С 20 ноября 1945 года по 1 октября 1946 года проводился величайший судебный процесс, первый в своем роде - Нюрнбергский процесс над нацистскими преступникам.
На тему этого уникального процесса написано много книг как историками, так и очевидцами процесса. Одним из них (со стороны СССР) был знаменитый Борис Николаевич Полевой. Благодаря его книге "В конце концов", где он описал события тех дней, мы можем воспроизвести этот отрезок истории и стать зрителями величайшего в своем роде судебного процесса.
Несмотря на сложную тему, книга удивительно легко читается. В ней несколько линий. Одна из них - это сам процесс с его "героями" - нацистскими преступниками, свидетелями, живыми и мертвыми, судьями и защитниками. Другая линия - это создание, наверное, самого знаменитого произведения Полевого - "Повести о настоящем человеке" про легендарного летчика Маресьева. И наверное, самая забавная и добродушная линия - это истории об обстановке вокруг процесса, о жизни всей той разношерстной журналисткой братии, об их дружбе, несмотря на разные языки, страны и идеологии. Холодная война еще не началась, так что это было воистину уникальное время.
Для того чтобы так мешать страшное со смешным, надо быть очень талантливым, если не великим писателем.
В книге фактически нет пропаганды, а там, где есть – она искренняя, с верой в то будущее, ради которого автор сидел в сталинградских окопах в самое тяжелое и темное время.
Нам хотелось бы поделиться самыми яркими цитатами из книги, чтобы вы тоже смогли прикоснуться к этой части истории и отличному произведению Бориса Полевого. Предупреждаем, что некоторые приведённые цитаты содержат жуткие описания преступлений нацистов.
Про "Повесть о настоящем человеке"
...Чудо как хорошо в старом парке! Я шел, протаптывая дорожку, и какая-то зверюшка размером с лисицу, а может быть, и в самом деле лисица пересекла тропинку и спряталась в кустах. И вдруг отчетливо вспомнил рассказ одного безногого летчика Мересьева или Маресьева, слышанный на полевом аэродроме в разгар битвы на Орловско-Курской дуге. Он показался мне необыкновенно интересным, этот рассказ, который мне удалось тогда записать. Тетрадь с надписью «Календарь полетов 3-й эскадрильи», куда я записал одиссею этого летчика, я протаскал с собою всю войну, собираясь когда-нибудь превратить все записанное в книгу. Она и сейчас со мной, эта тетрадь, и старая, стершаяся фотография, на которой я заснял этого летчика у его боевой машины в день нашей встречи. А что, если, ознакомившись с обстановкой и наладив дело, начать писать здесь, в Нюрнберге? Одна корреспонденция в неделю — разве это норма? Времени хватит. Книжка «Братушки» явно уже погорела. Когда я еще попаду к этим своим братушкам! А здесь работать можно. Крушинский, стучавший вчера на машинке до полночи, оказывается, пишет роман о словацком восстании. Мой новый знакомый Даниил Краминов, проведший войну в войсках союзников, пишет книжку о втором фронте. Что же я хуже их, что ли?
Решено. Пишу. Бодрым шагом возвращаюсь я в наш халдейник. Никого из четырех сожителей по комнате нет. Достаю стопку бумаги, решительно вывожу на первом листе название «Повесть о настоящем человеке». Написал и остановился — что дальше? Очерк? Или действительно повесть?.. А может быть, роман?.. Так, не придя ни к какому выводу, малодушно заваливаюсь спать, решив, что утро вечера мудренее...
...Встаю я сейчас по-крестьянски, затемно, в шесть часов, и все пытаюсь на свежую голову наладить литературные дела. Но пока безуспешно. Правда, корреспонденции посылаю исправно. Довольно аккуратно веду неведомо для кого и для чего вот этот дневник. Но вот безногий летчик мне все не дается. Написал когда-то на листе заглавие «Повесть о настоящем человеке». Отличную бумагу в Трибунале стащил, на какой только шедевры писать, но так и лежит эта бумага на столике рядом с горластым будильником. Иной раз ночью проснешься — вот он в темноте, этот летчик; скуластый, черноволосый, с карими глазами, каким я видел его под Орлом, каким запечатлен он на фотографии, стоящей сейчас на моем столике. Даже голос его слышу: хрипловатый, глубокий, усталый и вместе с тем озорной. А сяду за стол, возьму карандаш — пустота, все исчезло. Не дается мне этот летчик, хотя Курт, с которым мы, кажется, подружились, своей военной выправкой, изуродованным лицом все время напоминает мне о моем долге перед этим Мересьевым или Маресьевым...
...Вернувшись к себе, рванул окно. На пол посыпалась высохшая замазка. Весенний воздух хлынул в затхлую атмосферу комнатенки. Не без опаски раскрыл папку с бумагой. Сверху все еще лежал лист с заглавием «Повесть о настоящем человеке», написанным несколько месяцев назад. Помню, споткнулся на том, что писать дальше — очерк? Повесть? Роман?.. А, черт с ним, пусть пишется, что выйдет. Ветер задувал в комнату запах пробуждающейся земли. И как-то живо представился зимний лес в оттепельный день, лес, вековечная тишина которого потревожена упавшим самолетом. Летчик, втиснутый в мокрый, талый снег, лесные шумы... Стал писать. И пошло. Здорово пошло...
...Спокойной ночи, дорогой мой летчик! Мог ли я думать, когда мы с тобой беседовали в земляной норе под Орлом, под отдаленный грохот битвы на Курской дуге, Где и в каких обстоятельствах приведется мне писать твою одиссею...
...Поехал во Дворец юстиции, дал телеграмму жене, отрапортовал, что обещанную повесть кончил, перепечатаю и ко дню рождения доставлю ей. И еще дал телеграмму журналу «Октябрь», где я напечатал перед войной свою первую книгу, редактору Ф. И. Панферову, человеку, поддержавшему меня на первых, не очень твердых шагах в литературе. В телеграмме написал: «Окончил книгу неясного для меня жанра. Размер двенадцать печатных листов. Герой — летчик, фигура реальная, ориентировочное название «Повесть о настоящем человеке». Срок присылки — 1 апреля. Низко кланяюсь»...
Про союзников:
...Английская и американская авиация на прощанье так потрудилась над старинной частью Нюрнберга, что превратила ее в огромную сплошную руину, в которой немцам за месяцы, прошедшие со дня окончания войны, удалось разобрать лишь проезды и проходы вдоль улиц. Тут уж действительно руками разведешь. Заводы, поставлявшие для армии танки, орудия, авиационные моторы, остались целехоньки. Аристократические предместья, где жили все эти штрейхеры и владельцы заводов, питавших войну, сохранились превосходно. Даже стекла там не выбиты, А вот седая старина разутюжена, что называется, всмятку...
...В дверях мы оказались рядом с пожилой, американской журналисткой, изучающей сейчас русский язык. Из того, что уже изучила, она сумела сколотить такую фразу:
— Сенкью... спасибо... Спасибо всё — Красной Армии спасибо большой... Солдат, офицер, дженерал — спасибо...
Признаюсь, эта корявая фраза и крепкое рукопожатие, которое ее сопроводило, очень растрогали. Это была естественная реакция на все то, что в последние дни мы слышали на суде...
...В лагере сейчас преимущественно эсэсовцы. Сколько? К сожалению, он не может сообщить цифры. Много. По нормам лагеря. Питание хорошее, согласно Женевской конвенции — солдатский рацион. Администрация заботится о времяпрепровождении заключенных. По субботам и воскресеньям — концерты, три раза в неделю кино. На рождество приезжали даже артисты из Мюнхена. Можете спросить любого лагерника, можно ручаться: он скажет, что доволен... Эсэсовцы? Ну что ж, они ведь тоже были солдатами. Америка — демократическая, гуманная страна, она заботится о всех военнопленных...
...— Тебе не кажется, что этих эсэсовцев здесь для чего-то берегут? — спрашивает Жуков, по обыкновению делая на ходу какие-то зарисовки. — Ведь это подумать — такая «забота о людях».
— Черт их знает, этих американцев. Войну-то они только из окон своих машин и видели. Откуда им взять благородный гнев?...
...— Как вам сказать, — задумчиво ответил Галан, и его большая лобастая голова наклоняется вперед, будто он хочет кого-то или что-то забоднуть. — Пока, как видите, не отразилось, а в дальнейшем... Кто знает? Вы заметили, как защита переменила тактику? Раньше она старалась скомпрометировать свидетелей обвинения, как это было с Паулюсом, опровергнуть показания, документы, а теперь старается тянуть, только тянуть, любыми средствами, тянуть как можно дольше. Вот Штаммер, например, одолел суд просьбами продлить каникулы до трех недель. А этот вызов десятков свидетелей, живущих в разных странах, на котором настаивает адвокат Риббентропа!
— И все же на ходе процесса это пока не отразилось.
— Да, пока... А вот на положении в зонах, оккупированных западными союзниками, отразилось. И очень существенно. Пока вы пили сливовицу и боровичку в Чехословакии, я немного попутешествовал по Баварии... Тревожно, весьма тревожно.
И он принялся рассказывать, что вокруг Мюнхена, в маленьких городках, да и тут, в Нюрнберге, собираются силы украинских националистов — бендеровцы, мельниковцы, жовтоблакитники. Остатки разбитых власовских частей. По лагерям, где размещены люди из восточноевропейских стран, своевременно не вернувшиеся домой, рыщут американские вербовщики, агитаторы. Сулят им деньги, морочат головы: не возвращайтесь домой, там вас ждут преследования, оставайтесь в свободном западном мире, где для вас будут хорошие условия, лучшая работа... Так прямо откровенно и говорят.
— А для чего? Для каких целей? Ясно, что не из филантропии американцы собираются подкармливать разных украинских, белорусских, прибалтийских подонков, воевавших против своей Родины в эсэсовских частях...
Про преступления нацистов:
...На трибуне обвинителя тоже стояло нечто, закрытое салфеткой, а на столе ассистента лежала толстенная книга в кожаном переплете, напоминавшая своими объемами средневековые инкунабулы.
Л. Н. Смирнов, называя в ходе обвинения количество жертв, умерщвленных в одном из лагерей, показывал эту красиво переплетенную книгу. Нет, это не был семейный альбом обитателей какого-нибудь рейнского замка и не коллекция снимков скаковых лошадей. Это был просто бесконечный список людей, сожженных заживо, застреленных или отравленных газом. Обвинитель не без труда поднял этот фолиант и, обращаясь к судьям, говорит:
— Это всего только деловой отчет генерал-майора Штрумфа своему начальству об успешной ликвидации варшавского гетто. Тут только имена умерщвленных, Ваша честь, прошу вас приобщить эту книгу к вещественным доказательствам...
...— Знаете, какая мне пришла сейчас в голову мысль? — сказал мне в перерыве Юрий Яновский, нервно похрустывая суставами пальцев. — Если бы кровь всех, кого они убили, отравили, замучили, выступила из земли, они бы захлебнулись в этом кровавом озере...
...И вот прокурор после перерыва сорвал салфетку с одного из этих закрытых предметов, и в зале сначала наступила недоуменная тишина, а потом послышался шепот ужаса. На столе, под стеклянным колпаком, на изящной мраморной подставке была человеческая голова. Да, именно человеческая голова, непонятным образом сокращенная до размера большого кулака, с длинными, зачесанными назад волосами. Оказывается, голова эта была своего рода украшением, безделушкой, которые «изготовляли» какие-то изуверские умельцы в концентрационном лагере, а потом начальник этого лагеря дарил эти «безделушки» в качестве сувениров знатным посетителям. Приглянувшегося посетителю или посетительнице заключенного убивали, потом каким-то способом через шею извлекали остатки раздробленных костей и мозг, соответственно обрабатывали, и съежившуюся голову снова набивали, превращая в чучело, в статуэтку...
...По распоряжению прокурора были сняты простыни, закрывающие стенды и стол. Поначалу никто из нас не понял, что там такое на них. Оказалось, это человеческая кожа в разных стадиях обработки — только что содранная с убитого, после мездровки, после дубления, после отделки. И наконец, изделия из этой кожи — изящные женские туфельки, сумки, портфели, бювары и даже куртки. А на столах — ящики с кусками мыла разных сортов — обычного, хозяйственного, детского жидкого, для каких-то технических надобностей и, наконец, туалетного разных сортов, разного аромата в пестрых, красивых упаковках...
...Но оказывается, что это еще не все, что в запасе обвинения есть новые и новые ужасающие улики. Такие улики мы видели сегодня. Суду была предъявлена серия кустарных изделий из человеческой кожи. Оказывается, жена начальника одной из фабрик смерти тяготела к искусству. Она решила создать единственную в мире коллекцию татуировок. Да, да, татуировок, которые иные люди делают себе, накалывая под кожу сажу, синьку или фуксин. Этим особенно увлекаются моряки. В портовых городах есть специальные заведения, где самые затейливые татуировки делаются по рисункам художников и представляют собой своего рода творчество.
Так вот эта нацистская фрау, которая, кстати сказать, по характеристике окружающих, слыла женщиной набожной, хорошей матерью и добродетельной супругой, коллекционировала эти татуировки, разумеется, вместе с кожей. Когда появлялся в лагере заключенный с татуировкой, ей немедленно об этом сообщали. Глазом знатока она оценивала татуировку, и если та ей нравилась, человека умерщвляли, свежевали, вырезали кусок кожи с нанесенным на нее рисунком, вымачивали в жиру, а потом выделывали по какому-то специальному способу. Лучшие оригинальные экземпляры шли в коллекцию фрау. Из тех, что попроще, выделывались абажуры, настольные бювары, сумочки и всякая галантерея. Несколько толстых альбомов с образцами татуированной кожи из коллекции этой женщины были сегодня представлены суду. Показывались также абажуры и бювары, которые эта дама дарила как сувениры женам начальников и высокопоставленным знакомым...
...А вот Абрам Суцкевер — житель Вильнюса, поэт с европейским именем. У него лицо великомученика со старой русской иконы. Оно все передергивается. Недавно в Париже у него вышла книга «Виленское гетто». Сейчас она переводится на русский и на английский языки. Об ужасах этой фабрики смерти он и рассказывает суду. Недавнее прошлое как бы стоит у него за спиной. Жертвы, которые он видел, вопиют об отмщении. Голос поэта дрожит, временами он срывается на нервный крик, его шатает, и он хватается за трибуну руками.
Он не называет цифр. Он говорит о судьбе своей семьи. О жене, на глазах которой был убит ее ребенок.
О том, как впоследствии на его собственных глазах застрелили жену. Мостовые гетто порой были красны. Это была кровь расстрелянных. Она стекала с тротуаров в желоба, в сточные канавы. Люди служили гестаповцам мишенью для тренировки в стрельбе. Живые мишени: беги, спасайся, а потом «бах». Заключенных заставляли вылизывать грязь с солдатских сапог, есть свой кал. В созерцании этого палачи находили забаву, наслаждение. Они упивались зрелищем своих зверств...
Про подсудимых:
...Художественные коллекции Геринга в Каринхолле росли с захватом каждой оккупированной страны. Геринг ставил себе задачу создать картинную галерею не меньше, чем Лувр или Эрмитаж, и очень последовательно обогащал ее, вывозя лучшие полотна из частных собраний. На суде фигурировала телеграмма, посланная оккупационным чиновником из Парижа: «Специальный поезд рейхсмаршала Геринга, состоящий из двадцати пяти вагонов, нагруженный ценными произведениями искусств, отправлен по назначению». В письме к подсудимому Розенбергу Геринг хвалится: «Теперь, Альфред, у меня самое лучшее собрание художественных ценностей если и не во всей Европе, то по крайней мере в Германии»...
...Перед уходом снова заглянул в волчок двери «второго наци». Крышка от котелка была пуста, Геринг подбирал остатки пищи с помощью галеты, а потом отправил ее в рот... Потянулся... Вздохнул и замер, уставившись своими голубыми глазами в угол. Невольно подумалось: этот человек, больше всех кричавший о жизненном пространстве арийских наций, мечтавший стереть с земли, будто резинкой, целые народы, сейчас вот живет в этой келейке и рад будет прожить здесь всю жизнь, если ему, конечно, удастся ее сохранить. Он, один из богачей разбойничьего рейха, на лукулловы пиры которого когда-то мечтала попасть вся берлинская знать, доволен тем, что чисто облизал крышку от котелка кусочком галеты...
...И, что особенно характерно, он, один из организаторов национал-социалистической партии, в ходе суда ни разу , подчеркиваю, ни разу не выступил в защиту национал-социализма, своих идеалов и, наконец, своего фюрера, который считал его верным другом. Как хотелось бы мне сейчас попасть в Болгарию, увидеть Георгия Димитрова и рассказать ему, как вел себя организатор Лейпцигского процесса, сам оказавшись на скамье подсудимых. Ни слова в защиту своих идей и убеждений, ни малейшей попытки отстаивать их. Одно стремление — вывернуться, уйти от ответа, свалить все на отсутствующие три «г» — Гитлера, Геббельса, Гиммлера...
...И все же Риббентроп возвращается к старой, опровергнутой всем ходом войны, а затем и ходом процесса басне о «красной опасности» и упорно жует тезис об «извечной угрозе Востока Западу». Он, правда, осторожно оговаривается, что министерство иностранных дел и он, Риббентроп, как его глава, не имели прямых данных о намерении СССР напасть на Германию. Но Гитлер на основе своей никогда не обманывавшей его интуиции чувствовал именно в Советском Союзе своего главного врага. Вот это-то и заставило его двинуть войска против России. Признав это, Риббентроп снова начинает ронять крокодиловы слезы. День нападения на Советскую Россию был самым мрачным днем его жизни. Всю ночь он не спал, ходил по комнате, принимал бром и даже принужден был прибегнуть к сильным снотворным, которые он обычно, из-за болезни сердца, принимать избегает. Его мучили мысли о злых превратностях судьбы и о крушении мира на земле, к которому он стремился всеми фибрами своей души.
Затем один за другим на трибуну для перекрестного допроса поднимаются представители обвинения. Их вопросы и реплики быстро стирают остатки благообразного грима и фальшивых румян с лица матерого нацистского злодея. Припертый к стенке выдержками из своих собственных речей, произнесенных на тайных заседаниях, из приказов, распоряжений, докладов, из записей его телефонных разговоров, Риббентроп постепенно скисает. Бутафорские перья невинной голубицы облетают одно за другим, и перед судом — облезлый стервятник с окровавленным клювом, вынужденный в конце допроса выкаркивать прямо противоположное тому, что он ворковал вначале...
...Чтобы дорисовать портрет этого гитлеровского лейб-стратега, приведу еще один диалог, который совсем свеж в памяти, ибо слышал его только вчера. Р. А. Руденко препровождает суду записку начальника германской контрразведки адмирала Канариса, который, сам напуганный масштабами зверств над советскими военнопленными, а главное тем, что слухи об этих зверствах распространяются на Западе, призывал ограничить произвол администрации концентрационных лагерей.
РУДЕНКО: Как вы, обвиняемый Кейтель, отнеслись к этому документу?
КЕЙТЕЛЬ: Я был согласен с мнением адмирала Канариса.
РУДЕНКО: Тогда я освежу в вашей памяти вашу резолюцию на этом документе. Вот она: «Здесь речь идет об уничтожении целого мировоззрения. Поэтому я понимаю эти мероприятия и одобряю их...» Подсудимый, это ваша подпись?
КЕЙТЕЛЬ (нимало не смущаясь): Да, моя...
Про журналистскую жизнь:
...Поначалу, плененные обилием и красочностью еды, к тому же ее абсолютной дешевизной в пересчете на оккупационные марки, мы на нее поднаперли, просили добавок первого, съедали по два-три вторых. Потом остыли и теперь смотрим на толстый поджаристо-румяный стейк, как солдат на вошь. Смотрим и тоскуем по черному хлебу, по разваристой картошке. Все стали жаловаться на недостаток витаминов. Их сколько угодно в военном ларьке, и все в роскошной упаковке с мудреными учеными названиями. Но разве самая лучшая пилюля или таблетка заменит живую луковицу или головку чесноку? Я протелеграфировал жене просьбу прислать мне с нашим самолетом хоть пару чесночных головок. Когда прибыла посылка, наш стол ликовал.
— Чеснок, он как юмор — такая же драгоценная вещь, — говорил Николай Жуков, густо натирая поджаристую корочку безвкусного хлеба, — С ним, братцы, любую дрянь съешь да еще и оближешь.
Очевидно, консервированная еда так же печально действовала не только на русские желудки. Когда мы садились за обед, благоухание чеснока расплывалось по залу и обязательно какая-нибудь соседствующая с нами нация шла к нам за русской помощью. Уже на следующий день мы все соответственно благоухали и в зале заседания.
Так вот, оказывается, эта чесночная эпопея привлекла внимание корреспондента американской солдатской газеты «Звезды и полосы». В сегодняшнем ее номере я оказался изображенным в моем утрированно роскошном мундире при каких-то невероятных орденах на груди и иных местах. Я сидел против скамьи подсудимых и дышал в сторону Геринга и компании. Над рисунком был заголовок: «Новое секретное изобретение русских в борьбе с нацизмом» и эпиграф: «Корреспондент «Правды» на Нюрнбергском процессе Борис Полевой дышит чесноком в лица подсудимых. В компетентных медицинских кругах сообщают, что вследствие этого некоторые из них могут скончаться, не дождавшись приговора»...
...— Вот я в своей газете могу обругать любого сенатора либо конгрессмена, и мне ничего не будет, — шумит представитель херстовского агентства. — А вы можете?
— Можем, ругаем и министров. У нас есть государственный лозунг — самокритика нужна нам, как воздух, как вода.
— Я могу выйти на площадь перед Белым домом и сказать во всеуслышанье: «Трумэн — дурак». А вы?
— Я тоже могу выйти на Красную площадь и сказать:
«Трумэн дурак», — отвечает Семен Нариньяни...
Про интересные встречи:
…И все же хвосты перед кассами. Становлюсь свидетелем такой сцены. Очередь длинная, сердитая. Где-то в конце ее мается раненый на костыле, с ногой, замотанной бинтом. А впереди, уже у самой кассы, какой-то очень представительный, пожилой генерал-лейтенант, на котором форма выглядит как-то подчеркнуто шикарно. Раненый беспокоится, срок увольнения кончается. Ему и надо-то всего четвертинку. Из госпиталя выписывается дружок. Вот сложились помаленьку — надо же угостить на прощание, — апеллирует он к очереди. Всего на час увольнительная. Очередь молчит, и кто-то ядовито произносит: «Тут всем некогда». Тогда генерал-лейтенант поворачивается, от самой кассы идет к раненому и говорит:
— Будьте добры — вставайте вместо меня.
Обрадованный раненый вприпрыжку бежит к кассе. Очередь поражение молчит. Потом раздаются робкие голоса, призывающие генерала пройти вперед. Он остается на месте раненого терпеливый, спокойный, знающий себе цену. Обращение к нему звучит настойчивее, и он говорит чуть-чуть картавя:
— Раненый воин требует особого уважения, а мне не к спеху... Я ведь в запасе.
Рассказываю гостям вчерашнюю сцену в очереди — о раненом и генерал-лейтенанте. Слушает сначала недоверчиво. Потом вдруг спрашивает:
— Этот генерал грассировал?
— Грассировал.
— Высокий? Седой? Прямой?
— Правильно...
— И ноги переставлял, будто они у него не гнутся?
— Верно...
— Лина, я знаю, кто это был...
— И я тоже, — улыбается его жена. — Алексей Алексеевич.
— Верно, Игнатьев. Наш коллега. «Пятьдесят лет в строю»! — и весело рассыпает свое «ха-ха-ха...» — Граф Игнатьев.
...Полковник — сама любезность — предлагает папиросы, потчует какими-то засахаренными орешками и в довершение -всего сам ведет на гостевой, нависающий над залом балкон, битком набитый какими-то респектабельными господами и дамами, и усаживает рядом с красивой, немолодой женщиной в военной форме американской армии, лицо которой кажется мне почему-то знакомым...
...Моя красавица соседка что-то спрашивает у меня по-английски. Мелодичный голос ее сразу же возвращает оттуда, из замерзшего блиндажа, из дней великой битвы, в которой решалась судьба второй мировой войны, в этот большой, облицованный дубом и зеленым мрамором зал, где злодеи, развязавшие эту войну и омывшие кровью земной шар, смиренно сидят на скамье подсудимых, ожидая своей участи. Соседка, не понимая моего молчания, повторяет вопрос. И в ответ я произношу единственную известную мне на английском языке фразу:
— Ай донт спик инглиш... (Я не говорю по-английски)...
...Кстати, тут в баре, я увидел и мою очаровательную соседку, окруженную толпой гостей. Она щедро раздавала автографы, ставя их в блокноты, на визитные карточки и даже на листики меню. Теснилась целая толпа, и над ней гордо возвышалась красивая женская голова. Щедро раздавались вместе с автографами и улыбки.
— Кто такая? — спросил я фотокорреспондента «Правды» Виктора Темина.
— Темнота! — ответил он с презрением. — А еще парадный мундир носишь. За такую неосведомленность я вас презираю. Это же Марлен Дитрих...
Нюрнбергский процесс - это и правда уникальное и важнейшее в истории событие. Хочется, чтобы результаты его не были забыты, как и преступления тех, кто был осужден на этом процессе.
Нашу статью мы завершаем последней фразой из этой замечательной книги Полевого:
…И все, что я видел и слышал за эти последние девять месяцев в далеком немецком городе, представляется отсюда страшным кошмаром, который хочется поскорее забыть. А забывать его нельзя.
Нет, нельзя.
~~~
Читайте также:
Ростовская наступательная операция глазами Ивана Баграмяна