность, его великодушие и искренность. После одной из неприятностей, причиненных мне "Катоном", я встретил Государя в Летнем саду, и он сказал мне:
"Продолжай излагать твои мысли в стихах и в прозе; тебе нет надобности "золотить пилюли" для меня; но надо делать это для публики. Я не могу позволить говорить всем то, что позволяю говорить тебе, потому что у тебя есть вкус и такт. Я убеждён в том, что ты любишь и уважаешь меня; и это взаимно. Мы понимаем друг друга, а понимают люди только тех, кого любят".
Пушкин прибавил: "Меня очень трогает его доверие; но я могу утратить его, если на меня будут клеветать".
Я поспешила уверить его в том, что Государь много раз говорил в моем присутствии, что Пушкин не только великий поэт и человек замечательного ума, но что это человек честный, искренний, правдивый и вполне порядочный. На Государя нелегко повлиять.
Пушкин вздохнул: "Он наидоверчивейший из людей, потому что сам человек прямой; а это-то и страшно. Он верит в искренность людей, которые часто его обманывают. За исключением небольшой части общества, Россия менее просвещена, чем ее царь. Наши правители вынуждены насильно прививать нам просвещение; страна наша варварская; мы ходим на помочах.
Придет время, когда надо будет стать на ноги; это будет трудно, да и никому это не давалось легко. Во всяком случае, Государь, более русский человек, чем все наши другие правители, исключая Петра I; но все же он не настолько русский, как Петр".
Я передала Пушкину, что Государь мне рассказал несколько времени тому назад. Он гулял пешком по вечерам и проходил мимо Большого театра; было очень холодно, кучера грелись на площади вокруг костров и разговаривали. Государь их послушал и потом сказал: "Они мерзли и очень здраво рассуждали. Я нахожу жестоким держать их целый вечер; можно было бы отправлять их домой, между 8 и 12". Затем он прибавил: "Только тогда буду я счастлив, когда народ этот освободится от крепостной зависимости".
Я отвечала ему: "Да услышит вас Бог, Государь! Я ненавижу крепостное право".
На это мой муж и Пушкин сказали: "Аминь".
Фикельмон заметил: "Если б Государь уничтожил крепостное право почерком пера, начали бы кричать об абсолютизме; мера должна быть подготовлена, но она сложна, и это будет крупный экономический и аграрный переворот; народ еще так отстал".
Пушкин прервал его: "Это было мнение Карамзина, но я его не разделяю. Государь гуляет по утрам и разговаривает с простым народом!.. Часто эти люди даже не знают его; это крестьяне, приходящие на заработки в город, и он мне сказал, что здравый смысл и ум этих рабочих его поражают; этим путем он многое узнал про страну.
Петр I нашел полезных людей в кузницах и на распутьях Москвы. Когда французский король заперся в Версале, он отделился от страны и от самой столицы своей, что было большой и опасной ошибкой, так как тогда ничего не слышно, да и не видно из окон дворца: стекла слишком толсты.
Когда крестьянин более не будет под опекой, он разовьется; уверяю вас, что если будут ждать, чтоб он был вполне цивилизован, его никогда не освободят, а страну все более и более будут развращать. Крепостничество - анахронизм.
Вообще следует признать, что у государей плохие слуги и что делается все, чтобы скрыть от них истину. Я не за парламентаризм в России, а скорей за генеральные штаты от времени до времени; но все преобразования должны ожидать освобождения крестьян: это пока единственная важная реформа; остальные придут после, в силу вещей".
У Карамзиных Пушкин, беседуя по поводу недавно вошедшего в силу реформ-билля (1832), хвалил англичан за их практически ум и независимый характер.
- Твои англичане большие эгоисты, - сказал ему Тургенев (Александр Иванович).
- А ты когда-нибудь видел, чтобы политика была основана на любви к другим народностям? - возразил Пушкин. Близкие соседи и те редко любят друг друга; у тебя предубеждения французов против коварного Альбиона. Эти два народа много сражались во все времена; потом было Ватерлоо, которого не забыли, что, быть может, и естественно для поклонников Наполеона. Но эта ненависть к лорду Веллингтону ребячество, так как не мог же Веллингтон дать себя разбить, чтобы доставить удовольствие французами.
- Вольтер сказал, что "патриотизм требует от нас ненависти к другим народам".
- Это софизм, как многие остроты Вольтера, - отвечал ему Пушкин; да и ты, Тургенев, порядочный любитель софизмов и парадоксов. Я могу быть патриотом, не ненавидя других народов; почему любовь к родине обязывает меня ненавидеть все то, что находится по ту сторону Таураге (Литва)? (здесь "по ту сторону Балтики").
Жуковский одобрил эту мысль, сказав:
"Солдат-патриот жертвует родине жизнью. Он убивает потому, что на поле битвы находится для того, чтобы убивать или ранить; но он не ненавидит, хотя бы даже, возбужденный сражением, он совершал, иногда, зверские дела: он опьянен борьбой, запахом пороха, крови. Но как скоро сражение кончено, он становится человеколюбивым, он подает напиться раненому врагу. Он никогда не убивает хладнокровно, а потому он не имеет в сердце ни малейшей ненависти.
"Победители всегда сострадательнее побежденных", - сказал ему Тургенев; - "это очень естественно".
"Ничуть, - отвечал Жуковский: - в 1812 году мы были очень долго побежденными и даже ранее 1812 года. Бывают исключения; но в виде общего правила можно сказать, что у солдата ненависть не связана с патриотизмом, по крайней мере, у того, которого я видел, и многие военные говорили мне то же самое, между прочим, Батюшков (Константин Николаевич)".
"Рылеев, Раевский, Денис Давыдов говорили мне то же самое, - сказал Пушкин. Да если б ненависть всегда тут сказывалась, война была бы еще ужаснее, чем она есть, а она и так "страшная" необходимость.
Ненависть, при вторжении врага в страну, сказывается сильнее среди населения, чем среди солдат; это верно. Если чувство ненависти проявляется в войсках, это плохой знак, так как тогда к патриотизму примешивается народное тщеславие. В сущности говоря, поражение не есть унижение, если весь долг исполнен; такова судьба сражений, чтобы были побежденный и победитель: этому должно покоряться, как и прочим житейским невзгодам.
Патриотизм чувство благородное, достойное; не следует умалять и унижать его с помощью самого жалкого порока, какой только существует - тщеславия. Слава Богу, порок этот не свойствен ни русскому народу, ни русскому войску. Благородно перенести поражение, несчастье - это дело, быть может, более достохвальное, чем победа, так как оно более трудное.
Петр Великий служил этому примером: победы Карла XII под Нарвой и Венденом нисколько не унизили Петра, и он был дивно прекрасен во время победы под Полтавой. Это был такой великий характер!".
Карамзина сказала ему: "Вы воодушевляетесь всякий раз, как говорите о Петре Великом, вы даже взволнованы".
Пушкин. Это правда, я люблю говорить о нем, я много о нем думаю. Государь иногда говорит со мной о нем. Он также гордится своим предком и оживляется, когда говорит о нем.
"Англичане отличаются невыносимой народной надменностью", - сказал Тургенев.
"Скорей народной гордостью, - возразил Пушкин, без всякого тщеславия; но даже гордость следует предпочитать жалкому тщеславию, так как "в гордости не всегда есть заносчивость". Они вправе гордиться своей страной, своими писателями, своими политическими правами. Я очень горжусь Россией, всем, что она совершила со времён Петра Великого; я горжусь тем, что она произвела такого своеобразного гения, такого великого патриота, который никогда не усомнился в будущности своей родины, в ее силах, в ее способностях, который всегда верил в нее и перед Полтавской битвой сказал своим войскам: "Думать не о царе, но о России".
"Война - ужасная необходимость, - сказал в другой раз Пушкин; но она дает повод к высоким подвигам, подвигам храбрости, самоотвержения, патриотизма. В эти "страшные часы", в этих подвигах, проявляется чувство долга. Я был свидетелем этого, когда был в Эрзеруме с Паскевичем.
Наши солдаты, наши молодые офицеры, перемена в их настроении: "до и после дела", производили на меня сильное впечатление. Конечно, я видел битвы только издали, но не могу сказать, до чего трогали меня лица солдат, идущих на бой и возвращающихся оттуда, а также погребение. Ни хвастовства, ни фразёрства нет в наш их войсках".
Как не быть благодарным А. О. Смирновой за то, что она сохранила нам такая суждения, такие речи Пушкина!
Юрий Петрович Бартенев